Оно.
2.
Билл в пустоте — впервые.
— …Кто ты и зачем пришел ко Мне?
— Я — Билл Денбро. Ты знаешь, кто я и почему я здесь. Ты убила моего брата, и я здесь, чтобы убить Тебя. Ты выбрала не того ребенка, сука.
— Я вечная. Я Пожирательница миров.
— Да? Правда? Что ж, ты уже поела в последний раз, сестричка.
— У тебя нет силы; сила здесь; почувствуй силу, мелюзга, а потом снова скажи, что ты пришел, чтобы убить Вечность. Ты думаешь, что видишь Меня? Ты видишь лишь то, что позволяет тебе увидеть твой разум. Хочешь увидеть Меня? Тогда пошли! Пошли, мелюзга! Пошли!
Брошенный…
(Через).
Нет, не брошенный, выстреленный, выстреленный, как живая пуля, как Человек-ядро в цирке Шрайна, который приезжал в Дерри каждый май. Его подняли и швырнули через покои Паучихи. «Это мне только чудится, — прокричал он сам себе. — Мое тело остается на прежнем месте, глаза в глаза с Оно, держись, это всего лишь игра воображения, держись, смелее, не отступай, не отступай…».
(Сумрак).
Летя вперед, мчась по черному тоннелю, со стен которого капала вода, выложенному разрушающимися, крошащимися плитами, возраст которых составлял пятьдесят лет, сто, тысячу, миллион-миллиард, кто мог дать точный ответ, проскакивая в мертвой тишине перекрестки, некоторые подсвеченные зеленовато-желтым огнем, другие — шарами, наполненными призрачным белым светом, третьи — чернильно-черные, он несся со скоростью тысяча миль в час мимо груд костей, как человеческих, так и иных, несся, будто снабженный ракетным двигателем дротик в аэродинамической трубе, теперь уже вверх, не к свету, а к тьме, какой-то исполинской тьме.
(Столб).
И, наконец, вырвался наружу, в абсолютную черноту, черноту, которая являлась всем, и космосом, и вселенной, и пол этой черноты был твердым, твердым, как полированный эбонит, и он скользил по нему на груди, и животе, и бедрах, как шайба в шаффлборде. Он оказался в бальном зале вечности, и вечность была черной.
(Белеет).
— Прекрати, зачем ты это говоришь? Тебе это не поможет, глупый мальчишка, и.
— В полночь призрак столбенеет!
— Прекрати.
— Через сумрак столб белеет в полночь призрак столбенеет!
— Прекрати это! прекрати это! Я требую, Я приказываю, чтобы ты прекратил!
— Не нравится тебе, да?
И думая: «Если только я смогу сказать это вслух, сказать, не заикаясь, мне удастся разбить эту иллюзию…».
— Это не иллюзия, глупый маленький мальчишка — это вечность, Моя вечность, ты в ней затерян, затерян навсегда, тебе никогда не найти пути назад; ты теперь вечный, приговоренный к блужданию в черноте… после встречи со Мной лицом к лицу, вот что это.
Но здесь находилось что-то еще. Билл это чувствовал, ощущал, каким-то образом даже улавливал запахи: что-то большое, впереди в черноте. Форма. Испытывал он не страх, а благоговейный трепет; он приближался к силе, рядом с которой меркла сила Оно, и у Билла оставалось лишь время бессвязно подумать: «Пожалуйста, пожалуйста, кем бы ты ни был, помни, что я очень маленький…».
Он мчался к этому что-то и увидел, что это великая Черепаха, панцирь которой покрывали плиты разных сверкающих цветов. Голова древней рептилии медленно высунулась из панциря, и Билл подумал, что почувствовал смутное пренебрежительное удивление в твари, которая забросила его в эту черноту. Билл увидел, что глаза у Черепахи добрые. Билл подумал, что никого старше Черепахи невозможно представить себе, что Черепаха куда как старше Оно, которое объявило себя вечным.
— Кто ты?
— Я Черепаха, сынок. Я создал вселенную, но, пожалуйста, не вини меня за это; у меня разболелся живот.
— Помоги мне! Пожалуйста, помоги мне!
— Я не беру чью-то сторону в таких делах.
— Мой брат…
— …У него свое место в метавселенной; энергия вечна, и это должен понимать даже такой ребенок, как ты…
Теперь он летел мимо Черепахи, и даже при его огромной скорости покрытый плитами панцирь тянулся и тянулся по правую сторону от Билла. Он подумал, что едет в поезде, и навстречу едет другой поезд, очень-очень длинный, и со временем начинает казаться, будто второй поезд стоит на месте или даже изменил направление движения на противоположное. Билл все еще мог слышать Оно, воющее и гудящее, высокий и злой голос, нечеловеческий, наполненный безумной ненавистью. Но когда Черепаха начинал говорить, голос Оно блокировался полностью. Черепаха говорил в голове Билла, и Билл каким-то образом понимал, что есть еще и Другой, Высший Другой, обитающий в пустоте, которая находилась за пределами этой пустоты. Этот Высший Другой, возможно, создатель Черепахи, который только наблюдал, и Оно, которое только ело. Этот Другой был силой вне этой вселенной, силой, превосходящей все прочие силы, творцом всего сущего.
И внезапно Билл подумал, что теперь он все понимает: Оно намеревалось зашвырнуть его за некую стену, находящуюся в конце этой вселенной, отправить в какое-то другое место,
(Которое старый Черепаха называл метавселенной).
Где действительно жило Оно; где Оно существовало, как гигантское, светящееся ядро, которое могло быть всего лишь песчинкой в разуме Другого; ему предстояло увидеть Оно без покровов и масок, пятном яркого, смертоносного света, а потом он будет из милосердия аннигилирован или обречен на вечную жизнь, безумным, но при этом в здравом уме, внутри одержимой мыслями об убийстве, бескрайней, бесформенной, голодной твари.
— Пожалуйста, помоги мне! Ради других…
— Ты должен помочь себе сам, сынок…
— Но как? Пожалуйста, скажи мне! Как? Как? КАК?
Он уже добрался до покрытых чешуей задних лап Черепахи; и потом ему хватило времени, чтобы разглядеть эту исполинскую древнюю плоть, особенно его удивили тяжеленные ногти — странного голубовато-желтого цвета, и он разглядел галактики, плавающие в каждом из них.
— Пожалуйста, ты хороший, и я это чувствую и верю, что ты хороший, и я умоляю тебя… неужели ты мне не поможешь?
— Ты уже знаешь, есть только Чудь и твои друзья.
— Пожалуйста, пожалуйста…
— Сынок, ты должен настаивать, что через сумрак столб белеет, а в полночь призрак столбенеет… это все, что я могу тебе сказать. Как только ты забираешься в такое космологическое дерьмо, подобное этому, тебе не остается ничего другого, как выбросить из головы все инструкции…
Билл осознал, что голос Черепахи становится все слабее. И сам Черепаха остался позади. Он летел в черноту, которая была чернее черного. И голос Черепахи забивал, заглушал, перекрывал ликующий, торопливый голос Твари, которая забросила его в эту черную пустоту — голос Паучихи, голос Оно.
— Как тебе здесь нравится, Маленький друг? тебе нравится? ты счастлив? дашь девяносто восемь баллов, потому что штука это хорошая и под нее можно танцевать? Можешь поймать на миндалины и перекидывать с правой на левую? Ты получил удовольствие от общения с моим другом Черепахой? Я думала, этот старый пердун давно уже сдох, хотя пользы тебе от него было не больше, чем от дохлого. Неужели ты думал, он сможет тебе помочь?
— Нет нет нет нет через сумрак нет он че-е-е-е-е-ерез нет…
— Перестань лепетать; время коротко; давай поговорим, пока есть такая возможность. Расскажи мне о себе, Маленький друг… скажи мне, тебе нравится вся эта холодная чернота, которая окружает тебя? Ты наслаждаешься этой экскурсией в пустоту, которая лежит перед Вовне? подожди, пока ты не попадешь туда, Маленький друг! подожди, пока не попадешь туда, где Я! подожди этого! Подожди мертвых огней! Ты посмотришь, и ты сойдешь с ума… но ты будешь жить… и жить… и жить… внутри них… внутри Меня…
Оно расхохоталось диким смехом, и Билл осознавал, что голос Оно начал и таять, и набирать силу, словно он одновременно удалялся от Оно… и приближался к Оно. И разве не это происходило? Да. Он думал, что так оно и есть. Потому что, хотя оба голоса звучали совершенно синхронно, один, к которому он мчался, был совершенно инородным, произносил звуки, которые не могли издать человеческие язык или гортань. «Это голос мертвых огней», — подумал Билл.
— Время коротко; давай поговорим, пока еще есть такая возможность…
Человеческий голос Оно слабел, как слабеет голос бангорских радиостанций, когда сидишь в автомобиле и едешь на юг. Яркий, слепящий ужас наполнял разум Билла. Вскоре связь с Оно-Паучихой могла прерваться… и какая-то часть Билла понимала, что, несмотря на смех Оно, несмотря на веселье, именно к этому Оно и стремилось. Не просто отправить его туда, где в действительности находилось Оно, но разорвать их ментальный контакт. Разрыв этот означал его полное уничтожение. Разрыв связи означал, что пути к спасению больше нет; он это знал: так после смерти Джорджа родители вели себя по отношению к нему. Это единственный урок, которому научила его их леденящая холодность.
Удаляться от Оно… и приближаться к Оно. Но первое почему-то имело более важное значение. Если Оно хотело съесть маленьких детей, которые остались там, или засосать их в себя, или что там еще хотело сделать с ними Оно, почему не отправило их всех сюда? Почему только его?
Потому что Оно требовалось избавить Паучиху-Оно от него, вот почему. Что-то как-то связывало Паучиху-Оно и Оно, которое звалось мертвыми огнями. Живя в этой черноте, Оно могло быть неуязвимым, находясь только здесь и нигде больше… но Оно пребывало так же и на Земле, под Дерри, в определенном телесном обличье. И каким бы отвратительным это обличье ни было, Оно оставалось телесным… а значит, смертным.
Билл несся сквозь черноту, его скорость все нарастала. «Почему я чувствую, что большая часть разговоров Оно — блеф, бессмысленный треп? Почему? Как такое может быть?».
Теперь он это понимал, возможно… только возможно.
«Есть только Чудь», — сказал Черепаха. И, допустим, это и есть тот самый ритуал? Допустим, они глубоко впились зубами в языки друг друга, не физически, но ментально, образно? И, допустим, если Оно сможет забросить Билла достаточно далеко в пустоту, достаточно приблизит к вечной, неуничтожимой ипостаси Оно, ритуал закончится? Оно освободится от него. Убьет его и выиграет все…
— Ты рассуждаешь правильно, сынок, но времени совсем мало, скоро будет поздно…
«Оно боится. Боится меня! Боится нас!».
