Оно.

9.

Бен.

Они пошли по следу черной крови Оно — маслянистым лужицам гноя, который убегал в щели между плитами. А когда пол начал подниматься к полукруглому черному отверстию в дальнем конце каверны, Бен увидел и кое-что новое: череду яиц. Черных, с жесткой оболочкой, размерами не уступающих страусиным. Из них шел матовый свет. Бен понял, что оболочка полупрозрачная. Видел, как внутри шевелится что-то черное.

«Детеныши Оно, — подумал он и почувствовал, как к горлу подкатывает тошнота. — У Оно выкидыш. Боже! Боже!».

Ричи и Билл остановились, тупо, ошарашено уставились на яйца.

— Идите! Идите! — крикнул Бен. — Я с ними разберусь. Добейте Оно!

— Держи! — Ричи бросил ему книжицу спичек с логотипом «Дерри таун-хаус».

Бен ее поймал. Билл и Ричи побежали дальше. Какое-то мгновение Бен провожал их взглядом в меркнущем свете. Они побежали в темноту, куда ретировалось Оно, и скрылись из виду. Тогда он посмотрел на ближайшее из яиц, с тонкой оболочкой, с шевелящейся тенью внутри, и почувствовал, как тает его решимость. Это… эй, парни, это уже чересчур. Это слишком ужасно. И конечно же, они умрут без его помощи; их же не откладывали, они вывалились.

Но время родов Оно приближалось… а если даже один сумеет выжить… даже один…

Собрав всю волю в кулак, представив себе бледное умирающее лицо Эдди, Бен опустил тяжелый сапог «Дезерт драйвер» на первое яйцо. Оно, чавкнув, раскололось, из-под сапога вытекла вонючая плацента. Паук размером с крысу на подгибающихся лапках попытался убежать прочь, и Бен слышал в голове его пронзительные крики, напоминающие звуки, которые издает ножовка, если ее быстро-быстро изгибать туда-сюда, словно наигрывая какую-то музыку.

Бен двинулся за ним, и ноги его более всего напоминали ходули, но тем не менее наступил на паука. Почувствовал, как захрустел хитин, внутренности выплеснулись из-под каблука. Содержимое желудка вновь подкатило к горлу, и на этот раз Бену не удалось справиться с тошнотой. Его вырвало, а потом он крутанул каблук, впечатывая маленькую тварь в камни, слушая, как затихают крики в голове.

«Сколько? Сколько яиц? Разве я не читал, что пауки могут откладывать тысячи… или миллионы? Я не смогу столько раздавить, я сойду с ума…».

«Ты должен. Ты должен. Давай, Бен… сделаем это вместе!».

Он перешел к следующему яйцу, воспроизведя процесс во всех подробностях под затухающим светом. Повторилось все: чавкающий хруст, растекание вонючей жидкости, последний смертельный удар. Следующее яйцо. Следующее. Следующее. Бен медленно продвигался к черной арке, в которой скрылись его друзья. Темнота стала кромешной, Беверли и разваливающаяся паутина остались позади. Он слышал, как падают куски паутины. Яйца бледно светились в темноте. Подходя к очередному, он зажигал спичку и разбивал его. И каждый раз успевал раздавить паука до того, как спичка гасла. Он понятия не имел, что будет делать, если спички закончатся до того, как он раздавит последнее яйцо и расплющит его невообразимое содержимое.

10.

Оно — 1985 г.

Они шли.

Оно чувствовало, что они идут следом, сокращают расстояние, и страх Оно нарастал. Может, Оно и не вечно — эта невероятная мысль наконец-то пришла в голову. Что хуже, Оно чувствовало смерть своих детенышей. Третий из этих отвратительных ненавистных мужчин-мальчишек переходил от одного яйца к другому, едва не теряя разум от отвращения, но продолжал идти, методично вышибая жизнь из каждого из яиц Оно.

«Нет!» — взвыло Оно, шатаясь из стороны в сторону, чувствуя, как жизненная сила вытекает из сотни ран. Ни одна не была смертельной, но каждая исполняла свою песню боли, каждая замедляла продвижение. Одна лапа висела на тоненькой полоске мяса. Один глаз ослеп. Оно ощущало и огромную рану внутри, результат действия яда, который одному из мужчин-мальчишек удалось впрыснуть в горло.

А они шли, сокращали разделявшее их расстояние, и как такое могло случиться? Оно подвывало и мяукало, а когда почувствовало, что они совсем рядом, сделало единственное, что теперь оставалось: повернулось, чтобы сражаться.

