Оно.
5.
Беверли Роган огребает порку.
Том уже засыпал, когда зазвонил телефон. Приподнялся, наклонился к телефонному аппарату и тут же почувствовал, как груди Беверли прижались к его плечу: она перегнулась через него, чтобы дотянуться до трубки. Он упал на подушку, гадая в полусне, кто мог звонить в такой поздний час по их домашнему номеру, которого нет в телефонном справочнике. Услышал «алло» Беверли, после чего провалился в сон. Он уговорил почти три упаковки пива во время бейсбольного матча, поэтому соображал плохо.
Но потом вопрос Беверли, резкий и любопытный — «Что-о-о?» — вонзился ему в ухо, как нож для колки льда, и он снова открыл глаза. Попытался сесть, и телефонный шнур впился в его толстую шею.
— Убери к черту эту хрень, Беверли, — прорычал он.
Она быстро встала, обошла кровать, держа шнур на растопыренных пальцах. Волосы, темно-рыжие, естественными волнами ниспадали на ночную рубашку, чуть не доставая до талии. Волосы шлюхи. Ее взгляд избегал его лица, не желая узнать, какая там эмоциональная погода, и Тому Рогану это не нравилось. Он сел. Начала болеть голова. Черт, она наверняка болела уже давно, но когда засыпаешь, этого не чувствуешь.
Он прошел в ванную, отливал, как ему показалось, три часа, потом решил выпить еще банку пива, все равно уж встал, чтобы попытаться заглушить на корню набирающее силу похмелье.
Пересекая спальню по пути к лестнице (в белых семейных трусах, которые, как паруса, трепыхались под внушительным животом, со здоровенными ручищами, выглядел он скорее как портовый грузчик, а не президент и генеральный менеджер компании «Беверли фэшнс, инк.»), он обернулся и сердито крикнул: «Если звонит Лесли, эта чертова лесбиянка, скажи ей, пусть найдет себе какую-нибудь шлюху и даст нам поспать!».
Беверли коротко глянула на него, покачала головой, давая понять, что это не Лесли, и повернулась к телефонному аппарату. Том почувствовал, как напряглись мышцы шеи. Выглядело так, что она давала ему отлуп. Миледи давала ему отлуп. Ми-гребаная-леди давала ему отлуп. Похоже, ему следовало принимать меры. Похоже, Беверли нуждалась в очередном напоминании о том, кто в доме хозяин. Похоже. Иногда ей приходилось повторять пройденное. Она плохо усваивала материал.
Он спустился вниз, прошлепал по коридору на кухню, рассеянно вытащил трусы из расщелины между ягодицами, открыл холодильник. Пальцы нащупали только синий пластиковый контейнер с остатками вчерашнего супа. Пиво исчезло. Даже банка, которую он держал у задней стенки на самый крайний случай (как и сложенную двадцатку, лежавшую в бумажнике под водительским удостоверением). Игра продолжалась четырнадцать иннингов,[55] и все впустую. «Уайт сокс»[56] проиграли. В этом году в команду набрали каких-то сосунков.
Его взгляд прошелся по бутылкам крепкого, которые стояли в застекленной полке над кухонным баром, и на мгновение он представил себе, как наливает чуть-чуть «Бима»[57] на единственный кубик льда, но понимал, что напрашивается на еще большие неприятности для своей головы, которая и так болела, а потому двинулся в обратный путь. Взглянул на старинные напольные часы, что стояли у лестницы. Полночь уже миновала. Эта информация не улучшила его настроение, которое редко бывало особо хорошим.
По лестнице он поднимался медленно, отдавая себе отчет (очень хорошо отдавая себе отчет), с каким напрягом работает сердце. Ка-бух, ка-бах. Ка-бух, ка-бах. Ка-бух, ка-бах. Он нервничал, когда чувствовал удары сердца не только в груди, но и в ушах, и в запястьях. Иногда, когда такое случалось, он представлял сердце не как сжимающийся и разжимающийся орган, а как большой манометр в левой половине груди, и стрелка на этом манометре зловеще уходила в красную зону. Ему это совершенно не нравилось, ему это совершенно не требовалось. А что ему требовалось — так это ночь крепкого сна.
Но эта тупая шлюха, на которой он женился, все еще висела на телефоне.
— Я понимаю, Майк… да… да, конечно… я знаю… но…
Пауза затянулась.
— Билл Денбро? — воскликнула она, и тот самый нож для колки льда вновь проткнул ухо.
Он постоял у двери в спальню, пока дыхание не выровнялось. Сердце вновь застучало в одном ритме: ка-бах, ка-бах, ка-бах: буханье прекратилось. На какие-то мгновения он представил себе стрелку, уходящую из красной зоны, потом отогнал картинку. Он — мужик, черт побери, и крепкий мужик, а не котел с барахлящим термостатом. Он в отличной форме. Он из железа. И если ей требуется повтор урока, он с радостью поучит ее.
Он уже собрался войти в спальню, но передумал, и задержался на прежнем месте чуть дольше, слушая ее, не обращая особого внимания, о ком она говорит или что сказала, только слушая, как она возвышает и понижает голос. И ощущал знакомую тупую ярость.
Он познакомился с ней четыре года назад, в баре для одиночек в центре Чикаго. Разговор завязался легко, потому что оба работали в Стандарт-Брэндс-Билдинг и у них нашлись общие знакомые. Том — на сорок втором этаже, в отделе по связям с общественностью компании «Кинг-энд-Лэндри». Беверли Марш (тогда еще с девичьей фамилией) — на двенадцатом, помощницей дизайнера в «Делия фэшнс». Делия, которая потом добилась скромного, но признания на Среднем Западе, специализировалась на молодежи: ее юбки, блузки, шали и слаксы продавались по большей части в «магазинах юности», как называла их Делия Каслман. Том называл их иначе — «магазины укурков». В Беверли Марш Том Роган сразу отметил следующее: она желанна, и она ранима. Менее чем через месяц выяснилось еще кое-что: она талантлива. Очень талантлива. В ее эскизах повседневных платьев и блузок он увидел машину для печатанья денег с сумасшедшим потенциалом.
Конечно, печатать их следовало не в магазинах укурков, подумал он, но не сказал (во всяком случае, тогда). Никакого тусклого освещения, никаких низких цен, никаких говенных стендов между одеждой для наркоманок и фанаток рок-групп. Все это следовало оставить мелкоте.