…Он ускорялся, ускорялся, и впереди появилась стена, он почувствовал ее, почувствовал ее в черноте, стену на границе пространства-времени, а за стеной лежала другая вселенная. Мертвые огни…
— Не говори со мной, сынок, и не говори сам с собой… благодаря этому тебя легче оторвать, кусай сильнее, если тебе небезразлично, если ты решишься, если тебе достанет смелости, если ты проявишь мужество… вгрызайся, сынок!
Билл вгрызся — не по-настоящему, а мысленно.
Во весь голос, только не своим собственным (если на то пошло, голосом своего отца, хотя Билл сойдет в могилу, так этого и не узнав; некоторые тайны таковыми остаются, и, может, оно к лучшему), набрав полные легкие воздуха, он прокричал: «ЧЕРЕЗ СУМРАК СТОЛБ БЕЛЕЕТ В ПОЛНОЧЬ ПРИЗРАК СТОЛБЕНЕЕТ А ТЕПЕРЬ ОТПУСТИ МЕНЯ!».
Он почувствовал, как у него в голове закричало Оно, крик этот переполняли раздражение, недовольство, ярость… но в нем слышались страх и боль. Оно не привыкло к тому, чтобы что-то шло не так, как определяло Оно. Никогда раньше такого не случалось, и до самых последних мгновений Оно даже не подозревало, что такое возможно.
Билл почувствовал, как дергается Оно, не тянет к себе, а отталкивает… пытается отшвырнуть его.
— Я СКАЗАЛ: «ЧЕРЕЗ СУМРАК СТОЛБ БЕЛЕЕТ!».
— ПРЕКРАТИ!
— ВОЗВРАЩАЙ МЕНЯ НАЗАД! ТЫ ДОЛЖНО! Я ПРИКАЗЫВАЮ! Я ТРЕБУЮ!
Оно закричало снова, боли в этом крике прибавилось… возможно, потому, что Оно провело свою долгую жизнь, причиняя боль, кормясь ею, а испытывать боль прежде Оно не приходилось.
И все равно Оно пыталось оттолкнуть Билла, избавиться от него, слепо и упрямо настаивая на собственном выигрыше, раз уж прежде Оно всегда выигрывало. Оно отталкивало Билла… но он чувствовал, что скорость его замедляется, и гротескный образ возник перед его мысленным взором: язык Оно, покрытый живой слюной, растянутый, как толстая резинка, кровоточащий. Он увидел себя, вцепившегося зубами в кончик, вгрызающегося в него все глубже, лицо его покрывал гной — кровь Оно, — который струями выплескивало из языка, его окутывало зловонное дыхание Оно, но он по-прежнему держался, как-то держался, тогда как Оно боролось в слепой боли и нарастающей ярости, не желая, чтобы язык начал сжиматься…
(Чудь, это Чудь, держись, прояви смелость, прояви мужество, защищай брата, защищай друзей; верь, верь во все, во что верил раньше; верь, что полицейский позаботится о том, чтобы ты добрался домой, если ты скажешь ему, что заблудился; верь, что Зубная фея живет в громадном глазурном замке, а Санта-Клаус — под Северным полюсом, делает игрушки в компании эльфов, и капитан Миднайт может быть настоящим, да, может, пусть даже Карлтон, старший брат Сисси и Кельвина Кларков, говорит, что все это детские выдумки, верь, что твои отец и мать снова полюбят тебя, а ты обретешь бодрость духа и слова будут гладко слетать с твоих губ; верь, что вы больше не неудачники, и незачем вам прятаться в яме и называть ее клубным домом; верь, что тебе больше не надо плакать в комнате Джорджи, потому что ты не мог спасти его или знать, какая над ним нависла угроза; верь в себя, верь в жар этого желания).
Внезапно Билл начал смеяться во тьме, но смехом радостного изумления — не истерическим.
«ЧЕРТ, Я ВО ВСЕ ЭТО ВЕРЮ!» — прокричал он, и то была чистая правда: даже в одиннадцать лет он замечал, что все иной раз оборачивается как надо буквально в мановение ока. Вокруг мерцал свет, он вскинул руки вперед и вверх, поднял голову, и вдруг почувствовал, как наливается силой.
Услышал очередной крик Оно… и внезапно его потянуло назад, в ту сторону, откуда он примчался, и перед мысленным взором Билла оставался этот образ: его зубы, глубоко вонзившиеся в странное мясо языка Оно, сцепленные мертвой хваткой. Он летел сквозь черноту, голова впереди, ноги сзади, концы шнурков заляпанных грязью кедов развевались как флаги, ветер этой пустоты свистел в ушах.
Он пронесся мимо Черепахи и увидел, что голова спряталась в панцире; голос звучал глухо и искаженно, словно панцирь являл собой колодец вечностей:
— Неплохо, сынок, но я бы довел дело до конца; не дай Оно ускользнуть, у энергии есть свойство рассеиваться, ты знаешь; то, что ты можешь сделать в одиннадцать, потом зачастую сделать уже нельзя.
Голос Черепахи таял, таял. Осталась только мчащаяся чернота… а потом появилось жерло циклопического тоннеля… запахи древности и разложения… паутины скользили по лицу, как сгнившие полотнища паутины в доме с привидениями… плиты, покрытые мхом, пролетали мимо, и перекрестки, теперь все темные, луношары исчезли, и Оно кричало, кричало:
— …Отпусти меня отпусти меня я уйду никогда не вернусь отпусти МЕНЯ МНЕ БОЛЬНО БОЛЬНО БО-О-О-О-ЛЬНО…
— Через сумрак столб белеет! — прокричал Билл, едва не теряя сознание. Он видел впереди свет, но свет этот таял, мерцая, словно большие свечи, которые давали его, догорали… и на мгновение он увидел себя и остальных, стоявших рядком, взявшись за руки. Эдди стоял с одной стороны от него, Ричи — с другой. Он увидел собственное тело, осевшее, с запрокинутой назад головой, его глаза не отрывались от глаз Паучихи, которая извивалась и дергалась, как дервиш, сучила волосатыми лапами, яд капал с жала.
Оно кричало в предсмертной агонии.
Билл искренне в это верил.
А потом он влетел в свое тело с той же силой, с какой бейсбольный мяч, отбитый по прямой, влетает в перчатку одного из защитников. Сила эта вырвала его руки из рук Эдди и Ричи, бросила его самого на колени, и он заскользил по полу к границе паутины. Инстинктивно, не думая, схватился за одну из нитей, и его рука тут же онемела, будто в нее впрыснули полный шприц новокаина. Сама нить толщиной не уступала растяжке телефонного столба.
— Не трогай это, Билл! — крикнул Бен, и Билл рывком отдернул руку, оставив на нити полоску кожи с ладони, аккурат под пальцами. Потекла кровь, а Билл с трудом поднялся на ноги, не отрывая глаз от Паучихи.
Оно пятилось от них, уходило в сгущающийся сумрак в дальнем конце своего логова, а свет все тускнел. На полу оставались лужи и лужицы черной крови: каким-то образом их противостояние разорвало внутренности Оно в десятке, а то и в сотне мест.
— Билл, паутина! — закричал Майк. — Берегись!
Билл отступил, вскинув голову, а нити паутины Оно уже падали вниз, ударялись о каменный пол по обе стороны от него, как мясистые белые змеи. Они немедленно начали терять форму, уползать в щели между плитами. Паутина разваливалась, отрывалась от мест крепления. Одно из тел, подвешенное как бабочка, спикировало вниз, ударилось об пол с таким звуком, будто разлетелся гнилой арбуз.
— Паучиха! — закричал Билл. — Где Оно?
Он все еще слышал Оно в голове, мяукающее и кричащее от боли, и смутно осознавал, что Оно ушло в тот самый тоннель, куда забросило Билла… но ушло для того, чтобы улететь в то место, куда собиралось отправить Билла… или чтобы спрятаться, пока они не уйдут? Чтобы умереть? Чтобы избежать смерти?
— Господи, свет! — закричал Ричи. — Огни гаснут! Что случилось, Билл? Где ты был? Мы думали, ты умер!
В мельтешении мыслей Билл знал, что это неправда: если бы они действительно подумали, что он умер, то бросились бы врассыпную, и Оно разделалось бы с ними поодиночке. А может, Ричи сказал только часть правды: они думали, что он умер, но верили, что он жив.
«Мы должны удостовериться! Если Оно умирает или вернулось, откуда пришло, где находится другая часть Оно, это прекрасно. А если Оно только ранено? Если сможет поправиться? Что…».
Пронзительный крик Стэна взорвался в его мыслях, как звон разбитого стекла. В затухающем свете Билл увидел, как одна из нитей паутины упала Стэну на плечо. Прежде чем Билл успел ему помочь, Майк броском в ноги отшвырнул Стэна в сторону. Нить упала на пол, прихватив клок рубашки Стэна.
— Уходим! — крикнул Бен всем. — Уходим отсюда. Она вся падает! — Он схватил Беверли за руку и потащил ее к дверце в стене, пока Стэн поднимался и в замешательстве оглядывался. Потом подскочил к Эдди. Вдвоем они двинулись к Бену и Беверли, помогая друг другу. В тающем свете оба выглядели, как фантомы.
Наверху паутина пришла в движение, разваливаясь, теряя наводящую ужас симметрию. Тела неторопливо поворачивались в воздухе, словно кошмарные балансиры. Перекрестья нитей вываливались, как прогнившие перекладины какой-то необычной лестничной конструкции. Упавшие на каменный пол куски шипели, как кошки, теряли форму, расползались.
Майк Хэнлон прокладывал путь между ними с той же легкостью, с какой позже будет проходить оборону десятка футбольных команд других школ, наклонив голову, точными маневрами уходя от контакта. Ричи присоединился к нему. Невероятно, но Ричи хохотал, хотя волосы дыбом стояли у него на голове, словно иглы дикобраза. Свет угасал, фосфоресценция стен исчезала.
— Билл! — крикнул Майк. — Скорей к нам! Уходи оттуда!
— А если Оно не сдохло? — прокричал в ответ Билл. — Мы должны пойти за Оно, Майк! Мы должны убедиться!
Часть паутины провисла вниз, как парашют, и упала с жутким звуком: казалось, с кого-то сдирали кожу. Майк схватил Билла за руку и потащил прочь, из-под падающих кусков.
— Оно мертво! — прокричал присоединившийся к ним Эдди. Его глаза лихорадочно горели, дыхание со свистом вырывалось из груди. Падающие куски паутины оставили сложный рисунок шрамов на его гипсовой повязке. — Я слышал Оно, Оно умирало, такие звуки не издают, если собираются смыться. Оно умирало, я в этом уверен!
Руки Ричи вынырнули из темноты, схватили Билла, заключили в объятия. Он начал энергично молотить Билла по спине.
— Я тоже слышал, Большой Билл… Оно умирало. Большой Билл! Оно умирало… а ты не заикался! Совсем не заикался! Как тебе это удалось? Как, черт побери?..
