Жанна д'Арк.
Глава IV.
Вечером во вторник, 20 февраля, когда я сидел и работал у своего хозяина, он вошел опечаленный и сообщил, что первое заседание суда решено провести завтра в восемь часов утра и что я должен приготовиться помогать ему.
Разумеется, я давно ждал этого известия, но все же был так поражен, что задрожал как лист, и у меня захватило дыхание. В глубине души я все еще бессознательно надеялся на чудо: быть может, в последнюю минуту случится что-нибудь необычное, что помешает этому роковому процессу; быть может, Ла Гир прорвется через ворота в город со своими молодцами-рубаками или сам бог сжалится и протянет свою могучую десницу. Но теперь – теперь все надежды рухнули!..
Судебный процесс должен был вестись публично в капелле крепости. Печальный и угрюмый, побрел я к Ноэлю и предупредил его прийти туда как можно раньше и занять место. Ему предоставлялся случай взглянуть еще раз на ту, которую мы так уважали и так безгранично любили. По дороге к нему и на обратном пути мне приходилось проталкиваться сквозь радостные толпы оживленно болтающей английской солдатни и французских горожан, продавшихся иноземцам. Разговор шел только о предстоящем суде. И не раз я слышал, как, злорадно смеясь, они говорили:
– Наконец-то этот толстый епископ обтяпал дело так, как ему хотелось; он утверждает, что заставит чертову колдунью поплясать. Веселенький будет танец, да недолгий!
Впрочем, иногда попадались и огорченные лица, и не только у одних французов. Английские солдаты боялись Жанны и вместе с тем восхищались ее мужеством, храбростью и великими подвигами.
На следующий день мы с Маншоном вышли рано: тем не менее, приблизившись к воротам крепости, увидели многочисленные толпы народа, стекавшегося отовсюду. Капелла была переполнена, и никого из посторонних туда уже не впускали. Мы заняли указанные нам места. На возвышении, напоминавшем трон, восседал председатель суда Кошон, епископ города Бовэ, в парадном облачении, а перед ним в черных мантиях расположились рядами члены суда: пятьдесят именитых церковников, мужей высокого сана, благообразной внешности и великой учености, ветеранов стратегии и казуистики, весьма искушенных в искусстве ставить капканы и ловушки для доверчивых умов и неосторожных ног. Когда я взглянул на это сборище мастеров юридического фехтования, именуемого правосудием, на эту стаю воронов, собравшихся с целью вынести несправедливый приговор, и вспомнил, что Жанна должна защищать свое доброе имя и свою жизнь одна-одинешенька, – я с отчаянием спросил себя: на какую случайность может рассчитывать бедная, неученая девятнадцатилетняя деревенская девушка в такой неравной борьбе? Сердце мое болезненно сжалось. Когда же я взглянул еще раз на этого заплывшего жиром председателя, который пыхтел и сопел, как кузнечный мех, при каждом вздохе поднимая и опуская свое необъятное чрево, на его тройной подбородок – складка над складкой, на его угреватую, багровую физиономию, на этот шишковатый, как цветная капуста, приплюснутый нос, в его злые, холодные, трусливо бегающие глазки, – во все это жестокое, беспощадное и отталкивающее в его облике, – сердце мое сжалось еще больше. Когда же я заметил, что все боятся этого человека и беспокойно ежатся и трепещут под его сверлящим взглядом, – последний слабый луч надежды вздрогнул и угас в моем окаменевшем сердце.
В зале суда оставалось одно незанятое место, только одно, – у самой стены, на виду у всех. То была небольшая деревянная скамья, без спинки, стоявшая отдельно на невысоком помосте. Два рослых воина в латах, шишаках и стальных рукавицах неподвижно вытянулись, как и их алебарды, по обе стороны этого помоста, и больше там не было ни одной живой души. Меня так растрогала эта маленькая скамья: я знал, для кого она предназначалась; мои воспоминания перенеслись в другое место: в зал заседаний первого суда в Пуатье, где Жанна сидела на такой же точно скамье и спокойно сражалась в хитроумном поединке с изумленными докторами богословия и юристами и, одержав победу, встала с той скамьи под громовые рукоплескания и ушла, чтобы наполнить весь мир славой своего имени.
Какой прелестной она была тогда, какой кроткой, невинной, какой обаятельной и нежной в пышном расцвете своих семнадцати лет! То были незабываемые, славные дни. И, кажется, так недавно, – теперь ей ровно девятнадцать лет, – а сколько она видела и пережила с тех пор, какие чудеса она совершила!
Но теперь – о, теперь все изменилось! Почти девять месяцев она провела в темницах без воздуха и света, не видя ни одной дружеской улыбки, – она, дитя солнца, верная подруга птиц и всех вольных, счастливых созданий! Теперь она изнурена, измучена долгой неволей, силы ее надломлены; быть может, она даже пала духом, понимая, что надежды нет. Да, как все изменилось!
Все время слышался невнятный говор, шелест мантий и сутан, шарканье ног по полу, сдержанный шум, наполнявший капеллу. Вдруг раздался голос:
– Ввести подсудимую!
Я затаил дыхание. Сердце застучало, как молот. Наступила тишина – полная тишина. Звуки замерли, словно их никогда и не было. Тишина стала удручающей, гнетущей, будто какая-то тяжесть навалилась на всех присутствующих. Все лица повернулись к дверям – другого нельзя было и ожидать, ибо большинство здесь собравшихся, несомненно, почувствовало, что сейчас предстанет перед ними наяву та, которая была для них раньше лишь воплощением чуда, сказкой, мечтой, таинственным именем, прогремевшим на весь мир.
Безмолвие продолжалось. Но вот издалека, по вымощенному плитами коридору, послышались шаги, сопровождаемые лязгом железа: чок-чок-чок. Это шла Жанна д'Арк, – спасительница Франции, – в оковах!
В глазах у меня потемнело, мысли смешались... Я понял: это все!