11.

Беверли.

Прежде чем свет окончательно угас и воцарилась тьма, она увидела, как жена Билла опустилась на двадцать футов и зависла. Начала вращаться, рыжие волосы разметались. «Его жена, — подумала Беверли, — но я была его первой любовью, и если он полагал, что какая-то другая женщина была у него первой, то лишь по одной причине: он забыл… забыл Дерри».

Потом она осталась в темноте, наедине со звуками падающей паутины и мертвой, недвижной тяжестью Эдди. Она не хотела расставаться с ним, не хотела, чтобы он полностью лежал на грязном полу этого места. Поэтому держала его голову на сгибе онемевшей руки, а другой рукой убирала волосы с его влажного лба. Думала Беверли о птицах… решила, что интерес к ним переняла от Стэна. Бедного Стэна, который не смог заставить себя вновь все это пережить.

«Они все… я была их первой любовью».

Она попыталась это вспомнить… такие мысли поднимали настроение, когда приходилось сидеть в полной темноте, не зная, откуда доносятся все эти звуки. Такие мысли скрашивали одиночество. Поначалу ничего не вспоминалось; голову забивали только образы птиц — ворон, и граклов, и скворцов, весенних птиц, которые откуда-то возвращались, когда по улицам еще бежала талая вода, и последние пятна грязного снега оставались в тенистых местах, куда не заглядывали солнечные лучи.

По ее разумению, в Дерри эти птицы впервые попадались на глаза в весенний облачный день, заставляя задаться вопросом, а откуда же они прилетели. Внезапно и разом они усеивали весь Дерри, наполняя белый воздух пронзительной болтовней. Они усаживались на телефонные провода и коньки викторианских особняков Западного Бродвея: они дрались из-за места на алюминиевых перекладинах телевизионной антенны, установленной на крыше бара «Источник Уоллиса»; они облепляли темные ветви вязов, растущих на Нижней Главной улице. Они обживались, говорили друг с другом заливистыми кричащими голосами деревенских старух, собравшихся на еженедельный вечер игры в «бинго», а потом, по какому-то сигналу, который не могли уловить люди, все разом взлетали, — и от их крыльев небо становилось черным — чтобы опуститься где-то еще.

«Да, птицы, я думала о них, потому что мне было стыдно. Как я теперь понимаю, стыдилась я благодаря моему отцу, а может, к этому приложило руку и Оно. Возможно».

За птицами приоткрылось другое воспоминание, смутное и неопределенное. Может, таким ему и предстояло остаться навсегда, она…

И тут поток мыслей оборвался: внезапно Беверли осознала, что Эдди…

12.

Любовь и желание — 14 августа 1958 г.

…Подходит к ней первым, потому что испуган больше всех. Подходит к ней не как друг того лета и не как любовник на этот момент. Подходит, как подходил к матери тремя или четырьмя годами раньше, чтобы его успокоили. Он не подается назад от ее гладкой обнаженности, и поначалу она даже сомневается, что он это чувствует. Он трясется, и хотя она крепко прижимает его к себе, темнота такая черная, что она не может его разглядеть, пусть он и предельно близко. Если бы не шершавый гипс, он мог бы сойти за призрака.

— Что ты хочешь? — спрашивает он ее.

— Ты должен вставить в меня свою штучку, — говорит Беверли.

Эдди пытается отпрянуть, но она держит его крепко, и он приникает к ней. Она слышит, как кто-то — думает, что Бен — шумно втягивает воздух.

— Бевви, я не могу этого сделать. Я не знаю как…

— Я думаю, это легко. Но ты должен раздеться. — В голове возникает мысль о сложностях, связанных с рубашкой и гипсом, — их надо сначала отделить, потом соединить — и уточняет: — Хотя бы сними штаны.

— Нет, я не могу! — Но она думает, что часть его может, и хочет, потому что трястись он перестал, и она чувствует что-то маленькое и твердое, прижимающееся к правой стороне ее живота.

— Можешь, — возражает она и тащит его на себя. Поверхность под ее спиной и ногами твердая, глинистая и сухая. Далекий шум воды навевает дремоту и успокаивает. Она тянется к Эдди. В этот момент перед ее мысленным взором появляется лицо ее отца, суровое и угрожающее,

(Я хочу посмотреть, целая ли ты).