Голова у Билла шла кругом. Усталость хватала его толстыми и неуклюжими руками. Он не мог вспомнить, когда ощущал такую усталость… но он помнил тягучий, почти скучающий голос Черепахи: «Я бы довел дело до конца; не дай Оно ускользнуть… то, что ты можешь сделать в одиннадцать, потом зачастую сделать уже нельзя».
— Но мы должны убедиться…
Тени соединяли руки, и теперь темнота стала почти что кромешной. Но прежде чем свет окончательно померк, Билл подумал, что увидел тень сомнения на лице Беверли… и в глазах Стэна. И при этом в уходящем свете он слышал неприятные шепчуще-шелестяще-ударные звуки: невообразимая паутина Оно распадалась на части.
3.
Билл в пустоте — снова.
— Ты опять здесь, Старичок! но что случилось с твоими волосами? ты лысый как бильярдный шар! грустно! как грустно, что люди так мало живут! каждая жизнь — короткая брошюра, написанная идиотом! ай-ай-ай, и все такое…
— Я по-прежнему Билл Денбро. Ты убила моего брата, и ты убила Стэна-Супермена, и ты пыталась убить Майка. И я собираюсь тебе кое-что сказать: на этот раз я не остановлюсь, пока не доведу дело до конца…
— Черепаха был глуп, слишком глуп, чтобы лгать. Он сказал тебя правду, Старичок… такое возможно только раз, ты ранил меня… ты захватил меня врасплох. Такое никогда больше не повторится. Я позвала вас сюда. Я.
— Ты позвала, это так, но ты не единственная…
— Твой друг Черепаха… он уже несколько лет как умер. Старый идиот блеванул внутри панциря и подавился до смерти галактикой или двумя. Грустно это, ты согласен? но так же и довольно странно, заслуживает упоминания в книге Рипли «Хочешь верь, хочешь — нет», вот что я думаю, случилось это примерно в то время, когда у тебя возник тот самый писательский психологический блок,[335] ты, должно быть, почувствовал его уход, Старичок…
— Этому я тоже не верю.
— Но ты поверишь… ты все увидишь на этот раз, Старичок. Я постараюсь, чтобы ты увидел все, включая и мертвые огни…
Билл чувствовал, как голос Оно набирает силу, ревет и грохочет… наконец-то он в полной мере ощутил ярость Оно и пришел в ужас. Он потянулся к языку разума Оно, сосредотачиваясь, в отчаянии пытаясь вновь обрести прежнюю детскую веру, и одновременно понимая неумолимую правду слов Оно: в последний раз Оно застали врасплох. На этот… что ж, Оно подготовилось к встрече, даже если их призвал и кто-то еще.
И однако…
Он ощутил собственную ярость, чистую и звенящую, когда его взгляд уперся в глаза Оно. Он почувствовал старые шрамы Оно, почувствовал, что они действительно чуть не убили Оно, и раны эти до сих пор ноют.
И когда Оно зашвырнуло его в черноту, когда он почувствовал, как сознание выдирают из тела, он сконцентрировался на том, чтобы ухватиться за язык Оно… и не вышло.
4.
Ричи.
Остальные четверо наблюдали, будто парализованные. И видели точное повторение случившегося — в их первый приход сюда. Паучиха, которая, казалось, хотела схватить Билла и подтащить к пасти, внезапно застыла. Глаза Билла не отрывались от рубиновых глаз Оно. Создавалось ощущение контакта… суть которого они не могли себе и представить. Но они чувствовали борьбу, чувствовали, как каждый из соперников стремился навязать свою волю другому.
А потом Ричи посмотрел на новую паутину и увидел первое отличие.
Тела остались такими же, как и прежде, частично съеденными и частично сгнившими… но на самом верху, в одном углу, Ричи увидел тело не только совсем свежее, но и скорее всего живое. Беверли вверх не смотрела — полностью сосредоточила внимание на Билле и Паучихе, — но Ричи, даже охваченный ужасом, отметил сходство между Беверли и женщиной в паутине. Волосы длинные и рыжие. Глаза открытые, но остекленевшие и неподвижные. Струйка слюны стекала из левого уголка рта к подбородку. Ее прицепили к одной из главных нитей с помощью паутинной упряжи. Нити охватывали талию, а потом уходили под мышки, и она висела, наклонившись в полупоклоне, со свободно болтающимися руками и ногами. Туфли на ногах отсутствовали.
Обратил внимание Ричи и еще на одно тело, уже в нижней части паутины. Этого мужчину он никогда раньше не видел… но его разум почти на подсознательном уровне уловил схожесть этого мужчины с недавно почившим (о чем, однако, никто не жалел) Генри Бауэрсом. Кровь выплеснулась из обоих глаз незнакомца и окрасила пену вокруг его рта и на подбородке. Он…
И тут Беверли закричала:
— Что-то не так! Что-то пошло не так, сделайте что-нибудь, ради бога, неужели никто не может что-нибудь СДЕЛАТЬ…
Взгляд Ричи метнулся к Биллу и Паучихе… и он почувствовал/услышал чудовищный смех. Лицо Билла неуловимо вытянулось. Кожа стала пергаментно-желтоватой, блестящей, как у глубокого старика. Глаза закатились, между веками остались только белки.
«Ох, Билл, где ты?».
И на глазах Ричи кровь внезапно хлынула, пузырясь, из носа Билла. Его губы дергались в попытке закричать… и теперь Паучиха снова приближалась к нему. Наклонялась, нацеливая жало.
«Оно собирается его убить… во всяком случае, убить его тело… пока его разум где-то еще. То есть навсегда оставить его разум блуждать. Оно побеждает… Билл, где ты? Ради бога, где ты?».
И откуда-то из невообразимого далека до него донесся очень слабый крик Билла… и звуки, хотя и бессвязные, начали собираться в слова, полные.
(Черепаха мертв Господи Черепаха мертв).
Отчаяния.
Бев закричала снова и приложила руки к ушам, будто для того, чтобы заглушить этот затихающий голос. Жало Паучихи поднялось, и Ричи рванулся к Оно, губы его разошлись в широченной, чуть ли не до ушей, улыбке, и он заговорил своим лучшим Голосом ирландского копа:
— Постой, постой, моя милая девочка! И что это, по-твоему, ты делаешь? Отстань от этого мальчика, а не то я задеру твои нижние юбчонки и отшлепаю по попке!
Паучиха перестала смеяться, и Ричи почувствовал поднимающийся вал злости и боли в голове Оно. «Я причинил боль Оно! — торжествующе подумал он. — Причинил боль, как насчет этого, причинил боль Оно, и знаете что? Я УХВАТИЛ ЯЗЫК ОНО! У БИЛЛА ПОЧЕМУ-ТО НЕ ВЫШЛО, И КОГДА ОНО ОТВЛЕКЛОСЬ, Я…».
А потом под крики Оно (в голове Ричи они звучали жужжанием разъяренного пчелиного роя) Ричи вышвырнули из собственного тела в черноту, и он смутно отдавал себе отчет в том, что Оно пытается стряхнуть его, освободить свой язык. И у Оно получалось очень даже неплохо. Ужас волной прокатился по нему и сменился ощущением вселенской глупости. Он вспомнил Беверли с его йо-йо, показывающую ему, как заставить йо-йо «уснуть», выгулять собачку, облететь вокруг света. Теперь же он, Ричи, превратился в человека-йо-йо, а язык Оно стал нитью. Теперь с ним выполнялся некий трюк, и назывался он не «выгулять собачку», но, возможно, «выгулять Паучиху», и разве это не смешно, а?
Ричи рассмеялся. Невежливо это, смеяться с полным ртом, но он сомневался, что в здешних краях кто-нибудь читал книги по этикету мисс Маннерс. Ричи засмеялся снова, еще громче.
Паучиха кричала и отчаянно трясла его, кипя от злости: Оно снова застали врасплох. Еще бы, Оно верило, что вызов ему может бросить только писатель, а теперь этот человек, смеющийся, как безумный мальчишка, вцепился в язык, когда Оно менее всего этого ожидало.
Ричи почувствовал, что он соскальзывает.
— Секундочку террпения, сеньоррита, мы пойдем туда вместе, а не то я не прродам вам никаких лотеррейных билетиков, а каждый из них с большим выигррышем, клянусь именем матерри.
Он почувствовал, что его зубы вновь вцепились в язык Паучихи, теперь еще сильнее. Но ощутил и дикую, быстро приближающуюся боль, когда Оно вогнало свои клыки уже в его язык. И все-таки это было ужасно смешно. Даже в черноте, мчась следом за Биллом, связанный с собственным миром одной только ниточкой — языком невообразимого монстра, даже с застилающим голову красным туманом, вызванным болью от укусов клыков монстра, все это было чертовски смешно. Гляньте сами, господа хорошие, и убедитесь, что диджей может летать.
И он летел, именно так.
Никогда Ричи не попадал в такую черноту, даже не подозревал, что она может существовать, а теперь летел сквозь нее, как ему казалось, со скоростью света, и при этом его трясли, как терьер трясет пойманную крысу. Он почувствовал, что впереди что-то есть, какой-то исполинский труп. Черепаха, о котором Билл упомянул затихающим голосом? Должно быть. Он увидел только панцирь, мертвую оболочку. И пролетел мимо, уносясь все дальше в черноту.
«Действительно набрал крейсерскую скорость», — подумал Ричи, и вновь ему захотелось посмеяться.
— Билл, Билл, ты слышишь меня?
— Его нет, он в мертвых огнях, отпусти меня! ОТПУСТИ МЕНЯ!
(Ричи?).
Невероятно далеко. Невероятно далеко в этой черноте.
— Билл! Билл! Я здесь! держись! ради бога, держись!
— Он мертв, вы все мертвы, ты слишком старый, неужели не понимаешь? А теперь отпусти МЕНЯ!
— Эй, сука, рок-н-роллу все возрасты покорны.
— ОТПУСТИ МЕНЯ!
— Доставь меня к нему и я, возможно, отпущу.
— Ричи.
Ближе, он уже ближе, слава богу…
— Я иду, Большой Билл! Ричи спешит на помощь! Собираюсь спасти твой отбитый зад! Я у тебя в долгу с того дня на Нейболт-стрит, помнишь?
— Отпусти МЕН-Я-Я-Я-Я!
Теперь Оно корчилось от боли, и Ричи понимал, что Оно никак от него такого не ожидало: пребывало в полной уверенности, что нет другого соперника, кроме Билла. Что ж, хорошо. Промашка вышла. Ричи не собирался убивать Оно прямо сейчас, не было у него абсолютной уверенности в том, что Оно можно убить. Но Билл мог погибнуть, и Ричи чувствовал, что времени на спасение Билла остается всего ничего. Билл стремительно приближался к какому-то малоприятному местечку, к чему-то такому, о чем не хотелось даже думать.
