Оно.

1.

Билл Денбро думает: «Это, блин, как полет в космос; я словно внутри пули, которой выстрелили из ружья».

Эта мысль, абсолютно правильная, особо его не успокаивает. Собственно, в первый час после взлета «Конкорда» (или, вернее, старта) из Хитроу он страдал от легкого приступа клаустрофобии. Самолет узкий — и это очень нервирует. Питание на борту, можно сказать, изысканное, но стюардессам, которые обслуживают пассажиров, чтобы с этим справиться, приходится извиваться, наклоняться и приседать; они напоминают команду гимнасток. Билл наблюдает за этими героическими усилиями, и еда для него во многом теряет вкус, а его соседа происходящее в проходе между креслами нисколько не волнует.

Сосед — еще один минус. Толстый, и немытый. Конечно, он пользуется одеколоном «Тед Лапидус», но Билл ясно улавливает запахи грязи и пота, пробивающиеся сквозь аромат одеколона. И левый локоть толстяк не придерживает, то и дело мягко тыкается в Билла.

Его взгляд снова и снова притягивает светящееся табло в передней части салона. Оно показывает, как быстро летит эта английская пуля. Теперь, достигнув крейсерской скорости, «Конкорд» более чем в два раза обгоняет звук. Билл достает ручку из кармана брюк и кончиком нажимает на кнопки часов-компьютера, которые Одра подарила ему на прошлое Рождество. Если махметр[94] показывает достоверную информацию (а у Билла нет абсолютно никаких оснований в этом сомневаться), они приближаются к Америке со скоростью восемнадцать миль в минуту. И Билл не уверен, что ему действительно хочется это знать.

За иллюминатором, маленьким, из толстого стекла, как на старых космических капсулах «Меркурий», он видит небо, не синее, а лилово-фиолетовое, как в сумерках, хотя сейчас только середина дня. И линия горизонта, где встречаются небо и океан, чуть изогнута. «Я сижу здесь, — думает Билл, — с „Кровавой Мэри“ в руке, мне тыкается в бицепс локоть грязного толстяка, и при этом я вижу кривизну земной поверхности».

Он чуть улыбается, полагая, что человеку, который способен такое пережить, бояться негоже. Но он боится — и не только того, что летит со скоростью восемнадцать миль в минуту в этой узкой, хрупкой скорлупе. Он чувствует, как Дерри стремительно несется на него. И это совершенно правильная трактовка ситуации. Пролетает «Конкорд» восемнадцать миль в минуту или нет, ощущение таково, что он застыл на месте, тогда как Дерри мчится к нему, как огромный хищник, долго-долго выжидавший и выскочивший наконец из засады. Дерри, ах, Дерри! И что у нас там в Дерри? Вонь заводов и рек? Благородная тишина обсаженных деревьями улиц? Библиотека? Водонапорная башня? Бэсси-парк? Начальная школа?

Пустошь?

Огни вспыхивают у него в голове; мощные «солнечные» прожекторы. Такое ощущение, будто он двадцать семь лет просидел в темном зрительном зале, ожидая начала спектакля, и спектакль таки начался. И судя по декорациям, которые появляются из темноты по мере того, как включаются все новые прожектора, это не какая-то безобидная комедия, не «Мышьяк и старые кружева»;[95] для Билла Денбро сцена выглядит съемочной площадкой «Кабинета доктора Калигари».[96].

«Все эти истории, которые я пишу, — в некотором удивлении думает он. — Все эти романы. Дерри — оттуда они берут начало; Дерри — их неистощимый источник. Они родились из того, что произошло тем летом, из того, что случилось с Джорджем предыдущей осенью. Всем репортерам, которые задавали ЭТОТ ВОПРОС… я давал неверный ответ».

Локоть толстяка вновь упирается в него, и жидкость расплескивается из его стакана. Билл уже собирается выразить недовольство, но передумывает.

ЭТОТ ВОПРОС, само собой, «где вы берете свои замыслы?» Билл полагал, что всем писателям-беллетристам приходилось отвечать на него (или притворяться, что отвечают) как минимум дважды в неделю, но такому, как он, пишущему о том, чего в реальности быть не могло, и зарабатывающему этим на жизнь, приходилось отвечать на этот вопрос (или притворяться, что отвечает) гораздо чаще.

«У всех писателей есть канал связи с подсознанием, — говорил он интервьюерам, не упоминая о своих сомнениях в существовании подсознания, которые усиливались с каждым прожитым годом. — Но у людей, которые пишут ужастики, этот канал связи протянут глубже, может… в под-подсознание, если хотите».