Он узнал о ней очень много, прежде чем она поняла, что он серьезно ею заинтересовался, как, собственно, и хотел Том. Он всю жизнь искал такую, как Беверли Марш, и налетел на нее со скоростью льва, преследующего медлительную антилопу. Нет, ее ранимость сразу не просматривалась: ты смотрел и видел роскошную женщину, стройную, но в положенных местах не обделенную природой. Бедра, возможно, чуть подкачали, зато зад был по высшему разряду, а такой великолепной груди ему встречать не доводилось. Том Роган питал слабость к женской груди, а высокие девушки в этом практически всегда его разочаровывали. Они носили тонкие блузки, и их соски сводили тебя с ума, но, сняв с них эти блузки, ты обнаруживал, что кроме сосков похвастаться им практически нечем. Сами груди выглядели, как круглые ручки ящиков бюро. «Если женская грудь не вмещается в ладонь — это уже вымя», — обожал говорить его сосед по общежитию в колледже, но Том полагал, что в соседе столько дерьма, что оно выплескивалось на поворотах. Итак, выглядела она отлично, все так, тело потрясающее да еще эти роскошные вьющиеся рыжие волосы. Но чувствовалась в ней слабина… какая-то слабина. Она словно посылала радиосигналы, уловить которые мог только он. Конечно, свидетельствовали о том же и кое-какие внешние признаки: она много курила (от этого он ее практически отучил), ее глаза пребывали в непрерывном движении, никогда не встречались с глазами собеседника, только касались их и тут же ускользали в сторону, она легонько потирала локти, когда нервничала, ногти поддерживала в должном порядке, но стригла очень коротко. Это Том заметил при их первой встрече. Она подняла стакан белого вина, он посмотрел на ее ногти и подумал: «Она так коротко стрижет ногти, потому что иначе грызла бы их».
Львы, возможно, не думают — во всяком случае, не думают, как люди, — но они видят. И когда антилопы уходят от водопоя, вспугнутые запахом приближающейся смерти, кошки наблюдают, какая из них отстает от стада, потому что хромает, потому что медлительная… или потому что у нее недостаточно обострено чувство опасности. И вполне возможно, что некоторые антилопы (и некоторые женщины) хотят, чтобы их завалили.
Внезапно он услышал звук, мгновенно вырвавший его из этих воспоминаний, — чиркнула ее зажигалка.
Тупая ярость вернулась. Живот наполнил жар… не такое уж неприятное ощущение. Закурила. Она закурила. По этому вопросу они провели несколько Специальных семинаров Рогана. И на тебе, она снова закурила. Она медленно усваивала материал, само собой, но хороший учитель лучше всего проявляет свой талант именно с такими учениками. Или ученицами.
— Да, — говорила она теперь. — Понятно. Хорошо. Да… — Она послушала, потом с ее губ сорвался странный нервный смех, какого раньше он никогда не слышал. — Раз уж ты спросил, закажи мне номер и помолись за меня. Да, хорошо… понятно… я тоже. Спокойной ночи.
Когда он вошел в спальню, она опускала трубку на рычаг. Он собирался сразу наехать на нее, криком потребовать, чтобы она прекратила курить, прекратила курить, НЕМЕДЛЕННО, но когда увидел ее, слова застряли в горле. Ему уже доводилось видеть Беверли такой, два или три раза. Однажды — перед первым большим показом ее моделей, потом — перед частным показом для национальных оптовиков, и наконец — в Нью-Йорке, куда они приехали на вручение международных дизайнерских премий.
Она пересекала спальню большими шагами, белая кружевная ночная рубашка облегала тело, сигарету она сжимала передними зубами (господи, какую же ненависть вызывал у него один только ее вид с сигаретой во рту). Дымок вился над левым плечом, напоминая дым, выходящий из паровозной трубы.
Но подождать с криком заставило Тома ее лицо, из-за ее лица крик этот умер у него в горле. Сердце ухнуло — ка-БУХ! — и он поморщился, говоря себе, что ощутил не страх, а только изумление, увидев ее такой.
Эта женщина действительно оживала, лишь когда ее работа приближалась к кульминации. Все упомянутые выше случаи имели непосредственное отношение к ее карьере. В таких ситуациях он видел женщину, совершенно не похожую на ту, которую хорошо знал, — женщину, которая заглушала его чувствительный, настроенный на страх радар мощными помехами. Женщина, какой становилась Беверли в стрессовых ситуациях, была сильной, но очень взвинченной, бесстрашной, но и непредсказуемой.
Щеки ее раскраснелись, румянец залил и высокие скулы. Широко раскрытые глаза сверкали, в них не осталось и следов сна. Волосы просто летали. И… ах, посмотрите сюда, друзья и соседи! Нет, вы только посмотрите сюда! Неужто она достает из чулана чемодан? Чемодан? Клянусь Богом, достает!
«Закажи мне номер… помолись за меня».
Что ж, номер ни в каком отеле ей не понадобится, во всяком случае, в обозримом будущем, потому что маленькая Беверли Роган собирается остаться здесь, дома, большое ей за это спасибо, и следующие три или четыре дня есть она будет стоя.
Но молитва, может, даже две, ей пригодятся, прежде чем он закончит разбираться с ней.
Она поставила чемодан в изножье кровати, пошла к комоду. Выдвинула верхний ящик, достала две пары джинсов, вельветовые брюки. Бросила в чемодан. Вернулась к комоду, сигаретный дымок по-прежнему вился над плечом. Схватила свитер, пару футболок, одну из своих матросских блузок, в которых выглядела так глупо, но отказывалась их выкинуть. Человек, который ей позвонил, определенно не относился к тем, кто добирался до модных курортов на собственном реактивном самолете. Одежду она отбирала неброскую. А-ля Джеки Кеннеди, отправляющаяся на уик-энд в Хайниспорт.
Но его не волновало, ни кто ей звонил, ни куда, по ее мнению, она собиралась ехать, потому что ей предстояло остаться дома. Совсем другая мысль стучала в его голове, которая разболелась из-за того, что он выпил слишком много пива и не выспался.
Ему не давала покоя сигарета.
Вроде бы, по ее же словам, она все их выкинула. Но она обманула его — и доказательство тому торчало сейчас у нее изо рта. А поскольку она по-прежнему не замечала его, стоящего в дверном проеме, он не отказал себе в удовольствии вспомнить два вечера, которые убедили его, что теперь она всецело в его руках.
«Я не хочу, чтобы ты курила, когда находишься рядом со мной, — сказал он ей, когда они возвращались с вечеринки в Лейк-Форест. В октябре. — Я должен дышать этим дерьмом на вечеринках и в офисе, но не хочу, когда мы вдвоем. Знаешь, на что это похоже? Я скажу тебе правду — это неприятно, но правда. Все равно, что ты ешь чьи-то сопли».