И тут она обнимает Эдди за шею, ее гладкая щека прижимается к его гладкой щеке, и когда он нерешительно касается ее маленьких грудей, она вздыхает и думает в первый раз: «Это будет Эдди», — и вспоминает июльский день — неужели это было всего лишь в прошлом месяце? — когда в Пустошь никто не пришел, кроме Эдди, и он принес с собой целую пачку комиксов про Маленькую Лулу, которые они читали большую часть дня. Маленькая Лулу, которая собирала библянику и вляпывалась в самые невероятные истории, про ведьму Хейзл и всех остальных. И как весело они провели время.

Она думает о птицах; особенно о граклах, и скворцах, и воронах, которые возвращаются весной, и ее руки смещаются к ремню Эдди и расстегивают его, и он опять говорит, что не сможет это сделать; она говорит ему, что сможет, она знает, что сможет, и ощущает не стыд или страх, а что-то вроде триумфа.

— Куда? — спрашивает он, и эта твердая штучка требовательно тыкается во внутреннюю поверхность ее бедра.

— Сюда, — отвечает она.

— Бевви, я на тебя упаду. — И она слышит, болезненный свист в его дыхании.

— Я думаю, так и надо, — говорит она ему, и нежно обнимает, и направляет. Он пихает свою штучку вперед слишком быстро, и приходит боль.

— С-с-с-с. — Она втягивает воздух, закусив нижнюю губу, и снова думает о птицах, весенних птицах, рядком сидящих на коньках крыш, разом поднимающихся под низкие мартовские облака.

— Беверли? — неуверенно спрашивает он. — Все в порядке?

— Помедленнее, — говорит она. — Тебе будет легче дышать. — Он замедляет движения, и через некоторое время дыхание его ускоряется, но Беверли понимает, на этот раз причина не в том, что с ним что-то не так.

Боль уходит. Внезапно он двигается быстрее, потом останавливается, замирает, издает звук — какой-то звук. Она чувствует, что-то это для него означает, что-то экстраординарное, особенное, что-то вроде… полета. Она ощущает силу: ощущает быстро нарастающее в ней чувство триумфа. Этого боялся ее отец? Что ж, он боялся не зря. В этом действе таилась сила, мощная, разрывающая цепи сила, ранее запрятанная глубоко внутри. Беверли не испытывает физического наслаждения, но душа ее ликует. Она чувствует их близость. Эдди прижимается лицом к ее шее, и она обнимает его. Он плачет. Она обнимает его, и чувствует, как его часть, которая связывала их, начинает опадать. Не покидает ее, нет, просто опадает, становясь меньше.

Когда он слезает с нее, она садится и в темноте касается его лица.

— Ты получил?

— Получил — что?

— Как ни назови. Точно я не знаю.

Он качает головой, она это чувствует, ее рука по-прежнему касается его щеки.

— Я не думаю, что это в точности… ты знаешь, как говорят большие парни. Но это было… это было нечто. — Он говорит тихо, чтобы другие не слышали. — Я люблю тебя, Бевви.

Тут ее память дает слабину. Она уверена, что были и другие слова, одни произносились шепотом, другие громко, но не помнит, что говорилось. Значения это не имеет. Ей приходилось уговаривать каждого? Да, скорее всего. Но значения это не имело. Один за другим они уговаривались на это, на эту особую человеческую связь между миром и бесконечным, единственную возможность соприкосновения потока крови и вечности. Это не имеет значения. Что имеет, так это любовь и желание. Здесь, в темноте, ничуть не хуже, чем в любом другом месте. Может, и лучше, чем в некоторых.

К ней подходит Майк, потом Ричи, и действо повторяется. Теперь она ощущает некоторое удовольствие, легкий жар детского незрелого секса, и закрывает глаза, когда к ней подходит Стэн, и думает об этих птицах, весне и птицах, и она видит их, снова и снова, они прилетают все сразу, усаживаются на безлистные зимние деревья, всадники ударной волны набегающего самого неистового времени года, она видит, как они вновь и вновь поднимаются в воздух, шум их крыльев похож на хлопанье многих простыней на ветру, и Беверли думает: «Через месяц все дети будут бегать по Дерри-парк с воздушными змеями, стараясь не зацепиться веревкой с веревками других змеев». Она думает: «Это и есть полет».

Со Стэном, как и с остальными, она ощущает это печальное увядание, расставание с тем, что им так отчаянно требовалось обрести от этого действа, — что-то крайне важное — оно находились совсем близко, но не сложилось.

— Ты получил? — вновь спрашивает она, и хотя не знает точно, о чем речь, ей понятно, что не получил.

После долгой паузы к ней подходит Бен.

Он дрожит всем телом, но эта дрожь вызвана не страхом, как у Стэна.