— Ричи, нет! Возвращайся! Тут край всего! Мертвые огни!
— Рразве можно поверрнуть, если едешь на катафалке в полночь, сеньорр… и где ты, сладкое дитя? Улыбнись, чтобы я мог увидеть, где ты!
И внезапно… Билл, вот он, летел рядом,
(Справа, слева, здесь привычных ориентиров не было).
С одной стороны или с другой. А впереди Ричи углядел/почувствовал нечто быстро приближающееся, и уж тут его смех как ветром сдуло. Это был барьер такой странной, негеометрической формы, что разум Ричи не мог его воспринять. Вместо этого разум представил себе барьер в доступных ему образах, точно так же, как представил себе Оно в образе Паучихи, и позволил Ричи увидеть этот барьер в виде колоссального серого забора, сделанного из окаменелых деревянных штакетин. Штакетины эти уходили вверх и вниз, словно прутья клетки. А между ними сиял ослепительный свет. Сиял и двигался, улыбался и рычал. Свет жил.
(Мертвые огни).
Больше, чем жил: его наполняла сила — магнетизм, притяжение, может, и что-то еще. Ричи чувствовал, как его поднимает и опускает, закручивает и тянет, словно он преодолевал пороги, сидя на надутой автомобильной камере. Он чувствовал, как свет с любопытством движется по его лицу… и свет обладал разумом.
Это Оно, это Оно, остальная часть Оно.
— Отпусти меня, ты обещал, что ОТПУСТИШЬ меня…
— Я знаю, но иногда, сладенькая, я лгу. Моя мамочка била меня за это, но мой папуля, он решил просто не обращать…
Он чувствовал, что Билла, кувыркающегося, вращающегося, тащит к одному из зазоров между штакетинами, чувствовал злые пальцы света, расстояние до которых неумолимо сокращалось, и в последнем отчаянном усилии попытался дотянуться до своего друга.
— Билл! Руку! Дай мне руку! ТВОЮ РУКУ, ЧЕРТ ПОБЕРИ, ТВОЮ РУКУ!
Рука Билла рванулась к нему, пальцы сжимались и разжимались, живой огонь играл и переливался на обручальном кольце Одры, рисуя рунические, мавританские узоры — колеса, полумесяцы, звезды, свастики, переплетенные кольца, которые соединялись, образуя цепи. Тот же свет играл и на лице Билла, и казалось, что оно покрыто татуировками. Ричи вытянулся насколько мог, слыша, как кричит и воет Оно.
(Мне его не достать дорогой Боже мне его не достать он проскочит барьер).
Потом пальцы Билла сомкнулись с пальцами Ричи, и тот сжал руку в кулак. Ноги Билла влетели в зазор между штакетинами, и на одно безумное мгновение Ричи осознал, что видит все кости, вены и капилляры, словно ноги Билла попали в самую мощную рентгеновскую установку вселенной. Ричи почувствовал, как мышцы его руки растянулись, словно ириска, почувствовал, как трещит и стонет плечевой сустав, протестуя против такой дикой перегрузки.
Он собрал всю свою силу и закричал: «Тащи нас назад! Тащи нас назад, а не то я тебя убью! Я… заговорю тебя до смерти!».
Паучиха закричала вновь, и Ричи почувствовал, как крепкая удавка оплела его тело. Рука превратилась в раскаленный стержень боли. Рука Билла начала выскальзывать из его руки.
— Держись крепче, Большой Билл.
— Держусь! Ричи, держусь!
«И тебе лучше держаться, — мрачно подумал Ричи, — потому что, думаю, здесь ты можешь отшагать десять миллиардов миль и не найти ни одного гребаного платного туалета».
Их тащило назад, безумный свет мерк, превращаясь в россыпь точечных огоньков, которые со временем тоже погасли. Они неслись сквозь черноту, как торпеды. Ричи держался за язык Оно зубами и за запястье Билла рукой, которую не отпускала боль. Появился Черепаха: появился и в мгновение ока исчез.
Ричи чувствовал, что они приближаются к тому, что проходило за реальный мир (хотя Ричи полагал, что больше никогда не сможет думать об этом мире как о «реальном» и будет воспринимать его как некую ловкую картинку, которая приводится в движение множеством кабелей, скрытых задником… кабелей, похожих на главные нити паутины). «Но с нами теперь все будет в порядке, — думал Ричи. — Мы вернемся. Мы…».
Опять началась болтанка — их бросало, трясло, швыряло из стороны в сторону. Оно в последний раз пыталось оторвать их от языка и оставить Вовне. И Ричи ощутил, что его хватка слабеет. Услышал гортанный, триумфальный рев Оно и сосредоточился на том, чтобы удержаться… но продолжал соскальзывать. Отчаянно цеплялся зубами, но язык Оно, казалось, терял плотность и материальность — превращался в паутинку.
— Помогите! — прокричал Ричи. — Я не могу удержаться! Помогите! Кто-нибудь, помогите нам!
5.
Эдди.
Эдди лишь отчасти отдавал себе отчет в том, что происходит; что-то чувствовал, что-то видел, но словно сквозь кисейный занавес. Билл и Ричи боролись изо всех сил, чтобы вернуться. Их тела оставались здесь, но все остальное — их сущность — находилось где-то далеко-далеко.
Он видел, как Паучиха повернулась, чтобы пронзить Билла жалом, и тогда Ричи побежал к Оно, начал орать этим нелепым Голосом ирландского копа, к которому он прибегал в те далекие годы… только за прошедшее время Ричи достиг немалых успехов, потому что теперь Голос практически не отличался от голоса мистера Нелла.
Паучиха повернулась к Ричи, и Эдди увидел, как ее жуткие красные глаза выпучиваются из орбит. Ричи закричал снова, на этот раз Голосом Панчо Ванильи, и Эдди ощутил, как Паучиха завопила от боли. Бен хрипло вскрикнул, когда разрез появился на теле Оно, протянулся вдоль одного из старых шрамов. Поток жижи, черной, как сырая нефть, хлынул из разреза. Ричи хотел сказать что-то еще… и его голос начал стихать, как у певца в конце песни. Голова его запрокинулась, глаза уставились в глаза Оно. Паучиха вновь застыла.
Время шло… Эдди не мог сказать, сколько его утекло. Ричи и Паучиха смотрели друг на друга. Эдди чувствовал связь между ними, чувствовал ураган слов и эмоций, бушующий где-то вдалеке. Он не мог понять, что именно там происходит, но ощущал накал событий.
Билл лежал на полу, из носа и ушей шла кровь, пальцы подергивались, длинное лицо побледнело, глаза оставались закрытыми.
Паучиха уже кровоточила в четырех или пяти местах, тяжело раненая, но еще очень даже живая, а потому опасная, и Эдди подумал: «Почему мы просто стоим? Мы могли бы добить эту тварь, пока она не может оторвать глаз от Ричи! Почему никто не шевельнется, черт побери?».
Он ощутил дикую радость — и чувство это было более резким и… близким. «Они возвращаются! — хотел закричать он, — но рот слишком пересох, а горло слишком сжало. — Они возвращаются!».
Потом голова Ричи начала медленно поворачиваться из стороны в сторону. Тело под одеждой вдруг затряслось. Очки сползли на кончик носа, на мгновение зависли… упали и разбились о каменный пол.
Паучиха шевельнулась, ее лапы, покрытые жесткой шерстью, сухо застучали по полу. Эдди услышал крик жуткого торжества, а мгновением позже в его голову ворвался голос Ричи:
(Помогите! я не могу удержаться! помогите! кто-нибудь, помогите нам!).
Тут Эдди побежал к Паучихе, здоровой рукой выхватывая из кармана ингалятор, его губы растянулись в гримасе, воздух со свистом и болью проходил по гортани, которая, судя по ощущениям, сузилась до игольного ушка. Внезапно перед ним возникло лицо матери, и она закричала: «Не подходи к этой твари, Эдди! Не приближайся к Оно! От таких тварей можно подхватить рак!».
— Заткнись, мама! — прокричал Эдди высоким, пронзительным голосом — никаким другим просто бы не смог. Голова Паучихи повернулась на этот звук. Глаза Оно на мгновение оторвались от глаз Ричи.
— На тебе! — провопил Эдди остатками голоса. — На, получи!
Он прыгнул на Оно, одновременно нажимая на клапан ингалятора, и на мгновение детская вера в лекарство вернулась к нему, вера, что лекарство может решить все проблемы, что оно улучшит тебе настроение, если тебя отколошматили большие парни, или помяли в давке у двери, когда все хотели поскорее покинуть школу, или когда ты сидел рядом со стоянкой у гаража братьев Трекеров и только смотрел, как играют другие, потому что мать не разрешала играть в бейсбол. Это было хорошее лекарство, сильное лекарство, и, прыгая в морду Паучихи, ощущая зловонное дыхание Оно, чувствуя, как его сокрушает направленная на них ярость Оно, желание уничтожить их всех, он пустил струю из ингалятора в рубиновый глаз.
Почувствовал-услышал крик Оно — уже не ярости, а только боли, вопль дикой боли. Увидел капельки, рассыпавшиеся по этой кроваво-красной выпуклости, увидел, как капельки становятся белыми, увидел, как они разъедают поверхность глаза (так разъела бы ее карболовая кислота), увидел, как гигантский глаз начинает опадать, будто взбитый кровавый яичный белок, и из него бежит отвратительный поток крови и гноя.
— Возвращайся, Билл! — крикнул Эдди напоследок, и ударил Оно, почувствовал жар Оно, почувствовал влажное тепло и понял, что его здоровая рука проскочила в пасть Паучихи.
Снова нажал на клапан ингалятора, теперь пустив струю в горло, в вонючий пищевод, и тут же пришла внезапная, ослепляющая боль, резкая, как падение тяжелого ножа: челюсти Оно сомкнулись и отхватили руку Эдди у плеча.
Эдди, с хлещущей из обрубка руки кровью, упал на пол, смутно осознавая, что Билл поднимается, а Ричи, качаясь из стороны в сторону и спотыкаясь, бредет к нему, как пьяница на исходе долгой ночи.
— …Эдс…
Издалека. Не важно. Он чувствовал, как все уходит из него вместе с потоком крови… ярость, боль, страх, сумбур и обида. Он полагал, что умирает, но ощущал… ах, Господи, ощущал такое просветление, такую чистоту… казался себе только что вымытым окном, которое пропускает весь восхитительно-пугающий свет внезапно наступившего дня; этот свет, о Боже, этот совершенно естественный свет, который каждую секунду, появляется на горизонте, если не в одном, то в другом месте.