Он подумал, что она начнет возражать, но Беверли только посмотрела на него застенчивым, стремящимся ублажить взглядом. Ответила тихо, смиренно, покорно: «Хорошо, Том».
«Тогда загаси сигарету».
Она загасила. И остаток вечера Том пребывал в отличном расположении духа.
Несколько недель спустя, выходя из кинотеатра, она, не подумав, закурила еще в вестибюле и попыхивала сигаретой, пока они шли через автостоянку. Та ноябрьская ночь выдалась холодной, ветер, как маньяк, набрасывался на каждый оголенный квадратный дюйм кожи, который ему удавалось найти. Том помнил, что временами до него долетал запах озера, как бывало в холодные ночи, слабый запах рыбы и в какой-то степени пустоты. Он позволил ей курить. Даже открыл ей дверцу, когда они подошли к его автомобилю. Сел за руль, закрыл свою дверцу, и только потом обратился к ней: «Бев?».
Она вынула сигарету изо рта, повернулась к нему, в глазах читался вопрос, и тут он ей врезал, влепил крепкую оплеуху, приложился к ее щеке так сильно, что заныла ладонь, так сильно, что ее голову отбросило на подголовник. Ее глаза широко раскрылись от удивления и боли… но и чего-то еще. Рука поднялась, чтобы исследовать тепло и онемение на щеке. «Ох-х! Том!» — воскликнула она.
Он смотрел на нее, сощурившись, небрежно улыбаясь, весь напряженный, готовый увидеть, что за этим последует, как она отреагирует. В штанах напрягся член, но на это он внимания не обращал. Это оставалось на потом, а пока шел урок. Он прокрутил в голове только что случившее. Ее лицо. Что еще отразилось на нем, помимо удивления и боли? Отразилось на миг и тут же исчезло. Сначала удивление. За ним — боль. А следом.
(Ностальгия).
Воспоминание… она что-то вспомнила. Отразилось только на миг. Он не думал, что она даже знала, что отразилось, отразилось на ее лице или промелькнуло в голове.
А теперь — в настоящее. Все будет в первой фразе, которую она не произнесет. Он знал это так же хорошо, как собственное имя.
Она не произнесла: «Сукин ты сын».
Она не произнесла: «Еще увидимся, Мачо-Сити».
Она не произнесла: «Между нами все кончено, Том».
Только посмотрела на него обиженными, до краев полными слез карими глазами и спросила: «Зачем ты это сделал?» Хотела сказать что-то еще, но разрыдалась.
«Выброси это».
«Что? Что, Том?» Косметика оставляла темные потеки на ее щеках. Он не возражал. Ему даже нравилось видеть ее такой. Грязно, конечно, но было в этом и что-то сексуальное. Блядское. Возбуждающее.
«Сигарета. Выброси ее».
До нее дошло. С осознанием пришло чувство вины.
«Я просто забыла! — крикнула она. — И все!».
«Выброси сигарету, Бев, или получишь еще».
Она опустила стекло, выбросила сигарету. Потом снова повернулась к нему, лицо бледное, испуганное, но при этом спокойное.
«Ты не можешь… ты не должен меня бить. Это плохая основа для… для длительных отношений». Она пыталась найти тон, взрослый ритм, и потерпела неудачу. Он вернул ее в прошлое. Рядом с ним в этом автомобиле сидел ребенок. С пышными формами, чертовски сексуальный, но ребенок.
«Не могу бить и не бью — две большие разницы, девочка, — ответил он. Голос звучал спокойно, но внутри все вибрировало. — И это мне решать, что подходит для длительных отношений, а что нет. Если тебя это устраивает, отлично. Если нет — можешь прогуляться пешком. Останавливать тебя я не стану. Разве что дам пинка на прощание, но останавливать не стану. Это свободная страна. Что еще я могу сказать?».
«Возможно, ты уже сказал более чем достаточно», — прошептала она, и он ударил ее второй раз, сильнее, потому что ни одной герле не дозволено так говорить с Томом Роганом. Он бы врезал и королеве Англии, если б та позволила себе съязвить на его счет.
Она ударилась щекой о мягкую обивку приборной панели. Рука схватилась за ручку дверцы, а потом соскользнула с нее. Она лишь скрючилась в углу, словно кролик, поднеся одну руку ко рту, глядя на него большими, влажными, перепуганными глазами. Том пару секунд смотрел на нее, а потом вылез из автомобиля. Обошел сзади, открыл ее дверцу. Его дыхание клубилось в холодном, ветреном ноябрьском воздухе, и запах озера заметно усилился.
«Хочешь выйти, Бев? Я видел, как ты потянулась к ручке, и подумал, что ты хочешь выйти. Хорошо. Пожалуйста. Я попросил тебя кое-что сделать, и ты сказала, что сделаешь. А потом нарушила слово. Так ты хочешь выйти? Давай. Выходи. В чем проблема? Выходи. Ты хочешь выйти?».
«Нет», — прошептала она.
«Что? Не слышу тебя».
«Нет, я не хочу выходить», — ответила она чуть громче.
«Что? От этих сигарет у тебя эмфизема? Если ты не можешь говорить громче, я куплю тебе гребаный мегафон. Это твой последний шанс, Беверли. Ты должна ответить так, чтобы я смог тебя услышать: ты хочешь выйти из этого автомобиля или ты хочешь уехать со мной?».
«Хочу уехать с тобой», — ответила она и сцепила руки на юбке, как маленькая девочка. Не посмотрела на него. По щекам катились слезы.
«Хорошо, — кивнул он. — Отлично. Но сначала ты мне кое-что скажешь, Бев. Ты скажешь: „Я забыла, что обещала не курить рядом с тобой, Том“».
Теперь она посмотрела на него ранеными, молящими, бессловесными глазами. «Ты можешь заставить меня это сделать, — говорили ее глаза, — но, пожалуйста, не надо. Не надо, я люблю тебя, неужели нельзя без этого обойтись?».
Нет, он не мог ей этого позволить, потому что речь шла не о ее желании или нежелании, и они оба это знали.
«Говори».
«Я забыла, что обещала не курить рядом с тобой, Том».
«Хорошо. А теперь скажи „извини“».
«Извини», — механически повторила она.
Сигарета дымилась на асфальте, как короткий фитиль. Люди, выходящие из кинотеатра, поглядывали на них, мужчину, стоявшего у открытой со стороны пассажирского сидения дверцы «веги» последней модели и женщину, сидевшую внутри, чопорно сцепив руки на коленях, опустив голову, лампочка под потолком окрашивала ее волосы золотом.