Изящный ответ, только сам он никогда в это не верил. Подсознательное? Да, что-то такое было там, в глубине, все так, но Билл считал, что люди придают слишком много значения этой функции мозга, которая, вероятно, представляет собой психологический эквивалент слез в глазах при попадании в них пыли или же газов, которые отходят через час-полтора после очень уж плотного обеда. Второе сравнение, вероятно, было более точным, но нельзя же сказать интервьюеру, что, по твоему разумению, сны и смутные желания и состояния, как, скажем, дежа вю — всего лишь ментальный пердеж. Однако что-то им требовалось, всем этим репортерам с блокнотами или маленькими японскими диктофонами, и Билл хотел помочь им, насколько мог. Он знал, что писательство — тяжелая работа, чертовски тяжелая работа. И не хотелось еще больше усложнять им жизнь, говоря: «Друг мой, вы могли бы спросить: „Кто в вашей семье пердит?“ — и на этом закончить».

Теперь он думал: «Ты всегда знал, что они задают неправильный вопрос, даже до звонка Майка; а теперь ты знаешь, каков правильный вопрос. Не где вы берете свои замыслы, а откуда у вас берутся ваши замыслы?» Канал связи существовал, это точно, но уходил он не в подсознание, каким бы его ни представляли себе Фрейд или Юнг; не в канализацию рассудка, не в подземную пещеру, полную морлоков, которым не терпелось вырваться оттуда. Этот канал связи тянулся в Дерри. В Дерри, и только в Дерри. И…

…И кто это здесь, кто идет по моему мосту?

Он резко выпрямляется, и на сей раз его локоть выдвигается в сторону, на мгновение глубоко утопает в толстом боку соседа.

— Осторожнее, приятель, — говорит толстяк. — Места маловато, знаете ли.

— Вы перестаньте толкать меня своим локтем, и тогда я постараюсь не то-олкать вас мо-оим. — Толстяк одаривает его злым, недоумевающим да-что-черт-побери-вы-такое-говорите взглядом, а Билл молча смотрит на него, пока тот не отводит глаз, что-то бормоча себе под нос.

Кто это здесь?

Кто идет по моему мосту?

Он вновь смотрит в иллюминатор и думает: «Мы обгоняем дьявола».

На его руках и затылке волосы встают дыбом. Одним глотком он допивает содержимое стакана. Зажегся еще один большой прожектор.

Сильвер. Его велосипед. Так он его назвал, в честь коня Одинокого рейнджера. Большой «швинн»[97] с двадцативосьмидюймовыми колесами. «Ты на нем убьешься, Билли», — предупредил его отец, но особой озабоченности в голосе не слышалось. После смерти Джорджи отец редко когда выказывал озабоченность. Раньше он был строгим. Справедливым, но строгим. А потом… ты мог его обойти. Словами и поступками он обозначал себя отцом, но только обозначал. Казалось, он постоянно прислушивается, ожидая возвращения Джорджи домой.

Билл увидел этот «швинн» в витрине Магазина велосипедов и мотоциклов на Центральной улице. Велик грустно привалился к подставке, больше самого большого из прочих выставленных велосипедов, тусклый там, где другие сверкали, прямой — где другие изгибались, изогнутый — где были прямыми. На переднем колесе висела табличка:

«Б/У».

Предложи цену.

На самом деле, когда Билл вошел в магазин, цену предложил хозяин, и Билл на нее согласился — не смог бы (потому что не знал как) торговаться с хозяином велосипедного магазина, даже если бы от этого зависела его жизнь, да и запрашиваемая цена (двадцать четыре доллара) показалась ему справедливой; даже низкой. Он расплатился за Сильвера деньгами, которые копил семь последних месяцев: подаренными на день рождения, на Рождество, заработанными за покос лужаек. Велосипед он заметил в витрине еще на День благодарения.[98] А заплатил за него и покатил из магазина домой, как только снег начал окончательно таять. Что странно, до прошлого года ему в голову даже не приходила мысль о велосипеде. Идея возникла внезапно. Возможно, в один из тех бесконечных дней после смерти Джорджа. После его убийства.