— …Эдс боже мой билл бен кто-нибудь он остался без руки его…
Он посмотрел вверх, на Беверли, и увидел, что она плачет, слезы текли по ее грязным щекам, когда она подсовывала под него руку; он обратил внимание, что она сняла блузку и теперь пыталась остановить поток крови, и что она кричала, зовя на помощь. Потом он посмотрел на Ричи и облизнул губы. Слабость, нарастала слабость. Он становился все чище и чище, опорожняясь, все инородное вытекало из него, вот он и становился чище, и свет мог проходить сквозь него, и, будь у него достаточно времени, он мог бы прочитать проповедь на сей счет, поделиться своим знанием. «Не плохо, — начал бы он. — Это совсем не плохо». Но сначала ему хотелось сказать другое.
— Ричи, — прошептал он.
— Что? — Ричи стоял на четвереньках, в отчаянии глядя на него.
— Не зови меня Эдс, — ответил Эдди и улыбнулся. Медленно поднял левую руку и коснулся щеки Ричи. — Ты знаешь, я… я… — Эдди закрыл глаза, думая, как закончить фразу, и, пока думал об этом, умер.
6.
Дерри — 7:00–9:00.
К семи утра скорость ветра в Дерри достигла тридцати семи миль в час, а при отдельных порывах увеличивалась до сорока пяти. Гарри Брукс, представитель Национальной метеорологической службы в международном аэропорту Бангора, позвонил в штаб-квартиру НМС в Огасте. Ветер дует с запада, сообщил он, образуя странный полукруг… раньше ему такого видеть не доводилось… выглядит, как ураган местного значения, практически полностью бушующий в административных границах Дерри. В 7:10 все основные радиостанции Бангора передали первое штормовое предупреждение. Взрыв трансформатора у гаража «Трекер бразерс» обесточил часть Дерри, которая, относительно Пустоши, находилась по другую сторону Канзас-стрит. В 7:17 уже в Олд-Кейп с оглушительным треском рухнул старый клен, раздавив магазинчик «Ночная сова» на углу Мерит-стрит и Кейп-авеню. Пожилого покупателя, Раймонда Фогарти, убило свалившимся на него холодильным шкафом с пивом. В октябре 1957 года Раймонд Фогарти, тогда священник Первой методистской церкви Дерри, отпевал Джорджа Денбро. Клен также оборвал достаточно проводов, чтобы оставить без электричества и Олд-Кейп, и более модный район Шербурн-Вудс, расположенный чуть дальше. Часы на церкви Благодати не отбивали ни шесть часов, ни семь. В 7:20, через три минуты после того, как рухнул клен, и через час пятнадцать минут после внезапного выплеска нечистот из унитазов Олд-Кейпа, часы на церкви Благодати пробили тринадцать раз. А через минуту голубовато-белая молния ударила в шпиль. Хитер Либби, жена священника, так уж вышло, в тот самый момент выглянула в окно на кухне и сказала, что «шпиль взорвался, будто его начинили динамитом». Выкрашенные белым доски, обломки балок, швейцарская часовая машинерия полетели вниз, остатки шпиля загорелись, но дождь, точнее, тропический ливень, быстро затушил огонь. Улицы, ведущие вниз по склонам холмов к центру города, превратились в бурлящие реки. Рев воды в подземной части Канала, под Главной улицей, заставлял людей тревожно переглядываться. В 7:25, когда оглушающий грохот падения шпиля Баптистской церкви Благодати еще отдавался по всему Дерри, уборщик, который приходил в «Источник Уоллиса» каждое утро, за исключением воскресенья, чтобы вымыть пол, увидел нечто, заставившее его с криком выбежать на улицу. Этот парень, ставший хроническим алкоголиком одиннадцатью годами раньше, когда окончил первый семестр в университете Мэна, получал за свою работу, если говорить о деньгах, сущие гроши. Настоящая зарплата по молчаливой договоренности состояла в его праве выпить хоть все пиво, которое оставалось с вечера в бочонках за стойкой. Ричи Тозиер мог вспомнить уборщика (а мог и не вспомнить); звали его Винсент Карузо Талиендо, но, когда он учился в пятом классе, его больше знали как Козявку Талиендо. И когда он мыл пол в то апокалиптическое утро, подходя все ближе и ближе к стойке бара, прямо у него на глазах все семь кранов, три — «Будвайзера», два — «Наррагансетта», один — «Шлица» (известного поддатым завсегдатаям «Уоллиса» как «Слитс») и один — «Миллер лайт», наклонились вперед, словно их потянули невидимые руки, а в следующее мгновение из них хлынули струи золотисто-белой пены. Винс рванул к стойке, не думая о призраках или фантомах. Его беспокоило другое: утренний заработок утекал псу под хвост. А потом резко остановился, глаза Винса округлились, крик ужаса огласил пустынную, пропахшую пивом пещеру «Источника Уоллиса». Пиво уступило место крови. Она пузырилась в хромированных раковинах, перехлестывала через край, стекала вниз по стойке бара. А из кранов лезли волосы и куски плоти. Козявка Талиендо наблюдал за этим действом как зачарованный, не мог даже набрать в грудь воздуха, чтобы снова закричать. Потом послышался глухой удар: взорвался один из бочонков, что стояли за стойкой. Дверцы всех шкафчиков в баре распахнулись. Повалил зеленоватый дым, как после какого-нибудь циркового фокуса. Козявка решил, что с него хватит. С криком выбежал на улицу, превратившуюся в неглубокий канал. Плюхнулся на задницу, вскочил, в ужасе обернулся. Одно из окон бара со звоном разлетелось вдребезги, словно разбитое пулями. Осколки засвистели вокруг головы Винса. Мгновением позже разлетелось второе окно. Вновь каким-то чудом его не задело… и он тут же понял, что пришла пора навестить сестру, которая жила в Истпорте. Тотчас отправился в путь, и путешествие Винса по Дерри и из него потянуло бы на отдельную сагу… но скажем лишь, что в конце концов из города он выбрался. Другим повезло меньше. Алозиус Нелл, которому не так давно исполнилось семьдесят семь, сидел вместе с женой в гостиной их дома на Стрефэм-стрит, наблюдая, как гроза бушует над Дерри. В 7:32 у него случился инфаркт. Неделей позже его жена рассказала брату, что Алозиус уронил кофейную чашку на ковер, выпрямился, глаза его широко раскрылись, и он закричал: «Постой, постой, моя милая девочка! И что это, по-твоему, ты делаешь? Отстань от этого мальчика, а не то я задеру твои нижние юбч…» — потом упал со стула и раздавил собой кофейную чашку. Морин Нелл, которая хорошо знала, как барахлило его сердце в последние три года, сразу поняла, что для него все кончено, и, расслабив мужу узел галстука, побежала к телефону, чтобы позвонить отцу Макдоуэллу. Но телефон не работал. Из трубки шел звук, напоминающий вой полицейской сирены. И хотя Морин чувствовала, что, возможно, совершает святотатство, за которое ей потом придется держать ответ перед святым Петром, она попыталась сама совершить над мужем последние обряды. Морин не сомневалась, как потом она сказала брату, что Бог ее поймет, даже если святой Петр — нет. Алозиус был хорошим человеком и хорошим мужем, а если и пил слишком много, так это давала о себе знать ирландская кровь. В 7:49 несколько взрывов потрясли Торговый центр Дерри, построенный на месте Металлургического завода Китчнера. Никто не погиб; центр открывался в 10:00, а бригада из пяти уборщиков обычно прибывала к 8:00 (и в такое утро, если б и прибыла, то наверняка не в полном составе). Детективы, которые потом проводили расследование, идею террористического акта отвергли. Они предположили — очень обтекаемо, — что причиной взрывов послужило проникновение воды в систему электроснабжения Торгового центра. Но какой бы ни была причина, о покупках в Торговом центре жители Дерри могли забыть надолго. Один взрыв полностью уничтожил ювелирный магазин Зейла. Кольца с бриллиантами, браслеты с золотыми пластинами, жемчужные ожерелья, обручальные кольца и электронные часы «Сейко» разлетелись в разные стороны градом сверкающих побрякушек. Музыкальный автомат пролетел весь восточный коридор и приземлился в фонтан у магазина «Джей. К. Пенни», где исполнил пузырящуюся интерпретацию главной темы из «Истории любви», прежде чем замолкнуть навсегда. Тот же взрыв пробил дыру в кафе «Баскин-Роббинс», соединив тридцать один сорт мороженого в один густой суп, который ручейками растекся по полу. Взрыв, который прогремел в «Сирсе», сорвал часть крыши, а поднявшийся ветер подхватил ее, как воздушного змея, и протащил тысячу ярдов, пока крыша не срезала верхушку силосной башни фермера, которого звали Брент Килгаллон. Шестнадцатилетний сын фермера выбежал из дома с «кодаком» матери и сфотографировал результат. «Нэшнл энкуайер» заплатил за эту фотографию шестьдесят долларов, на которые мальчишка купил новые шины для своего мотоцикла «ямаха». Третий взрыв разнес магазин женской одежды «Покупай-или-проиграешь». Горящие юбки, джинсы и нижнее белье разлетелись по залитой водой автомобильной стоянке. Последний взрыв прогремел в расположенном в Торговом центре отделении «Дерри фармерс траст». И тут отлетела часть крыши. Взвыла сирена охранной сигнализации и не умолкала четыре часа, пока подъехавшие электрики не отключили автономную линию подвода электроэнергии. Ссудные контракты, банковские документы, депозитные расписки, счета, бланки поднялись в небо и улетели, подхваченные ветром. И деньги: по большей части десятки и двадцатки, но хватало и пятерок, и купюр в пятьдесят и сто долларов. Банковские служащие говорили, что потери составили чуть больше семидесяти пяти тысяч долларов. Позже, после массовой перетряски руководства (и весомой помощи ФКСССА[336]), некоторые признавали — исключительно в частных беседах, неофициально, — что ветром унесло более двухсот тысяч долларов. Ребекка Полсон из Хейвен-Виллидж нашла купюру в пятьдесят долларов, трепыхающуюся на коврике у двери черного хода, две двадцатки в курятнике и сотенную, прилепившуюся к стволу дуба на ее заднем дворе. Они с мужем использовали эти деньги, чтобы внести два взноса за купленный в кредит снегоход «Бомбардье-Скиду». Доктор Хейл, вышедший на пенсию врач, который жил на Западном Бродвее почти пятьдесят лет, погиб в 8:00. Доктор Хейл хвалился, что из этих пятидесяти лет последние двадцать пять он ежедневно совершал двухмильную прогулку от своего дома на Западном Бродвее до Дерри-парк и обратно. Ничто не могло его остановить, ни ветер, ни дождь, ни град, ни снег, ни ледяной вихрь с северо-запада, ни мороз. Отправился он на прогулку и 31 мая, несмотря на то что экономка всячески пыталась его отговорить. Последние слова в этом мире он произнес, обернувшись, когда выходил за дверь, натягивая шляпу на уши: «Нельзя быть такой глупой, Хильда. Подумаешь, с неба что-то капает. Если б ты жила здесь в пятьдесят седьмом, то знала бы, что такое настоящая гроза!» И едва доктор Хейл вышел на улицу, крышка смотрового колодца перед домом Мюллеров внезапно отделилась от земли, как полезная нагрузка ракеты «Редстоун».[337] Крышка так быстро и аккуратно отсекла голову доброму доктору, что он прошел еще три шага, прежде чем мертвым рухнул на тротуар. А ветер все усиливался.