Он раздавил сигарету. Растер по асфальту.
«А теперь скажи: „Я никогда больше не сделаю этого без твоего разрешения“».
«Я никогда… — голос дрогнул, — …никогда… б-б-б…».
«Скажи это, Бев».
«…Никогда больше не сделаю этого. Без твоего разрешения».
Он захлопнул дверцу, вновь обошел автомобиль. Сел за руль и повез их в свою квартиру в центре города. Ни он, ни она по пути не произнесли ни слова. С половиной их взаимоотношений они определись на автомобильной стоянке. Со второй — сорок минут спустя, в постели Тома.
Она сказала, что не хочет заниматься любовью. Но он прочитал другое и в ее глазах, и в походке, а потому, сорвав с нее блузку, обнаружил, что соски затвердели и торчат. Она застонала, когда он прошелся по ним рукой, вскрикнула, когда он пососал сначала один, а потом второй, покрутил их в пальцах. Она схватила его руку и сунула ее между своих ног.
«Я думал, ты не хочешь», — сказал он, и она отвернулась, но руку его не отпустила, только быстрее задвигала бедрами.
Он толкнул ее, уложив на кровать… и стал нежен, не сдернул с нее трусики, а снял медленно и осторожно, прямо-таки торжественно.
А входя в нее, почувствовал, будто вокруг горячее, нежное масло.
Задвигался вместе с ней, используя ее, но и позволяя ей использовать себя, и первый раз она кончила буквально сразу, вскрикнула и впилась ногтями ему в спину. Потом он перешел на длительные, медленные движения, и в какой-то момент ему показалось, что она кончила вновь. Том тоже вроде бы приближался к оргазму, но подумал о среднем показателе отбивания «Сокс», о том, кто может перехватить у него контракт с Челси, и все наладилось. Потом она начала увеличивать темп, ускоряться и ускоряться. Он посмотрел на ее лицо, на разводы туши, на размазанную помаду и почувствовал, как понесся навстречу блаженству.
Она все сильнее и сильнее вскидывала бедра (в те дни они обходились без буфера — пивного живота), так что их животы все чаще шлепали друг о друга.
На грани оргазма она закричала, а потом укусила его в плечо мелкими, ровными зубами.
«Сколько раз ты кончила?» — спросил он после того, как они приняли душ. Она отвернулась, а когда ответила, он едва расслышал ее: «Об этом не принято спрашивать».
«Правда? И кто тебе это сказал? Мистероджерс?»[58].
Он взялся за ее лицо, большой палец глубоко ушел в одну щеку, остальные сжали вторую, ладонь охватила подбородок.
«Поговори с Томом, — сказал он. — Слышишь меня, Бев? Поговори с папулей».
«Три», — с неохотой ответила она.
«Хорошо, — кивнул он. — Теперь можешь покурить».
Она недоверчиво посмотрела на него, рыжие волосы разметались по подушкам, весь ее наряд состоял из обтягивающих трусиков. От одного только взгляда на нее его мотор начал заводиться. Он кивнул.
«Давай. Сейчас можно».
Три месяца спустя они поженились. С его стороны на регистрации присутствовали два друга, с ее — одна подруга, Кей Макколл, которую Том назвал «та грудастая сука-феминистка».
Все эти воспоминания пронеслись в голове Тома за считанные секунды, как часть фильма, прокрученная в ускоренном режиме, пока он стоял в дверном проеме, наблюдая за ней. Она выдвинула нижний ящик «бюро выходного дня», так она называла свой комод, и кидала в чемодан трусики, не те, что ему очень нравились, из скользящего под пальцами атласа или гладкого шелка, а хлопчатобумажные, как у маленьких девочек, в большинстве своем застиранные, с лопнувшим местами эластиком. За трусиками последовала ночнушка, тоже хлопчатобумажная, такие он не раз видел в сериале «Маленький домик в прериях». Она залезла в самую глубину ящика, чтобы посмотреть, что еще там может прятаться.
Тем временем Том Роган направился к своему гардеробу по ворсистому ковру, покрывавшему пол спальни. Босиком, а потому бесшумно. Сигарета. Вот что разъярило его. Прошло много времени с тех пор, как она забыла тот первый урок. Потом были другие уроки, много уроков, и иной раз в жаркий день ей приходилось надевать блузы с длинным рукавом и свитера под горло. Случалось, что и в пасмурные дни она постоянно ходила в солнцезащитных очках. Но тот первый урок был неожиданным и основополагающим…
Он забыл про телефонный звонок, вырвавший его из еще неглубокого сна. Сигарета. Раз она курила сейчас, значит, забыла про Тома Рогана. Временно, конечно, только временно, но это временно очень уж затянулось. Что заставило ее забыть, значения не имело. Такое в его доме не проходило, какой бы ни была причина.
На дверце шкафа, изнутри, на крюке висела широкая черная кожаная лента. Без пряжки — ее он снял давным-давно. На одном конце, там, где раньше была пряжка, лента образовывала петлю, в которую теперь Том сунул руку.
«Том, ты плохо себя вел! — иногда говорила его мать… ладно, „иногда“ — неудачное слово, „часто“ подходит куда больше. — Иди сюда, Томми. Я должна тебя выпороть». Через все его детство пунктиром проходили порки. В конце концов он сумел удрать, в «Уичита стейт колледж», но, вероятно, полностью удрать так и не удалось, потому что он по-прежнему слышал ее голос во снах: «Иди сюда, Томми. Я должна тебя выпороть». Выпороть…
Он был старшим из четырех детей. Через три месяца после рождения младшего Ральф Роган умер… что ж, «умер», возможно, не самое удачное слово, лучше сказать «покончил с собой» — щедро плесканул щелока в стакан с джином и проглотил эту адскую смесь, сидя на сральнике в ванной. Миссис Роган нашла работу на заводе компании «Форд». Одиннадцатилетний Том стал опорой семьи. И если он что-то делал не так, скажем, если малыш накладывал в подгузник после ухода няни, и подгузник этот ему не меняли до прихода матери… если он забывал встретить Меган на углу Широкой улицы после того, как закрывался ее детский сад, и это видела лезущая во все дыры миссис Гант… если он смотрел «Американскую эстраду», пока Джой устраивал погром на кухне… если случалось это или что-то другое, список получался очень и очень длинным… тогда, после того как младших укладывали спать, появлялась розга, и слышалось приглашение: «Томми, иди сюда. Я должна тебя выпороть».