— Беверли. Я не могу. — Он пытается произнести эти слова тоном, подразумевающим здравомыслие, но в голосе слышится другое.

— Ты сможешь. Я чувствую.

И она точно чувствует. Есть кое-что твердое; и много. Она чувствует это под мягкой выпуклостью живота. Его размер вызывает определенное любопытство, и она легонько касается его штуковины. Бен стонет ей в шею, и от его жаркого дыхания ее обнаженная кожа покрывается мурашками. Беверли чувствует первую волну настоящего жара, который пробегает по ее телу — внезапно ее переполняет какое-то чувство: она признает, что чувство это слишком большое.

(И штучка у него слишком большая, сможет она принять ее в себя?).

И для него она слишком юна, того чувства, которое слишком уж ярко и остро дает о себе знать. Оно сравнимо с М-80 Генри, что-то такое, не предназначенное для детей, что-то такое, что может взорваться и разнести тебя в клочья. Но сейчас не место и не время для беспокойства: здесь любовь, желание и темнота. И если они не попробуют первое и второе, то наверняка останутся только с третьим.

— Беверли, не…

— Да. Научи меня летать, — говорит она со спокойствием, которого не чувствует, понимая по свежей теплой влаге на щеке и шее, что он заплакал. — Научи, Бен.

— Нет…

— Если ты написал то стихотворение, научи. Погладь мои волосы, если хочешь, Бен. Все хорошо.

— Беверли… я… я…

Он не просто дрожит — его трясет. Но вновь она чувствует: страх к этому состоянию отношения не имеет — это предвестник агонии, вызванной самим действом. Она думает о.

(Птицах).

Его лице, его дорогом, милом жаждущем лице, и знает, что это не страх; это желание, которое он испытывает, глубокое, страстное желание, которое теперь едва сдерживает, и вновь она ощущает силу, что-то вроде полета, словно смотрит сверху вниз и видит всех этих птиц на коньках крыш, на телевизионной антенне, которая установлена на баре «Источник Уоллиса», видит улицы, разбегающиеся, как на карте, ох, желание, точно, это что-то, именно любовь и желание научили тебя летать.

— Бен! Да! — неожиданно кричит она, и он больше не может сдерживаться.

Она опять чувствует боль и, на мгновение, ощущение, что ее раздавят. Потом он приподнимается на руках, и она снова может дышать.

У него большой, это да — и боль возвращается, и она гораздо глубже, чем когда в нее входил Эдди. Ей приходится опять прикусить нижнюю губу и думать о птицах, пока жжение не уходит. Но оно уходит, и она уже может протянуть руку и одним пальцем коснуться его губ, и Бен стонет.

Она снова ощущает жар и чувствует, как ее сила внезапно переливается в него: она с радостью отдает эту силу и себя вместе с ней. Сначала появляется ощущение покачивания, восхитительной, нарастающей по спирали сладости, которая заставляет ее мотать головой из стороны в сторону, беззвучное мурлыканье прорывается меж сжатых губ, это полет, ох, любовь, ох, желание, ох, это что-то такое, чего невозможно не признавать, соединяющее, передающееся, образующее неразрывный круг: соединять, передавать… летать.

— Ох, Бен, ох, мой дорогой, да, — шепчет она, чувствуя, как пот выступает на лице, чувствуя их связь, что-то твердое в положенном месте, что-то, как вечность, восьмерка, покачивающаяся на боку. — Я так крепко люблю тебя, дорогой.

И она чувствует, как что-то начинает происходить, и об этом что-то не имеют ни малейшего понятия девочки, которые шепчутся и хихикают о сексе в туалете для девочек, во всяком случае, насколько ей об этом известно; они только треплются о том, какой жуткий этот секс, и теперь она понимает, что для многих из них секс — неосуществленный, неопределенный монстр; они говорят об этом действе только в третьем лице. Ты Это делаешь, твоя сестра и ее бойфренд Это делают, твои мама с папой все еще Это делают, и как они сами никогда не будут Это делать; и да, можно подумать, что девичья часть пятого класса состоит исключительно из будущих старых дев, и Беверли очевидно, что ни одна из этих девчонок даже не подозревают о таком… таком завершении, и ее удерживает от криков только одно: остальные услышат и подумают, что Бен делает ей больно. Она подносит руку ко рту и сильно ее кусает. Теперь она лучше понимает пронзительный смех Греты Боуи, и Салли Мюллер, и всех прочих: разве они, все семеро, не провели большую часть этого самого длинного, самого жуткого лета их жизней, смеясь, как безумные? Они смеялись, поскольку все, что страшно и неведомо, при этом и забавно, и ты смеешься, как иной раз малыши смеются и плачут одновременно, когда появляется клоун из заезжего цирка, зная, что он должен быть смешным… но он так же и незнакомец, полный неведомой вечной силы.