7.
Под городом — 16:15.
Эдди водил их по темным тоннелям час, может, и полтора, прежде чем признал, тоном более недоуменным, чем испуганным, что впервые в жизни заблудился.
Они слышали шум воды в дренажных коллекторах, но акустике в этих тоннелях доверять не следовало, поэтому никто не мог сказать, где находится источник шума, впереди или сзади, над головой или под ногами. Спички закончились. Они заблудились в темноте.
Билл испугался… очень испугался. Он вспомнил разговор с отцом в его мастерской. «Примерно девять фунтов чертежей бесследно исчезли… Я хочу, чтобы ты это себе уяснил — никто не знает, куда и зачем идут все эти чертовы тоннели и трубы. Когда они работают, никому нет до этого дела. Когда не работают, троим или четверым бедолагам из департамента водоснабжения приходится выяснять, какой насос залило или в каком тоннеле образовалась пробка… Внизу темно, воняет, и там крысы. Этого уже достаточно для того, чтобы не лезть туда, но есть и еще одна, более веская причина — в дренажной системе можно заблудиться. Такое уже случалось…».
Такое уже случалось. Такое уже случалось. Это случилось с…
Конечно, случилось. Тому свидетельство, к примеру, груда костей в рабочей одежде, мимо которой они прошли по пути к логову Оно.
Билл почувствовал, как в душе поднимается паника, и погнал ее вглубь, под замок. Это ему удалось, но не без труда. Он чувствовал ее: паника дергалась и извивалась, словно живое существо, готовая в любой момент вырваться из заточения. Ко всему прочему не давал покоя и еще один вопрос: убили они Оно или нет? Ричи считал, что да, и Майк, и Эдди тоже. Но ему не нравилось сомнение на лице Бев и Стэна, которое он заметил перед тем, как свет окончательно угас и они ретировались через маленькую дверцу. Подальше от падающей паутины.
— И что нам теперь делать? — спросил Стэн.
Билл уловил в голосе Стэна испуганную дрожь маленького мальчика и знал, что вопрос адресован именно ему.
— Да, — сказал Бен. — Что? Черт, жаль, у нас нет фонарика… или хотя бы све… свечки. — Биллу показалось, что он услышал сдавленное рыдание, заставившее Бена запнуться на последнем слове. И это напугало его больше всего. Бен бы очень удивился, услышав такое, но Билл полагал, что толстяк — парень крепкий и находчивый, даже покрепче Ричи, не говоря уже о Стэне. И если ситуация такова, что даже Бен может сломаться, тогда их дела совсем плохи. Но перед мысленным взором Билла снова и снова возникал не скелет рабочего городского департамента, а Том Сойер и Бекки Тэтчер, заблудившиеся в пещере Макдугала. Билл отталкивал этот образ, но он по-прежнему возвращался.
Его тревожило и кое-что еще, но усталый мозг мальчика не мог проанализировать эту слишком уж большую и неопределенную идею. Возможно, из-за своей простоты идея постоянно от него ускользала: они удалялись друг от друга. Связь, благодаря которой они все лето являли собой единое целое, слабела. Они сошлись с Оно лицом к лицу и победили. Оно, возможно, умерло, как считали Ричи и Эдди, или получило такие тяжелые ранения, что улеглось спать на сто, или тысячу, или десять тысяч лет. Они предстали перед Оно, увидели Оно без маски и, пусть Оно выглядело жутко, — кто бы сомневался! — от вида Оно никто не умер, а потому Оно лишили едва ли не самого мощного оружия. В конце концов, все они видели пауков. Чуждых людям ползающих тварей, и Билл точно знал, что отныне любой из них, увидев паука,
(Если мы отсюда выберемся).
Обязательно содрогнется от отвращения. Но паук оставался всего лишь пауком. Возможно, по большому счету, когда все маски ужаса сброшены, нет ничего такого, что не смог бы воспринять человеческий разум. Эта мысль бодрила. За исключением,
(Мертвые огни).
Пожалуй, того, что находилось там, далеко, но, возможно, даже этот невообразимый живой огонь, который обосновался у входа в метавселенную, умер или умирал. Мертвые огни и само путешествие в черноте уже затуманилось и вспоминалось с трудом. Да и не имело это значения. А что имело значение, — Билл это чувствовал, но не осознавал — так это развал их дружбы… их дружба разваливалась, а они по-прежнему оставались в темноте. Другой действовал посредством их дружбы, возможно, сумел превратить их в нечто большее, чем просто детей. Но теперь они вновь становились детьми. Билл это чувствовал, так же, как и остальные.
— Что теперь, Билл? — спросил Ричи, наконец-то высказав общее мнение.
— Я н-не з-з-знаю, — ответил Билл. Заикание вернулось, такое же, как и прежде. Он его слышал, они слышали, и Билл стоял в темноте, вдыхая сырой запах их нарастающей паники, гадая, сколько пройдет времени, прежде чем кто-то — Стэн, вероятнее всего Стэн — не спросит в лоб: «А почему ты не знаешь? Ты нас в это втянул!».
— А где Генри? — с тревогой спросил Майк. — Все еще здесь или как?
— О господи! — скорее простонал, чем сказал Эдди. — Я про него забыл. Конечно, он здесь, конечно, здесь, наверняка заблудился, как и мы, и мы можем в любой момент наткнуться на него… Оосподи, Билл, у тебя нет никаких идей? Твой отец тут работает. У тебя совсем нет идей?
Билл прислушивался к далекому насмешливому шуму воды и пытался отыскать в голове ту самую идею, которую Эдди — да и все остальные — имел право требовать. Потому что, да, он привел их сюда и должен их отсюда вывести. Но в голову ничего не приходило. Ни-че-го.
— У меня есть идея, — подала голос Беверли.
В темноте Билл услышал звук, который не смог определить. Тихий, шелестящий звук — не пугающий. За ним последовал другой, и этот определился сразу: расстегиваемая молния. «Что?..» — подумал он и тут же понял. Она раздевалась. По какой-то причине Беверли раздевалась.
— Что ты делаешь? — спросил Ричи, и от изумления его голос на последнем слове дал петуха.
— Я кое-что знаю, — ответила Беверли в темноте, и Биллу показалось, что она, если судить по голосу, вдруг стала старше. — Я знаю, потому что мне сказал отец. Я знаю, как снова связать нас воедино. А если этой связи не будет, нам отсюда не выбраться.
— Какой связи? — В голосе Бена слышались недоумение и ужас. — О чем ты говоришь?
— О том, что соединит нас навсегда. Покажет…
— Н-н-нет, Бе-е-еверли! — Билл внезапно понял, понял все.
— …Покажет, что я люблю вас всех, — продолжила Беверли, — что вы все мои друзья.
— Что она такое го… — начал Майк.
Ровным, спокойным голосом Беверли перебила его.
— Кто первый? — спросила она. — Думаю…
8.
В логове Оно — 1985 г.
…Он умирает. — Беверли плакала. — Его рука, Оно сожрало его руку. — Она потянулась к Биллу, приникла к нему, но Билл ее оттолкнул.
— Оно опять уходит! — проревел он. Кровь запеклась на губах и подбородке. — По-ошли! Ричи! Бе-е-ен! На э-этот раз мы до-олжны п-прикончить ее!
Ричи развернул Билла к себе, посмотрел как на буйно помешанного.
— Билл, мы должны помочь Эдди. Перетянуть жгутом руку, вытащить его отсюда.
Но Беверли уже положила голову Эдди себе на колени и закрыла ему глаза.
— Идите с Биллом. Если выяснится, что из-за вас он умер зазря, если Оно вернется еще через двадцать пять лет, или через пятьдесят, или через тысячу, клянусь, я… я не дам покоя вашим душам. Идите!
Какое-то мгновение Ричи неуверенно смотрел на нее. Потом обратил внимание, что ее лицо начинает терять четкие очертания. Расплывается, становится белым пятном в сгущающихся тенях. Свет мерк. Этот фактор и стал решающим.
— Хорошо. — Он повернулся к Биллу: — На этот раз мы доведем дело до конца.
Бен стоял у паутины, которая вновь начала разваливаться. Он тоже заметил тело, подвешенное под самым потолком, и молил Бога, чтобы Билл не посмотрел вверх.
Но когда первые куски нитей начали падать на пол, Билл вскинул голову.
Он увидел Одру, которая словно опускалась вниз в очень старом, скрипящем лифте. Падала на десять футов, останавливалась, раскачиваясь из стороны в сторону, потом резко падала еще на пятнадцать. Ее лицо не менялось. Глаза, фарфорово-синие, оставались широко раскрытыми. Босые ноги качались взад-вперед, как маятники. Волосы рассыпались по плечам. Рот приоткрылся.
— ОДРА! — закричал он.
— Билл, пошли! — позвал Бен.
Паутина разваливалась над ними, с грохотом падала на пол, начинала распадаться. Ричи внезапно обхватил Билла за пояс и подтолкнул вперед, уводя из-под провисшей паутины, которую в некоторых местах отделяли от пола какие-то десять футов.
— Пошли, Билл! Пошли! Пошли!
— Это Одра! — в отчаянии крикнул Билл. — Э-это ОДРА!
— Мне насрать, даже если это Папа Римский, — мрачно ответил Ричи. — Эдди мертв, и мы должны убить Оно, если Оно до сих пор живо. На этот раз мы должны довести дело до конца, Большой Билл. Или она жива, или нет. А теперь, пошли.
Билл помедлил еще с мгновение, а потом лица детей, мертвых детей, пронеслись перед его мысленным взором, как фотографии из альбома Джорджа. «ШКОЛЬНЫЕ ДРУЗЬЯ».
— Хо-о-орошо. По-ошли. Б-Бог меня п-простит.
Он и Ричи пробежали под провисшей паутиной, прежде чем она рухнула, и присоединились к Бену, который еще раньше вышел на более безопасное место. Они побежали за Оно, а Одра тем временем продолжала раскачиваться в пятидесяти футах над каменным полом, в коконе, подвешенном к разваливающейся паутине.
9.
Бен.
Они пошли по следу черной крови Оно — маслянистым лужицам гноя, который убегал в щели между плитами. А когда пол начал подниматься к полукруглому черному отверстию в дальнем конце каверны, Бен увидел и кое-что новое: череду яиц. Черных, с жесткой оболочкой, размерами не уступающих страусиным. Из них шел матовый свет. Бен понял, что оболочка полупрозрачная. Видел, как внутри шевелится что-то черное.