Лучше пороть самому, чем быть выпоротым. Если Том что и усвоил на великой дороге жизни, так только эту истину.
Поэтому взмахнул рукой, и свободный конец кожаной ленты взлетел, затягивая петлю на его руке. Потом зажал петлю в кулаке. Ощущения ему нравились. Он чувствовал себя взрослым. Кожаная полоса свисала из его кулака, как дохлая змея. Головная боль исчезла.
Она нашла то, что искала в глубине ящика: старый белый хлопчатобумажный бюстгальтер с жесткими чашечками. Мысль о том, что в столь поздний час ей позвонил любовник, на мгновение вынырнула у него в сознании и снова ушла на глубину. Нелепо. Ни одна женщина не поедет к любовнику, захватив с собой полинявшие матросские блузки и хлопчатобумажные трусики из «Кей-Марта» с местами лопнувшей эластичной лентой. Опять же, она бы не решилась.
— Беверли, — мягко позвал он, и она тут же повернулась, вздрогнула, глаза широко раскрылись, длинные волосы развевались.
Ремень завис… чуть опустился. Он смотрел на нее, вновь чувствуя неуверенность. Да, именно так она выглядела перед крупными показами, и тогда он старался не попадаться у нее на пути, понимая, что ее переполняют страх и агрессивность. Она нацеливалась на борьбу, и голову ее словно заполняло горючим газом: одна искра, и она взорвется. Она не относилась к этим показам как к шансу отделиться от «Делия фэшнс», самостоятельно зарабатывать на жизнь, может, даже сколотить состояние. Если бы этим все заканчивалось, никаких проблем бы не возникало. Но, если бы этим все и заканчивалось, она не была бы столь невероятно талантлива. Показы эти она воспринимала как суперэкзамен, которые принимали у нее очень строгие учителя. Что она видела в этих показах, так это некое существо без лица. Оно не имело лица, зато у него было имя — Авторитет.
Вся эта большеглазая нервозность читалась сейчас на ее лице. И не только. Вокруг нее возникла аура, он буквально видел это, аура предельного напряжения, отчего она стала более желанной, но и более опасной в сравнении с тем, какой была все эти годы. И он боялся, потому что она была здесь, вся целиком, другая, особенная Беверли, отличающаяся от той Беверли, какой он хотел ее видеть, какую вылепил собственными руками.
Беверли выглядела потрясенной и испуганной. А еще она выглядела безумно бодрой. Щеки горели, но под нижними веками появились белые пятачки, совсем как вторая пара глаз. Лоб белел, как и пятна под глазами.
И сигарета по-прежнему торчала изо рта, теперь с чуть приподнятым кончиком, словно она полагала себя Франклином Делано Рузвельтом. Сигарета! Только от одного ее вида ярость вновь накатила на него зеленой волной. Откуда-то издалека, из глубин сознания, донесся тихий голос Беверли, вспомнились слова, которые он услышал от нее однажды ночью, слова, произнесенные в темноте безжизненным, апатичным голосом: «Когда-нибудь ты убьешь меня, Том. Когда-нибудь ты зайдешь слишком далеко, и это будет конец. Ты перегнешь палку».
Тогда он ответил: «Делай по-моему, Бев, и этот день никогда не настанет».
Теперь же, перед тем как ярость ослепила его, он задался вопросом, а не настал ли этот день.
Сигарета. Телефонный звонок, чемодан, странное выражение лица — все побоку. Они будут разбираться с сигаретой. Потом он ее трахнет. А уж потом они обсудят все остальное. К тому времени, возможно, и звонок и чемодан покажутся ему более важными.
— Том, — сказала она. — Том, я должна…
— Ты куришь. — Голос его доносился издалека, как из очень хорошего радиоприемника. — Похоже, ты кое-что забыла, крошка. Где ты их прячешь?
— Смотри, я ее выбрасываю. — Она прошла к двери ванной. Бросила сигарету (даже с такого расстояния он видел следы зубов на фильтре) в унитаз. П-ш-ш-ш. Она вернулась. — Том, мне позвонил давний друг. Давний, давний друг. Я должна…
— Заткнуться, вот что ты должна! — взревел он. — Просто заткнись! — Но страх, который он хотел видеть, — страх перед ним — на ее лице не появился. Страх был, но причиной служил телефонный звонок, а Беверли полагалось бояться совсем другого. Она, похоже, не замечала ремня, не видела и его самого, и Тому стало как-то не по себе. А был ли он здесь? Идиотский вопрос, но был ли?
Таким ужасным и одновременно таким простым показался ему этот вопрос, и на мгновение он испугался, что совершенно оторвется от самого себя и помчится, как перекати-поле под сильным ветром. Но тут же взял себя в руки. Он здесь, все в порядке, и хватит на сегодня этого гребаного психокопания. Он здесь, он — Том Роган, Том, клянусь Богом, Роган, и если эта спятившая шлюха в ближайшие тридцать секунд не станет паинькой, то скоро она будет выглядеть так, словно суровый железнодорожный коп выбросил ее из мчащегося на полной скорости вагона.
— Я должен тебя выпороть, — продолжил он. — Уж извини, крошка.
Он уже видел эту смесь страха и агрессии. Но впервые взгляд адресовался ему.
— Опусти эту штуковину, — услышал он. — Мне необходимо как можно быстрее попасть в аэропорт.
«Ты здесь, Том? Здесь?».
Он отшвырнул от себя эту мысль. Полоса кожи, которая когда-то была ремнем, медленно качалась перед ним, как маятник. Его глаза блеснули и больше уже не отрывались от ее лица.
— Послушай меня, Том. В мой родной город вернулась беда. Очень большая беда. Тогда у меня был друг. Наверное, я могла бы назвать его бойфрендом, да только мы были слишком маленькими. Ему исполнилось лишь одиннадцать лет, и он сильно заикался. Сейчас он писатель. Думаю, ты даже прочитал одну его книгу… «Черная стремнина».
Она всмотрелась в его лицо, но не обнаружила никакой реакции. Только ремень качался слева — направо, справа — налево. Он стоял, наклонив голову, чуть расставив мясистые ноги. Потом она провела рукой по волосам — рассеянно, — словно занимало ее много разных важных проблем, а ремня она вовсе и не видела, и этот не дающий покоя, ужасный вопрос вновь возник в голове: «Ты здесь? Ты уверен?».
