Жанна д'Арк.
Глава XXXVII.
Теперь, как вы знаете, по указу короля эти милые, простодушные старики стали дворянами. Но они этого не понимали, не сознавали своего привилегированного положения. Такая честь была бесплотным призраком, не имела практического значения и никак не укладывалась в их головах. Нет, высокое звание их не волновало. Они думали только о своих лошадях, они ими жили. Лошади представляли собой нечто ощутимое, реальное, являлись бесспорным фактом и, конечно, произведут сильное впечатление в Домреми. Но вот кто-то вспомнил о коронации, и старый д'Арк заметил, что по возвращении домой они с удовольствием расскажут, что были в том городе, где свершилось это великое событие.
– Как все же обидно! – сказала Жанна с огорчением. – Вы оба были здесь и не сообщили мне ни слова. Вы были в самом Реймсе! Ведь вы могли бы сидеть рядом с дворянами, вам все были бы рады, могли бы вблизи видеть весь обряд коронации, запомнить все подробности, – вот тогда было бы что рассказать дома. Ах, отец, почему ты обидел меня, почему не дал мне знать?
Старик-отец был смущен, явно смущен и не знал, что и говорить. А Жанна, положив руки ему на плечи, смотрела ему в лицо и ждала ответа. Он должен был что-то сказать. И вдруг, тяжело дыша от волнения, старик прижал ее к своей груди и, с трудом выдавливая слова, промолвил:
– Не смотри на меня так, дитя мое, и позволь своему старому отцу смиренно признаться тебе. Видишь ли, я... ты понимаешь, я не посмел. Откуда я мог знать, что все эти почести не вскружат твою молодую головку? Это же так естественно. Я мог бы опозорить тебя перед этими важными...
– Отец!
– А потом, я еще трусил, помня те жестокие слова, которые когда-то сказал тебе в своем греховном гневе. О избранница небес, отмеченная перстом всевышнего для свершения величайших воинских подвигов! В слепом гневе и невежестве я ведь грозил утопить тебя своими собственными руками, если ты возьмешься за неженское дело и опозоришь наше доброе имя. Ах, как я мог сказать тебе это, такой доброй, такой милой и славной девушке!.. Я боялся, потому что чувствовал за собой вину. Теперь тебе понятно, дитя мое? Прости меня...
Видали вы такое? Даже у этого жалкого старика, у этого ограниченного деревенского краба, была своя гордость! Разве это не удивительно? Более того: у. него была и совесть, он имел понятие о справедливости и несправедливости, он был способен раскаиваться. Это кажется невозможным, невероятным, но это так. Я уверен, что наступит день, когда все поймут, что крестьяне – тоже люди. Да, да, – во многих отношениях они такие же существа, как и мы! И я верю, что когда-нибудь и сами они поймут это – и тогда!.. Тогда, мне кажется, они восстанут и, конечно, потребуют, чтобы их рассматривали как часть народа, в результате чего начнется великая смута. Всякий раз, когда в книгах или в королевских манифестах встречаешь слова «нация», «народ», то представляешь себе только высшие классы, только их, никакой другой «нации» мы не знаем, для нас и для королей другой нации не существует. Но с того дня, когда я увидел, что старик д'Арк, этот крестьянин, чувствовал и поступал точно так же, как и я, если бы был на его месте, у меня сложилось убеждение, что наши крестьяне совсем не вьючные животные, не рабочий скот, созданный милостивым богом, чтобы добывать хлеб насущный и прочие блага для «нации», а нечто большее и лучшее. Вы не верите? Ну, что же, – дело ваше. Так уж мы воспитаны, а каково воспитание, таков и образ мыслей. Что касается меня, то я благодарен этому случаю за то, что он просветил меня, и никогда об этом не забываю.