«Детеныши Оно, — подумал он и почувствовал, как к горлу подкатывает тошнота. — У Оно выкидыш. Боже! Боже!».
Ричи и Билл остановились, тупо, ошарашено уставились на яйца.
— Идите! Идите! — крикнул Бен. — Я с ними разберусь. Добейте Оно!
— Держи! — Ричи бросил ему книжицу спичек с логотипом «Дерри таун-хаус».
Бен ее поймал. Билл и Ричи побежали дальше. Какое-то мгновение Бен провожал их взглядом в меркнущем свете. Они побежали в темноту, куда ретировалось Оно, и скрылись из виду. Тогда он посмотрел на ближайшее из яиц, с тонкой оболочкой, с шевелящейся тенью внутри, и почувствовал, как тает его решимость. Это… эй, парни, это уже чересчур. Это слишком ужасно. И конечно же, они умрут без его помощи; их же не откладывали, они вывалились.
Но время родов Оно приближалось… а если даже один сумеет выжить… даже один…
Собрав всю волю в кулак, представив себе бледное умирающее лицо Эдди, Бен опустил тяжелый сапог «Дезерт драйвер» на первое яйцо. Оно, чавкнув, раскололось, из-под сапога вытекла вонючая плацента. Паук размером с крысу на подгибающихся лапках попытался убежать прочь, и Бен слышал в голове его пронзительные крики, напоминающие звуки, которые издает ножовка, если ее быстро-быстро изгибать туда-сюда, словно наигрывая какую-то музыку.
Бен двинулся за ним, и ноги его более всего напоминали ходули, но тем не менее наступил на паука. Почувствовал, как захрустел хитин, внутренности выплеснулись из-под каблука. Содержимое желудка вновь подкатило к горлу, и на этот раз Бену не удалось справиться с тошнотой. Его вырвало, а потом он крутанул каблук, впечатывая маленькую тварь в камни, слушая, как затихают крики в голове.
«Сколько? Сколько яиц? Разве я не читал, что пауки могут откладывать тысячи… или миллионы? Я не смогу столько раздавить, я сойду с ума…».
«Ты должен. Ты должен. Давай, Бен… сделаем это вместе!».
Он перешел к следующему яйцу, воспроизведя процесс во всех подробностях под затухающим светом. Повторилось все: чавкающий хруст, растекание вонючей жидкости, последний смертельный удар. Следующее яйцо. Следующее. Следующее. Бен медленно продвигался к черной арке, в которой скрылись его друзья. Темнота стала кромешной, Беверли и разваливающаяся паутина остались позади. Он слышал, как падают куски паутины. Яйца бледно светились в темноте. Подходя к очередному, он зажигал спичку и разбивал его. И каждый раз успевал раздавить паука до того, как спичка гасла. Он понятия не имел, что будет делать, если спички закончатся до того, как он раздавит последнее яйцо и расплющит его невообразимое содержимое.
10.
Оно — 1985 г.
Они шли.
Оно чувствовало, что они идут следом, сокращают расстояние, и страх Оно нарастал. Может, Оно и не вечно — эта невероятная мысль наконец-то пришла в голову. Что хуже, Оно чувствовало смерть своих детенышей. Третий из этих отвратительных ненавистных мужчин-мальчишек переходил от одного яйца к другому, едва не теряя разум от отвращения, но продолжал идти, методично вышибая жизнь из каждого из яиц Оно.
«Нет!» — взвыло Оно, шатаясь из стороны в сторону, чувствуя, как жизненная сила вытекает из сотни ран. Ни одна не была смертельной, но каждая исполняла свою песню боли, каждая замедляла продвижение. Одна лапа висела на тоненькой полоске мяса. Один глаз ослеп. Оно ощущало и огромную рану внутри, результат действия яда, который одному из мужчин-мальчишек удалось впрыснуть в горло.
А они шли, сокращали разделявшее их расстояние, и как такое могло случиться? Оно подвывало и мяукало, а когда почувствовало, что они совсем рядом, сделало единственное, что теперь оставалось: повернулось, чтобы сражаться.
11.
Беверли.
Прежде чем свет окончательно угас и воцарилась тьма, она увидела, как жена Билла опустилась на двадцать футов и зависла. Начала вращаться, рыжие волосы разметались. «Его жена, — подумала Беверли, — но я была его первой любовью, и если он полагал, что какая-то другая женщина была у него первой, то лишь по одной причине: он забыл… забыл Дерри».
Потом она осталась в темноте, наедине со звуками падающей паутины и мертвой, недвижной тяжестью Эдди. Она не хотела расставаться с ним, не хотела, чтобы он полностью лежал на грязном полу этого места. Поэтому держала его голову на сгибе онемевшей руки, а другой рукой убирала волосы с его влажного лба. Думала Беверли о птицах… решила, что интерес к ним переняла от Стэна. Бедного Стэна, который не смог заставить себя вновь все это пережить.
«Они все… я была их первой любовью».
Она попыталась это вспомнить… такие мысли поднимали настроение, когда приходилось сидеть в полной темноте, не зная, откуда доносятся все эти звуки. Такие мысли скрашивали одиночество. Поначалу ничего не вспоминалось; голову забивали только образы птиц — ворон, и граклов, и скворцов, весенних птиц, которые откуда-то возвращались, когда по улицам еще бежала талая вода, и последние пятна грязного снега оставались в тенистых местах, куда не заглядывали солнечные лучи.
По ее разумению, в Дерри эти птицы впервые попадались на глаза в весенний облачный день, заставляя задаться вопросом, а откуда же они прилетели. Внезапно и разом они усеивали весь Дерри, наполняя белый воздух пронзительной болтовней. Они усаживались на телефонные провода и коньки викторианских особняков Западного Бродвея: они дрались из-за места на алюминиевых перекладинах телевизионной антенны, установленной на крыше бара «Источник Уоллиса»; они облепляли темные ветви вязов, растущих на Нижней Главной улице. Они обживались, говорили друг с другом заливистыми кричащими голосами деревенских старух, собравшихся на еженедельный вечер игры в «бинго», а потом, по какому-то сигналу, который не могли уловить люди, все разом взлетали, — и от их крыльев небо становилось черным — чтобы опуститься где-то еще.
«Да, птицы, я думала о них, потому что мне было стыдно. Как я теперь понимаю, стыдилась я благодаря моему отцу, а может, к этому приложило руку и Оно. Возможно».
За птицами приоткрылось другое воспоминание, смутное и неопределенное. Может, таким ему и предстояло остаться навсегда, она…
И тут поток мыслей оборвался: внезапно Беверли осознала, что Эдди…
12.
Любовь и желание — 14 августа 1958 г.
…Подходит к ней первым, потому что испуган больше всех. Подходит к ней не как друг того лета и не как любовник на этот момент. Подходит, как подходил к матери тремя или четырьмя годами раньше, чтобы его успокоили. Он не подается назад от ее гладкой обнаженности, и поначалу она даже сомневается, что он это чувствует. Он трясется, и хотя она крепко прижимает его к себе, темнота такая черная, что она не может его разглядеть, пусть он и предельно близко. Если бы не шершавый гипс, он мог бы сойти за призрака.
— Что ты хочешь? — спрашивает он ее.
— Ты должен вставить в меня свою штучку, — говорит Беверли.
Эдди пытается отпрянуть, но она держит его крепко, и он приникает к ней. Она слышит, как кто-то — думает, что Бен — шумно втягивает воздух.
— Бевви, я не могу этого сделать. Я не знаю как…
— Я думаю, это легко. Но ты должен раздеться. — В голове возникает мысль о сложностях, связанных с рубашкой и гипсом, — их надо сначала отделить, потом соединить — и уточняет: — Хотя бы сними штаны.
— Нет, я не могу! — Но она думает, что часть его может, и хочет, потому что трястись он перестал, и она чувствует что-то маленькое и твердое, прижимающееся к правой стороне ее живота.
— Можешь, — возражает она и тащит его на себя. Поверхность под ее спиной и ногами твердая, глинистая и сухая. Далекий шум воды навевает дремоту и успокаивает. Она тянется к Эдди. В этот момент перед ее мысленным взором появляется лицо ее отца, суровое и угрожающее,
(Я хочу посмотреть, целая ли ты).
И тут она обнимает Эдди за шею, ее гладкая щека прижимается к его гладкой щеке, и когда он нерешительно касается ее маленьких грудей, она вздыхает и думает в первый раз: «Это будет Эдди», — и вспоминает июльский день — неужели это было всего лишь в прошлом месяце? — когда в Пустошь никто не пришел, кроме Эдди, и он принес с собой целую пачку комиксов про Маленькую Лулу, которые они читали большую часть дня. Маленькая Лулу, которая собирала библянику и вляпывалась в самые невероятные истории, про ведьму Хейзл и всех остальных. И как весело они провели время.
Она думает о птицах; особенно о граклах, и скворцах, и воронах, которые возвращаются весной, и ее руки смещаются к ремню Эдди и расстегивают его, и он опять говорит, что не сможет это сделать; она говорит ему, что сможет, она знает, что сможет, и ощущает не стыд или страх, а что-то вроде триумфа.
— Куда? — спрашивает он, и эта твердая штучка требовательно тыкается во внутреннюю поверхность ее бедра.
— Сюда, — отвечает она.
— Бевви, я на тебя упаду. — И она слышит, болезненный свист в его дыхании.
— Я думаю, так и надо, — говорит она ему, и нежно обнимает, и направляет. Он пихает свою штучку вперед слишком быстро, и приходит боль.
— С-с-с-с. — Она втягивает воздух, закусив нижнюю губу, и снова думает о птицах, весенних птицах, рядком сидящих на коньках крыш, разом поднимающихся под низкие мартовские облака.
— Беверли? — неуверенно спрашивает он. — Все в порядке?
— Помедленнее, — говорит она. — Тебе будет легче дышать. — Он замедляет движения, и через некоторое время дыхание его ускоряется, но Беверли понимает, на этот раз причина не в том, что с ним что-то не так.
Боль уходит. Внезапно он двигается быстрее, потом останавливается, замирает, издает звук — какой-то звук. Она чувствует, что-то это для него означает, что-то экстраординарное, особенное, что-то вроде… полета. Она ощущает силу: ощущает быстро нарастающее в ней чувство триумфа. Этого боялся ее отец? Что ж, он боялся не зря. В этом действе таилась сила, мощная, разрывающая цепи сила, ранее запрятанная глубоко внутри. Беверли не испытывает физического наслаждения, но душа ее ликует. Она чувствует их близость. Эдди прижимается лицом к ее шее, и она обнимает его. Он плачет. Она обнимает его, и чувствует, как его часть, которая связывала их, начинает опадать. Не покидает ее, нет, просто опадает, становясь меньше.
Когда он слезает с нее, она садится и в темноте касается его лица.
— Ты получил?
— Получил — что?
— Как ни назови. Точно я не знаю.