— Эта книга лежала здесь не одну неделю, а я так и не связала одно с другим. Может, следовало, но мы стали старше, и я давно, очень давно не думала о Дерри. Короче, у Билла был брат, Джордж, и Джордж погиб до того, как я познакомилась с Биллом. Его убили. А потом, следующим летом…
Но Том уже наслушался этой галиматьи, что снаружи, что изнутри. Быстро двинувшись на нее, он занес правую руку, как человек, собравшийся бросить копье. Ремень со свистом рассек воздух. Беверли увидела, попыталась увернуться, правым плечом зацепила раму двери в ванную, и ремень сочно чвакнул по ее левому предплечью, оставив красную отметину.
— Я должен тебя выпороть, — повторил Том. Голос звучал спокойно, в нем даже слышалось сожаление, но зубы обнажились в застывшей улыбке. Он хотел увидеть этот взгляд, хотел прочитать в этом взгляде страх, ужас и стыд, хотел, чтобы этот взгляд сказал ему: «Да, ты прав, я этого заслужила», — хотел, чтобы этот взгляд подтвердил: «Да, ты здесь, все так, я чувствую твое присутствие». А потом вернулась бы любовь, и все стало бы нормально и хорошо, потому что он действительно любил ее. Они даже смогли бы поговорить, если бы она захотела, о том, кто звонил и что все это значит. Но только позже. А сейчас начинался урок. Как обычно, состоящий из двух частей. Сначала порка, потом трах.
— Извини, крошка.
— Том, не делай…
Он нанес боковой удар и увидел, как ремень обвил ее бедро. А потом чвакнул по ягодице. И…
Господи, она хватала ремень! Она схватилась за ремень!
На мгновение Том Роган так изумился столь неожиданным нарушением заведенного порядка, что едва не остался без ремня, точно остался бы, если б не петля, надежно зажатая в кулаке.
Он дернул ремень на себя.
— Даже не пытайся что-либо отнять у меня, — прохрипел он. — Ты меня слышишь? Еще раз это сделаешь, и месяц будешь ссать клюквенным соком.
— Том, прекрати, — ответила она, и ее интонация еще больше разъярила его — она говорила с ним, как воспитательница с шестилеткой, устроившим истерику на игровой площадке. — Я должна ехать. Это не шутка. Люди погибли, а я много лет назад обещала…
Том мало что услышал. Он взревел и двинулся на нее, наклонив голову, вслепую размахивая ремнем. Ударил им Беверли, отбросив по стене от дверного проема. Снова поднял руку, ударил, поднял руку — ударил, поднял руку — ударил. Наутро он сможет поднять руку выше уровня глаз лишь после того, как выпьет три таблетки кодеина, но теперь он осознавал только одно — она ослушалась его. Не только курила, но и схватилась за ремень, пытаясь вырвать его, поэтому, дамы и господа, друзья и соседи, она сама напросилась, что ж, теперь он с чистой совестью сможет дать показания у престола Господа Всемогущего и Всевидящего: она получает все, что ей причитается.
Он гнал ее вдоль стены, взмахивая ремнем, нанося удар за ударом. Руки она подняла, чтобы защитить лицо, но бить по телу ему ничто не мешало. В тишине комнаты ремень зычно щелкнул, как бич. Но она не кричала, как случалось иногда, и не молила о пощаде, как обычно. И, хуже всего, не плакала, как бывало всегда. В комнате слышались только удары ремня да их дыхание: его — тяжелое и хриплое, ее — легкое и частое.
Беверли метнулась к кровати и туалетному столику, который стоял с ее стороны. Плечи покраснели от ударов. Волосы летели огненной волной. Он двинулся за ней, медленнее, но огромный, просто огромный — он играл в сквош, пока два года назад не порвал ахиллово сухожилие, и с тех пор его вес чуть вышел из-под контроля (если точнее, то совсем вышел из-под контроля), но мышцы-то остались, крепкая основа, покрывшаяся жирком. Однако он уже задыхался, и это слегка тревожило.
Она добралась до туалетного столика, и он подумал, что она скрючится рядом в три погибели или попытается забраться под столик. Вместо этого она что-то схватила… повернулась… и внезапно воздух наполнился летающими снарядами. Она швырялась в него косметикой. Флакон «Шантильи» ударил между сосков, упал к ногам, разлетелся вдребезги. Тома тут же окутал удушающий цветочный аромат.
— Прекрати! — взревел он. — Прекрати, дрянь!
Она не прекращала, руки ее летали по стеклянной поверхности туалетного столика, хватая все, что находили, и тут же швыряли в него. Он схватился за то место, куда ударил флакон «Шантильи». Ему просто не верилось, что она чем-то ударила его, пусть даже в его сторону летело многое и разное. Стеклянная пробка флакона его порезала. Не так чтобы сильно, треугольная царапина, но неужто одной рыжеволосой даме теперь предстояло увидеть восход солнца с больничной койки? Да, предстояло. Той самой даме…
Банка с кремом с невероятной силой стукнула его по лбу, над правой бровью. Он услышал глухой удар, донесшийся словно изнутри головы. Перед правым глазом полыхнуло белым, и он отступил на шаг, от изумления у него отвисла челюсть. Тюбик «Нивеи» шлепнулся на живот, отрикошетил, а она… она — что? Такое возможно? Да! Она кричала на него!
— Я еду в аэропорт, сукин ты сын! Ты меня слышишь? У меня есть дело, и я еду! И тебе лучше убраться с моего пути, потому что Я ЕДУ!
Кровь заливала ему правый глаз, жгучая и горячая. Он стер ее тыльной стороной ладони.
Постоял, уставившись на нее, будто никогда не видел раньше. И в каком-то смысле действительно не видел. Ее грудь часто-часто вздымалась. Лицо, по большей части красное, где-то — ярко белое, пылало. Губы растянулись, оскалив зубы. Но она уже опустошила поверхность туалетного столика. Запас метательных снарядов иссяк. Он по-прежнему мог прочитать страх в ее глазах… только она по-прежнему боялась не его.
— Сейчас ты вернешь эту одежду на прежнее место. — Произнося эти слова, он изо всех сил боролся с одышкой, и ему это не нравилось. Одышка смазывала эффект. Одышка говорила о слабости. — Потом уберешь чемодан и вернешься в постель. Если ты все это сделаешь, возможно, я изобью тебя не слишком сильно. Возможно, ты сумеешь выйти из дома через два дня, а не через две недели.
— Том, послушай меня, — говорила она медленно, глядя на него ясными глазами. — Если ты приблизишься ко мне, я тебя убью. Ты это понимаешь, мешок дерьма? Я тебя убью.
И внезапно (может, потому, что на лице ее читалось крайнее отвращение, презрение, может, потому, что она назвала его мешком дерьма, или только из-за того, как воинственно поднималась и опадала ее грудь) его начал душить страх. Не бутон страха, не цветок, а целый чертов сад страха, чудовищный страх, что его тут и нет вовсе.