Поначалу Билл действительно чуть не расшибся. Первая поездка на новом велосипеде закончилась тем, что Билл завалился с ним на землю, чтобы не врезаться в деревянный забор в конце Коссат-лейн (боялся он не врезаться в забор, а пробить его и упасть с высоты шестидесяти футов в Пустошь). Отделался порезом длиной в пять дюймов между запястьем и локтем левой руки. А еще менее чем через неделю не смог вовремя затормозить и проскочил перекресток Уитчем и Джонсон-стрит на скорости тридцать пять миль в час, маленький мальчик на тускло-сером велосипеде-мастодонте (представить себе Сильвера серебряным мог только человек с чересчур уж богатым воображением), шелест игральных карт по спицам убыстрился до пулеметного треска, спицы переднего и заднего колес слились в рокочущие диски, и, появись в этот момент на перекрестке автомобиль, Билл стал бы трупом. Как Джорджи.

Мало-помалу, по мере того как весна продвигалась к лету, он учился управлять Сильвером. Родители Билла не заметили, что он в это время играл в кошки-мышки со смертью. Он тогда думал: «После нескольких первых дней они перестали замечать велосипед — для них он превратился в рухлядь с облупившейся краской, в дождливые дни приваленную к стене гаража».

Но никакой рухлядью Сильвер не был. Выглядел он, может, и не очень, но летал как ветер. Друг Билла, единственный его друг, мальчишка, которого звали Эдди Каспбрэк, разбирался в механике. Он показал Биллу, как привести Сильвера в наилучшую форму: какие гайки подтянуть и регулярно проверять, где смазывать звездочки, как натягивать цепь, как ставить заплату на пробитую камеру, чтобы она держалась.

«Тебе надо его покрасить». Он помнил, как Эдди однажды сказал ему об этом, но красить Сильвера Билл не стал. По причинам, которые не мог объяснить даже себе, он хотел, чтобы «швинн» оставался каким есть, велосипедом, который легкомысленный мальчишка постоянно оставляет в дождь на лужайке, велосипедом, в котором все трещит, дребезжит и трясется. Выглядел он непритязательно, но несся как ветер.

— Он побил бы дьявола, — говорит Билл вслух и смеется. Толстяк-сосед резко поворачивается к нему: в смехе лающие нотки, от которых утром у Одры побежали по коже мурашки.

Да, выглядел велосипед непритязательно, с облупившейся краской, старомодным багажником над задним колесом и древним клаксоном с черной резиновой грушей. Клаксон этот намертво крепился к рулю ржавым болтом размером с кулак младенца. Очень непритязательно.

И мог Сильвер мчаться? Мог? Не то слово!

Очень хорошо, что мог, потому что именно Сильвер спас Биллу Денбро жизнь на четвертой неделе июня 1958 года — через неделю после того, как он впервые встретил Бена Хэнскома, через неделю после того, как он, Бен и Эдди построили плотину, в ту неделю, когда Ричи Тозиер, он же Балабол, и Беверли Марш появились в Пустоши после субботнего утреннего киносеанса. Ричи ехал у него за спиной, на багажнике Сильвера, в тот день, когда Сильвер спас ему жизнь… то есть, выходило, что Сильвер спас жизнь и Ричи. И он вспомнил дом, из которого они убегали. Прекрасно его вспомнил. Этот чертов дом на Нейболт-стрит.

В тот день он мчался, чтобы обогнать дьявола, ох, да, именно так, как будто ты этого не знаешь. Того еще дьявола, с глазами, сверкающими, как старинные, вырытые из земли монеты. Волосатого старого дьявола с пастью окровавленных зубов. Но все это случилось позже. Если в тот день Сильвер спас его и Ричи, тогда, возможно, он спас и Эдди Каспбрэка несколькими днями ранее, когда Билл и Эдди впервые встретились с Беном у остатков их разрушенной пинками больших парней плотины в Пустоши. Генри Бауэрс (выглядел он так, словно кто-то пропустил его через мясорубку) разбил Эдди нос, потом у Эдди начался приступ астмы, а его ингалятор оказался пустым. Так что в тот день именно Сильвер помог Эдди, Сильвер-спаситель.

Билл Денбро, который не садился на велосипед почти семнадцать лет, смотрит в иллюминатор самолета, в существование которого в 1958 году никто бы не поверил (его и представить себе не могли, разве что на страницах научно-фантастического журнала). «Хай-йо, Сильвер, ВПЕРЕ-Е-ЕД!» — думает он, и ему приходится закрыть глаза, которые начинают жечь внезапно появившиеся слезы.

Что случилось с Сильвером? Он вспомнить не может. Эта часть сцены по-прежнему темна; этот «солнечный» прожектор еще не зажегся. Может, и хорошо. Может, это во благо.

Хай-йо.

Хай-йо, Сильвер.

Хай-йо, Сильвер.