Постойте, на чем же я остановился? Старость всегда не в ладу с памятью: потеряешь мысль, а потом лови, ищи ее. Кажется, я уже говорил, что Жанна успокоила старика. Конечно, а что же ей еще оставалось делать? И напрасно я это повторяю. Она приласкала, приголубила, утешила его, и воспоминание о причиненной ей когда-то жестокой обиде улетучилось, исчезло. По крайней мере на то время, пока она жива. Позже он вспомнит об этом – да, да, и как еще вспомнит! Боже мой, как жалят и жгут несправедливые слова, сказанные в прошлом невинному человеку, которого уже нет в живых. Терзаясь угрызениями совести, мы повторяем с тоской: «Ах, чего бы только не дал, чтобы вернуть их!» Но, жалей не жалей, а, знаю из опыта, это не поможет. По-моему, лучше всего не говорить обидных слов вообще. И не я один придерживаюсь такого мнения. Оба наших рыцаря утверждали то же самое. А еще один человек в Орлеане, – нет, кажется, это было не в Орлеане, а где-то в Божанси, словом, в одном из этих мест, но скорее всего в Божанси, – так вот, этот человек высказался в том же духе, словно прочитал мою мысль, – смуглолицый человек, косоглазый, и, помнится, одна нога у него была короче другой. Звали его, – что же это такое? – не могу вспомнить, как его звали, а ведь минуту тому назад помнил его имя. Оно начинается с буквы... нет, не помню, с какой буквы оно начинается. Ну, не важно; как-нибудь вспомню и скажу вам.
Вскоре старик-отец стал расспрашивать Жанну, как она себя чувствовала, находясь в гуще боя, когда кругом сверкали и звенели скрещенные мечи, мелькали копья, когда все кололи и рубили и на ее щит градом сыпались удары, когда из мертвенно бледного, рассеченного поперек лица ближайшего солдата прямо ей на грудь брызгала горячая кровь, когда внезапно первые ряды конницы, не выдержав яростного лобового натиска неприятеля, попятились назад и вокруг валились наземь выбитые из седел воины, когда боевые знамена, падая из мертвых рук, то тут, то там прикрывали поверженных, заслоняя на мгновение картину ожесточенной схватки, и когда в этом движущемся, грохочущем, обезумевшем скоплении людей и животных, в общей сумятице подковы лошадей погружались в еще теплые, живые тела и в ответ раздавались ужасные вопли и стоны; и, наконец, – как она держалась, когда поднялась паника, отступление, бегство, а вдогонку – смерть и ад?.. Старик при этом сам все больше и больше входил в азарт, его язык вращался, как мельница; расхаживая взад и вперед, он сыпал вопрос за вопросом, ни на один не Ожидая ответа; в конце концов он умолк, отвел Жанну на середину комнаты, отступил назад и, критически осмотрев ее, сказал:
– Нет, не понимаю. Никак не возьму в толк, – ведь ты такая маленькая, маленькая и хрупкая. Сегодня, когда ты была в доспехах, они еще придавали тебе некоторую воинственность, но в этих красивых шелках, в этом бархате ты выглядишь как нарядный паж, а не как грозный рубака, воин-гигант, который предводительствует полчищами и мчится на коне в облаках дыма, среди грома и пламени. Хотел бы я хоть раз увидеть тебя в бою, чтобы рассказать обо всем твоей матери! Быть может, тогда бы она успокоилась, бедняжка. Научи-ка меня владеть оружием, ремеслу солдата, чтобы я мог все объяснить ей.
И она исполнила его желание. Она дала ему копье и, показав все основные приемы обращения с ним, заставила своего ученика маршировать и даже делать выпады. Он, неповоротливый и мешковатый, шагал с непривычки весьма неуклюже и столь же неуклюже проделывал упражнения с копьем. Но он не сознавал этого и был вполне доволен собой; его очаровывали и возбуждали краткие, выразительные слова команды. Если бы искусство воина состояло лишь в том, чтобы иметь гордый и счастливый вид, ручаюсь, он мог бы послужить для всех образцом.
Потом ему захотелось научиться фехтованию на рапирах. Но, конечно, для этого он был слишком стар. Приятно было смотреть, как Жанна владела рапирой, и старику было далеко до нее. Он пугался самого вида рапиры и только увертывался от ударов, метался из стороны в сторону, как женщина, которая теряет голову, обнаружив в комнате летучую мышь. Для смотра он был никудышен. Вот если бы на его месте был Ла Гир!
Я видел не раз, как он фехтовал с Жанной. Правда, Жанна легко побеждала его, но зрелище всегда было захватывающим. Ла Гир был превосходным фехтовальщиком, но какой быстротой и ловкостью обладала Жанна! Вот она стоит вытянувшись, пятки вместе, над головой изогнутая дугою рапира: в правой руке – эфес, в левой – пуговка. А напротив – старый вояка: корпус вперед, левая рука за спиной, в вытянутой правой руке вздрагивающая на весу рапира; пристальный взгляд устремлен на противника. И вдруг, в одно мгновение, она делает молниеносный прыжок вперед – назад, и опять стоит на прежнем месте, высоко подняв изогнутую дугой рапиру. Ла Гир получил точный удар, но зритель успел лишь заметить, что в воздухе что-то слабо блеснуло, и больше ничего.