Том Роган бросился на свою жену, на сей раз без единого слова. Он приближался молча, как пронизывающая воду торпеда. Теперь он собирался уже не просто избить и подчинить ее себе, но сделать то, что она пообещала сделать с ним.
Он думал, она побежит. Возможно, в ванную. Или к лестнице. Но нет, она не сдвинулась с места. Уперлась бедром в стену, ухватилась за туалетный столик, поднимая его и толкая вперед, сломала два ногтя, когда в какой-то момент потные ладони соскользнули с дерева.
Казалось, столик сейчас вернется на место, встанет на все четыре ножки, но она всей своей тяжестью навалилась на него, приподняла выше, столик завальсировал на одной ножке, на зеркало упал свет, в нем отразилась бегущая по потолку тень, а потом столик повалился вперед. Его передняя кромка ударила Тома по ногам, выше колена, свалив на пол. Послышался мелодичный звон флакончиков, которые сталкивались и разбивались в ящиках. Он увидел, как зеркало падает слева от него, и вскинул правую руку, чтобы прикрыть глаза от осколков. При этом петля соскользнула с запястья. Стекло, посеребренное с задней стороны, разлетелось во все стороны. Он почувствовал, как несколько осколков вонзились в него, потекла кровь.
Теперь она плакала, дыхание вырывалось из груди рыданиями и всхлипами. Время от времени она видела себя уходящей от Тома, уходящей от его тирании, как когда-то ушла от тирании отца, ускользающей ночью, с чемоданами, брошенными в багажник «катлэсса». Глупой она себя не считала, и, конечно, даже сейчас, стоя на границе учиненного ею разгрома, отдавала себе отчет, что любила Тома и в какой-то степени продолжала любить. Но любовь не устраняла страха перед ним… ненависти к нему… и презрения к себе за то, что выбрала его по теперь уже смутным причинам, похороненным во временах, которым следовало кануть в Лету. Ее сердце не разрывалось; скорее оно горело в груди, таяло. И она боялась, что жар, идущий от ее сердца, скоро уничтожит ее рассудок, сожжет его.
Но прежде всего в глубинах ее сознания продолжал звучать сухой, ровный голос Майка Хэнлона: «Оно вернулось, Беверли… Оно вернулось… и ты обещала…».
Столик поднялся и опустился. Один раз. Два. Три. Словно дышал.
Двигаясь с осторожностью, но проворно — уголки губ опустились и чуть подрагивают, как перед судорогой — Беверли обошла туалетный столик, ступая на цыпочках между осколками разбитого зеркала, и подхватила ремень в тот самый момент, когда Том отшвырнул туалетный столик в сторону. Потом она отступила, сунув руку в петлю. Отбросила волосы с глаз, наблюдая за ним в ожидании дальнейших действий.
Том поднялся. Один осколок порезал ему щеку. Косой порез, тонкий, как нитка, тянулся над бровью. Медленно поднимаясь, он щурился, глядя на нее, и она видела капли крови на его боксерах.
— Сейчас ты отдашь мне ремень, — прорычал он.
Она дважды обернула ремень вокруг руки и вызывающе смотрела на него.
— Прекрати это, Бев. Немедленно.
— Если подойдешь ко мне, я выбью из тебя все дерьмо. — Слова слетали с ее языка, но она не могла поверить, что произносит их именно она. И кем был этот дикарь в окровавленных трусах? Ее мужем? Отцом? Любовником в колледже, который однажды ночью из прихоти сломал ей нос? «Господи, помоги мне, — подумала она. — Господи, помоги мне сейчас». Но слова продолжали слетать. — Я могу сделать и это. Ты — толстый и медлительный, Том. Я уезжаю и, полагаю, возможно, уже не вернусь. Я полагаю, все кончено.
— Кто этот Денбро?
— Забудь о нем. Я…
Она едва успела сообразить, что этот вопрос — отвлекающий маневр. Он бросился на нее, прежде чем она договорила последнее слово. Ремень по дуге рассек воздух, и звук, который разнесся по комнате, когда он вошел в контакт с губами Тома, очень уж походил на тот, который слышишь, когда удается, приложив немало усилий, вытащить из бутылки непослушную пробку.
Том взвизгнул, прижал руки ко рту, его глаза широко раскрылись от боли и шока. Кровь лилась между пальцев на тыльные стороны ладоней.
— Ты разбила мне рот, сука! — сдавленно закричал он. — Господи, ты разбила мне рот!
Он вновь двинулся на нее, выставив перед собой руки. Рот прекратился в мокрое красное пятно. Губы она разорвала ему как минимум в двух местах. С зуба сорвало коронку. Он ее выплюнул. Одна часть Беверли пятилась от всего этого кровавого ужаса, хотела закрыть глаза. Но другая Беверли ощущала дикую радость преступника, осужденного на казнь и освобожденного случайным землетрясением из блока смертников. Этой Беверли очень даже нравилось то, что она видела. «Лучше бы ты ее проглотил! — подумала другая Беверли. — Лучше б она застряла у тебя в глотке, чтобы ты ею подавился».
Именно эта Беверли взмахнула ремнем в последний раз — ремнем, которым он полосовал ее ягодицы, ноги, груди. Этим ремнем за последние четыре года он пользовал ее бессчетное число раз. И число ударов зависело от тяжести проступка. Том приходит домой, а обед не разогрет? Два удара. Бев работает допоздна в студии и забывает позвонить домой? Три удара. Эй, посмотрите на это — Беверли выписали штраф за парковку в неположенном месте. Один удар… по грудям. Бить он умел. Синяки оставались редко. Да и особой боли она не чувствовала. Только унижение. Вот что доставляло боль. И еще худшую боль вызывало осознание того, что она жаждала этой боли. Жаждала унижения.
«Этот удар отплатит за все», — на замахе подумала она.
Ударила низко, наискось, и ремень хлестанул по яйцам. Послышался короткий, но сильный звук, из тех, что доносится из соседского двора, где выбивают ковер. Этого удара вполне хватило. Боевой настрой Тома Рогана развеялся как дым.
Он издал пронзительный вопль и начал падать на колени, будто решил, что пора помолиться. Руками зажал промежность. Запрокинул голову. На шее вздулись жилы. Рот раскрылся в гримасе боли. Левое колено опустилось на тяжелый, с острыми зазубринами осколок флакона из-под духов, и Том молча завалился на бок, как кит. Одна рука оторвалась от яиц, чтобы схватиться за порезанное колено.