Он качает головой, она это чувствует, ее рука по-прежнему касается его щеки.
— Я не думаю, что это в точности… ты знаешь, как говорят большие парни. Но это было… это было нечто. — Он говорит тихо, чтобы другие не слышали. — Я люблю тебя, Бевви.
Тут ее память дает слабину. Она уверена, что были и другие слова, одни произносились шепотом, другие громко, но не помнит, что говорилось. Значения это не имеет. Ей приходилось уговаривать каждого? Да, скорее всего. Но значения это не имело. Один за другим они уговаривались на это, на эту особую человеческую связь между миром и бесконечным, единственную возможность соприкосновения потока крови и вечности. Это не имеет значения. Что имеет, так это любовь и желание. Здесь, в темноте, ничуть не хуже, чем в любом другом месте. Может, и лучше, чем в некоторых.
К ней подходит Майк, потом Ричи, и действо повторяется. Теперь она ощущает некоторое удовольствие, легкий жар детского незрелого секса, и закрывает глаза, когда к ней подходит Стэн, и думает об этих птицах, весне и птицах, и она видит их, снова и снова, они прилетают все сразу, усаживаются на безлистные зимние деревья, всадники ударной волны набегающего самого неистового времени года, она видит, как они вновь и вновь поднимаются в воздух, шум их крыльев похож на хлопанье многих простыней на ветру, и Беверли думает: «Через месяц все дети будут бегать по Дерри-парк с воздушными змеями, стараясь не зацепиться веревкой с веревками других змеев». Она думает: «Это и есть полет».
Со Стэном, как и с остальными, она ощущает это печальное увядание, расставание с тем, что им так отчаянно требовалось обрести от этого действа, — что-то крайне важное — оно находились совсем близко, но не сложилось.
— Ты получил? — вновь спрашивает она, и хотя не знает точно, о чем речь, ей понятно, что не получил.
После долгой паузы к ней подходит Бен.
Он дрожит всем телом, но эта дрожь вызвана не страхом, как у Стэна.
— Беверли. Я не могу. — Он пытается произнести эти слова тоном, подразумевающим здравомыслие, но в голосе слышится другое.
— Ты сможешь. Я чувствую.
И она точно чувствует. Есть кое-что твердое; и много. Она чувствует это под мягкой выпуклостью живота. Его размер вызывает определенное любопытство, и она легонько касается его штуковины. Бен стонет ей в шею, и от его жаркого дыхания ее обнаженная кожа покрывается мурашками. Беверли чувствует первую волну настоящего жара, который пробегает по ее телу — внезапно ее переполняет какое-то чувство: она признает, что чувство это слишком большое.
(И штучка у него слишком большая, сможет она принять ее в себя?).
И для него она слишком юна, того чувства, которое слишком уж ярко и остро дает о себе знать. Оно сравнимо с М-80 Генри, что-то такое, не предназначенное для детей, что-то такое, что может взорваться и разнести тебя в клочья. Но сейчас не место и не время для беспокойства: здесь любовь, желание и темнота. И если они не попробуют первое и второе, то наверняка останутся только с третьим.
— Беверли, не…
— Да. Научи меня летать, — говорит она со спокойствием, которого не чувствует, понимая по свежей теплой влаге на щеке и шее, что он заплакал. — Научи, Бен.
— Нет…
— Если ты написал то стихотворение, научи. Погладь мои волосы, если хочешь, Бен. Все хорошо.
— Беверли… я… я…
Он не просто дрожит — его трясет. Но вновь она чувствует: страх к этому состоянию отношения не имеет — это предвестник агонии, вызванной самим действом. Она думает о.
(Птицах).
Его лице, его дорогом, милом жаждущем лице, и знает, что это не страх; это желание, которое он испытывает, глубокое, страстное желание, которое теперь едва сдерживает, и вновь она ощущает силу, что-то вроде полета, словно смотрит сверху вниз и видит всех этих птиц на коньках крыш, на телевизионной антенне, которая установлена на баре «Источник Уоллиса», видит улицы, разбегающиеся, как на карте, ох, желание, точно, это что-то, именно любовь и желание научили тебя летать.
— Бен! Да! — неожиданно кричит она, и он больше не может сдерживаться.
Она опять чувствует боль и, на мгновение, ощущение, что ее раздавят. Потом он приподнимается на руках, и она снова может дышать.
У него большой, это да — и боль возвращается, и она гораздо глубже, чем когда в нее входил Эдди. Ей приходится опять прикусить нижнюю губу и думать о птицах, пока жжение не уходит. Но оно уходит, и она уже может протянуть руку и одним пальцем коснуться его губ, и Бен стонет.
Она снова ощущает жар и чувствует, как ее сила внезапно переливается в него: она с радостью отдает эту силу и себя вместе с ней. Сначала появляется ощущение покачивания, восхитительной, нарастающей по спирали сладости, которая заставляет ее мотать головой из стороны в сторону, беззвучное мурлыканье прорывается меж сжатых губ, это полет, ох, любовь, ох, желание, ох, это что-то такое, чего невозможно не признавать, соединяющее, передающееся, образующее неразрывный круг: соединять, передавать… летать.
— Ох, Бен, ох, мой дорогой, да, — шепчет она, чувствуя, как пот выступает на лице, чувствуя их связь, что-то твердое в положенном месте, что-то, как вечность, восьмерка, покачивающаяся на боку. — Я так крепко люблю тебя, дорогой.
И она чувствует, как что-то начинает происходить, и об этом что-то не имеют ни малейшего понятия девочки, которые шепчутся и хихикают о сексе в туалете для девочек, во всяком случае, насколько ей об этом известно; они только треплются о том, какой жуткий этот секс, и теперь она понимает, что для многих из них секс — неосуществленный, неопределенный монстр; они говорят об этом действе только в третьем лице. Ты Это делаешь, твоя сестра и ее бойфренд Это делают, твои мама с папой все еще Это делают, и как они сами никогда не будут Это делать; и да, можно подумать, что девичья часть пятого класса состоит исключительно из будущих старых дев, и Беверли очевидно, что ни одна из этих девчонок даже не подозревают о таком… таком завершении, и ее удерживает от криков только одно: остальные услышат и подумают, что Бен делает ей больно. Она подносит руку ко рту и сильно ее кусает. Теперь она лучше понимает пронзительный смех Греты Боуи, и Салли Мюллер, и всех прочих: разве они, все семеро, не провели большую часть этого самого длинного, самого жуткого лета их жизней, смеясь, как безумные? Они смеялись, поскольку все, что страшно и неведомо, при этом и забавно, и ты смеешься, как иной раз малыши смеются и плачут одновременно, когда появляется клоун из заезжего цирка, зная, что он должен быть смешным… но он так же и незнакомец, полный неведомой вечной силы.
Укус руки крик не останавливает, и она может успокоить других, — и Бена, — лишь показав, что происходящее в темноте ее полностью устраивает.
— Да! Да! Да! — И вновь голову заполняют образы полета, смешанные с хриплыми криками граклов и скворцов; звуки эти — самая сладкая в мире музыка.
И она летит, поднимается все выше, и теперь сила не в ней и не в нем, а где-то между ними, и он вскрикивает, и она чувствует, как дрожат его руки, и она выгибается вверх и вжимается в него, чувствуя его спазм, его прикосновение, их полнейшее слияние в темноте. Они вместе вырываются в животворный свет.
Потом все заканчивается, и они в объятьях друг друга, и когда он пытается что-то сказать — возможно, какое-нибудь глупое извинение, которое может опошлить то, что она помнит, какое-то глупое извинение, которое будет висеть, как наручник — она заглушает его слова поцелуем и отсылает его.
К ней подходит Билл.
Он пытается что-то сказать, но заикание достигает пика.
— Молчи. — Она чувствует себя очень уверенно, обретя новое знание, но при этом понимает, что устала. Устала, и у нее все болит. Внутренняя и задняя поверхность бедер липкие, и она думает, причина в том, что Бен действительно кончил, а может, это ее кровь. — Все будет очень даже хорошо.
— Т-т-ты у-у-у-уверена?
— Да, — говорит Беверли и обеими руками обнимает его за шею, ощущая влажные от пота волосы. — Можешь поспорить.
— Э-э-э-это… Э-э-э-это…
— Тс-с-с…
С ним не так, как с Беном; тоже страсть, но другая. Быть с Биллом — это самое лучшее завершение из всех возможных. Он добрый, нежный и почти что спокойный. Она чувствует его пыл, но пыл этот умеренный и сдерживается тревогой за нее, возможно, потому, что только Билл и она сама осознают значимость этого действа, как и то, что о нем нельзя говорить ни кому-то еще, ни даже между собой.
В конце она удивлена неожиданным подъемом и успевает подумать: «Ох! Это произойдет снова, я не знаю, выдержу ли…».
Но мысли эти сметает абсолютной сладостью действа, и она едва слышала его шепот: «Я люблю тебя, Бев, я люблю тебя, я всегда буду любить тебя», — он повторяет и повторяет эти слова без заикания. На миг она прижимает его к себе, и они замирают, его гладкая щека касается ее щеки.
Он выходит из нее, ничего не сказав, и какое-то время она проводит одна, одеваясь, медленно одеваясь, ощущая тупую пульсирующую боль, которую они, будучи мальчишками, прочувствовать не могли, ощущая сладкую истому и облегчение от того, что все закончилось. Внизу пустота, и хотя она радуется, что ее тело вновь принадлежит только ей, пустота вызывает странную тоску, которую она так и не может выразить… разве что думает о безлистных деревьях под зимним небом, деревьях с голыми ветками, деревьях, ожидающих черных птиц, которые рассядутся на них, как священники, чтобы засвидетельствовать кончину снега.
Она находит своих друзей, поискав в темноте их руки.
Какое-то время все молчат, а когда слышится голос, Беверли не удивляется тому, что принадлежит он Эдди.
— Я думаю, когда мы повернули направо два поворота назад, нам следовало повернуть налево. Господи, я это знал, но так вспотел и нервничал…
— Ты всю жизнь нервничаешь, Эдс, — говорит Ричи. Голос такой довольный. И в нем никаких панических ноток.
— Мы и в других местах поворачивали не в ту сторону, — продолжает Эдди, игнорируя его, — но это была самая серьезная ошибка. Если мы сможем вернуться туда, то потом все будет хорошо.
Они формируют неровную колонну, Эдди первый, за ним Беверли, ее рука на плече Эдди так же, как рука Майка — на ее плече. Идут вновь, на этот раз быстрее. Прежнее волнение Эдди бесследно улетучивается.
«Мы идем домой, — думает Беверли, и по телу пробегает дрожь облегчения и радости. — Домой, да. И все будет хорошо. Мы сделали то, за чем приходили, и теперь можем возвращаться назад уже обычными детьми. И это тоже будет хорошо».
Они идут сквозь темноту, и Беверли осознает, что шум бегущей воды все ближе.