Чествуя гостей, мы пускали кубок по кругу, к удовольствию бальи и хозяина гостиницы. Оба старика, Лаксар и д'Арк, чувствовали себя за столом отлично, пили охотно, но в меру. Они показали нам гостинцы, закупленные для родных в деревню – незатейливые, дешевые вещицы, которым весьма обрадуются дома. При этом они вручили подарки и Жанне: оловянный образок пресвятой богородицы от священника Фронта и небольшую голубую шелковую ленту от матери. Жанна обрадовалась, как ребенок, и – все это заметили – была тронута до глубины души. Она расцеловала эти скромные вещицы, словно ей вручили редчайшие драгоценности. Образок она прикрепила к камзолу, и, послав слугу за своим шлемом, стала повязывать ленту на шлем то так, то этак, то еще иначе; и всякий раз, укрепив ленту по-новому, она надевала шлем на руку и проверяла эффект, наклоняя головку то в одну сторону, то в другую, как птичка, поймавшая нового жучка. Она призналась, что не прочь снова идти в бой; теперь она сражалась бы с удвоенным мужеством, имея при себе предмет, освященный прикосновением матери.
Старик Лаксар выразил надежду, что она опять пойдет на войну, но сперва пусть побывает дома, где все ее с нетерпением ждут.
– Они гордятся тобой, дорогая! – сказал Лаксар. – Гордятся так, как никогда ни одна деревня на свете не гордилась кем-либо из своих односельчан. И это законно и разумно, ибо никогда еще деревня не выдвигала такого человека, как ты, – человека, которым можно гордиться и притом называть своим. Странно и вместе с тем замечательно: теперь у нас твое имя дают всякому живому существу, появившемуся на свет, конечно, если это не нарушает приличий. Прошло лишь полгода, как ты ушла от нас и как о тебе разнеслась добрая молва, – и прямо поражаешься, скольких новорожденных в нашем округе назвали при крещении твоим именем. Сначала просто давали имя Жанна, потом Жанна Орлеанская, потом Жанна-Орлеан-Божанси-Патэ, а в дальнейшем, конечно, младенцы будут именоваться полным перечнем твоих подвигов, включая и коронацию в Реймсе. То же самое и с животными. Все знают, как ты любишь животных, и желая оказать тебе честь, каждому божьему созданию стараются дать твое имя. И это настолько вошло в привычку, что стоит вам выйти во двор и позвать: «Жанна, поди сюда!» – как тут же возле вас соберется дюжина кошек и всякой иной твари; и каждая из них думает, что зовут только ее, а все вместе надеются, что, если даже произошла ошибка, им все же перепадет лакомый кусочек. А тот котенок, помнишь, – последний, которого ты где-то подобрала и приютила у себя, – он тоже носит твое имя и взят на воспитание отцом Фронтом; теперь он вырос и такой баловень! Им гордится все село; люди идут за десятки миль, чтобы взглянуть на знаменитую кошку, некогда принадлежавшую Жанне д'Арк. Это тебе всякий скажет, а однажды, когда какой-то прохожий запустил в нее камнем – разумеется, он не знал, что кошка твоя, – вся деревня, от мала до велика, возмутилась. Мерзавца схватили и не долго думая повесили. Тогда отец Фронт...
Но тут его прервали. Вошел гонец от короля с посланием к Жанне, которое я немедленно прочел. В послании король сообщал, что, поразмыслив и посоветовавшись с военачальниками, он считает своим долгом просить Жанну остаться по-прежнему во главе армии и взять обратно ходатайство об отставке. При этом он хотел бы знать, не прибудет ли она безотлагательно в штаб и не сможет ли присутствовать на военном совете. И, как только я закончил чтение, где-то рядом за окном благодатную тишину ночи нарушила дробь барабанов, послышалась команда, и мы догадались: приближалась охрана, чтобы ее сопровождать.
Глубокое огорчение омрачило ее лицо, но лишь на мгновение; потом это выражение сразу же исчезло. И вместе с ним исчезло милое видение скромной девушки, тоскующей по дому и родным. Перед нами снова была Жанна д'Арк, главнокомандующий армией, готовая приступить к исполнению своих обязанностей.