Укус руки крик не останавливает, и она может успокоить других, — и Бена, — лишь показав, что происходящее в темноте ее полностью устраивает.

— Да! Да! Да! — И вновь голову заполняют образы полета, смешанные с хриплыми криками граклов и скворцов; звуки эти — самая сладкая в мире музыка.

И она летит, поднимается все выше, и теперь сила не в ней и не в нем, а где-то между ними, и он вскрикивает, и она чувствует, как дрожат его руки, и она выгибается вверх и вжимается в него, чувствуя его спазм, его прикосновение, их полнейшее слияние в темноте. Они вместе вырываются в животворный свет.

Потом все заканчивается, и они в объятьях друг друга, и когда он пытается что-то сказать — возможно, какое-нибудь глупое извинение, которое может опошлить то, что она помнит, какое-то глупое извинение, которое будет висеть, как наручник — она заглушает его слова поцелуем и отсылает его.

К ней подходит Билл.

Он пытается что-то сказать, но заикание достигает пика.

— Молчи. — Она чувствует себя очень уверенно, обретя новое знание, но при этом понимает, что устала. Устала, и у нее все болит. Внутренняя и задняя поверхность бедер липкие, и она думает, причина в том, что Бен действительно кончил, а может, это ее кровь. — Все будет очень даже хорошо.

— Т-т-ты у-у-у-уверена?

— Да, — говорит Беверли и обеими руками обнимает его за шею, ощущая влажные от пота волосы. — Можешь поспорить.

— Э-э-э-это… Э-э-э-это…

— Тс-с-с…

С ним не так, как с Беном; тоже страсть, но другая. Быть с Биллом — это самое лучшее завершение из всех возможных. Он добрый, нежный и почти что спокойный. Она чувствует его пыл, но пыл этот умеренный и сдерживается тревогой за нее, возможно, потому, что только Билл и она сама осознают значимость этого действа, как и то, что о нем нельзя говорить ни кому-то еще, ни даже между собой.

В конце она удивлена неожиданным подъемом и успевает подумать: «Ох! Это произойдет снова, я не знаю, выдержу ли…».

Но мысли эти сметает абсолютной сладостью действа, и она едва слышала его шепот: «Я люблю тебя, Бев, я люблю тебя, я всегда буду любить тебя», — он повторяет и повторяет эти слова без заикания. На миг она прижимает его к себе, и они замирают, его гладкая щека касается ее щеки.

Он выходит из нее, ничего не сказав, и какое-то время она проводит одна, одеваясь, медленно одеваясь, ощущая тупую пульсирующую боль, которую они, будучи мальчишками, прочувствовать не могли, ощущая сладкую истому и облегчение от того, что все закончилось. Внизу пустота, и хотя она радуется, что ее тело вновь принадлежит только ей, пустота вызывает странную тоску, которую она так и не может выразить… разве что думает о безлистных деревьях под зимним небом, деревьях с голыми ветками, деревьях, ожидающих черных птиц, которые рассядутся на них, как священники, чтобы засвидетельствовать кончину снега.

Она находит своих друзей, поискав в темноте их руки.

Какое-то время все молчат, а когда слышится голос, Беверли не удивляется тому, что принадлежит он Эдди.

— Я думаю, когда мы повернули направо два поворота назад, нам следовало повернуть налево. Господи, я это знал, но так вспотел и нервничал…

— Ты всю жизнь нервничаешь, Эдс, — говорит Ричи. Голос такой довольный. И в нем никаких панических ноток.

— Мы и в других местах поворачивали не в ту сторону, — продолжает Эдди, игнорируя его, — но это была самая серьезная ошибка. Если мы сможем вернуться туда, то потом все будет хорошо.

Они формируют неровную колонну, Эдди первый, за ним Беверли, ее рука на плече Эдди так же, как рука Майка — на ее плече. Идут вновь, на этот раз быстрее. Прежнее волнение Эдди бесследно улетучивается.

«Мы идем домой, — думает Беверли, и по телу пробегает дрожь облегчения и радости. — Домой, да. И все будет хорошо. Мы сделали то, за чем приходили, и теперь можем возвращаться назад уже обычными детьми. И это тоже будет хорошо».

Они идут сквозь темноту, и Беверли осознает, что шум бегущей воды все ближе.