«Кровь, — подумала она. — Святой Боже, он весь в крови».
«Он выживет, — холодно ответила новая Беверли, та Беверли, которая объявилась после телефонного звонка Майка Хэнлона. — Такие, как он, всегда выживают. А ты выметайся отсюда, пока он не решил, что хочет продолжения банкета. Или — что пора спуститься в подвал за винчестером».
Беверли попятилась и почувствовала, как ногу пронзила боль: наступила на осколок разбитого зеркала. Она наклонилась и схватилась за ручку чемодана. Не отрывая глаз от Тома, вновь попятилась к двери, потом, пятясь, двинулась по коридору. Чемодан держала перед собой, обеими руками, и он бил ей по голеням, пока она пятилась. Порезанная пятка оставляла на полу кровавые следы. Добравшись до лестницы, она развернулась и начала быстро спускаться, не позволяя себе думать. Подозревала, что никаких связных мыслей в голове не осталось, по крайней мере на какое-то время.
Почувствовала прикосновение к ноге и вскрикнула.
Посмотрела вниз и увидела, что это свободный конец ремня. Петля оставалась на запястье. В тусклом свете ремень еще больше напоминал дохлую змею. Она швырнула его через перила, лицо перекосила гримаса отвращения, и она увидела, как ремень плюхнулся на ковер в прихожей, где и остался, изогнувшись буквой «S».
У подножия лестницы Беверли, скрестив руки, взялась за подол белой кружевной ночной рубашки и потянула ее через голову. Рубашку пятнала кровь, и она не хотела носить ее ни одной лишней секунды, ни при каких обстоятельствах. Она отшвырнула от себя рубашку, и та приземлилась на фикус у двери в гостиную, облепила его, как кружевной парашют. Беверли, голая, наклонилась к чемодану. Похолодевшие соски торчали, словно пули.
— БЕВЕРЛИ, НЕМЕДЛЕННО ПОДНИМАЙСЯ СЮДА!
Она ахнула, дернулась, вновь склонилась над чемоданом. Если он мог так громко кричать, значит, времени у нее гораздо меньше, чем она предполагала. Она открыла чемодан, вытащила трусики, блузку, старые «левисы». Натянула все на себя, стоя у входной двери, не отрывая глаз от лестницы. Но Том не появился на верхней площадке. Он дважды прокричал ее имя, и всякий раз она отшатывалась, глаза начинали бегать, губы раздвигались, обнажая зубы.
Она вставляла пуговицы в петли на блузке, как могла быстро. Двух верхних не оказалось (ирония судьбы — для себя она теперь практически ничего не шила), и Беверли подумала, что выглядит она, как проститутка, ищущая, с кем бы еще раз наскоро перепихнуться, прежде чем закончить трудовую ночь… а впрочем, сойдет и такой наряд.
— Я ТЕБЯ УБЬЮ, СУКА! ГРЕБАНАЯ СУКА!
Она захлопнула крышку чемодана, защелкнула замки. Рукав другой блузки торчал из-под крышки, как язык. Она торопливо огляделась, подозревая, что больше уже никогда не увидит этот дом.
Мысль эта принесла ей только облегчение, поэтому она открыла дверь и вышла.
Она отшагала три квартала, не очень-то понимая, что делает, когда до нее дошло, что идет она босиком. Порезанная нога, левая, при каждом шаге отдавала тупой болью. Конечно, нужна бы какая-то обувь, но время — почти два часа ночи. Ее бумажник и кредитные карточки остались дома. Она залезла в карманы джинсов, но не обнаружила ничего, кроме пыли. У нее не было ни десятика, не было даже цента. Она оглядела жилой квартал, в который забрела: красивые дома, ухоженные лужайки, подстриженные кусты, темные окна.
И внезапно ее разобрал смех.
Беверли Роган сидела на низкой каменной стене, поставив чемодан между ног, и хохотала. Светили звезды, и какие яркие! Она запрокинула голову и смеялась, глядя на звезды, безудержное веселье накатило на нее, как приливная волна, которая поднимала, несла и очищала, сила, такая могучая, что любая сознательная мысль растворялась в ней, думать могла только кровь, и лишь ее властный голос говорил с Беверли бессловесным языком желания, хотя чего желал этот голос, она так и не поняла, да ее это и не интересовало. Ей вполне хватало ощущения тепла, которым наполняла ее настойчивость этого голоса. Желание, подумала она, и внутри нее приливная волна веселья набрала скорость, неся к какому-то неизбежному крушению.
Она смеялась, глядя на звезды, испуганная, но свободная, в компании ужаса, острого, как боль, и сладкого, как зрелое октябрьское яблоко, и когда в спальне на втором этаже дома, где жили владельцы этой низкой каменной стены, зажегся свет, она схватила за ручку свой чемодан и убежала в ночь, все еще смеясь.
6.
Билл Денбро берет отпуск.
— Уехать? — повторила Одра в замешательстве, чуть испуганная, а потом подобрала под себя босые ноги, подняв их с пола. Холодного, как и весь коттедж, если на то пошло. Эта весна на юге Англии выдалась как никогда промозглой, и Билл Денбро во время своих регулярных утренних и вечерних прогулок не единожды думал о Мэне… думал, что странно, о Дерри.
Вроде бы коттедж оборудовали системой центрального отопления (так, во всяком случае, указывалось в объявлении о сдаче в аренду, и они нашли котел, установленный в чистеньком маленьком подвале, в том уголке, где раньше размещался ларь с углем), но они с Одрой очень быстро поняли, что британское представление о системе центрального отопления отличается от американского. Похоже, англичане полагали, что центральное отопление функционирует как должно, если утром твоя струя не превращается в лед по пути к унитазу. И сейчас как раз было утро, без четверти восемь. Билл положил трубку пятью минутами раньше.
— Билл, ты не можешь просто уехать. Ты это знаешь.
— Я должен, — ответил он. У дальней стены стоял буфет. Билл подошел к нему, взял с верхней полки бутылку «Гленфиддика»,[59] налил в стакан. Часть выплеснулась мимо. — Черт, — пробормотал он.
— Кто тебе звонил? Чего ты боишься, Билл?
— Я не боюсь.
— Да? У тебя всегда так дрожат руки? Ты всегда начинаешь пить до завтрака?
Он вернулся к креслу, полы халата обвивали щиколотки, сел. Попытался улыбнуться, но получалось не очень, и он решил обойтись без улыбки.
В телевизоре диктор Би-би-си как раз заканчивал выдавать утреннюю порцию плохих новостей, прежде чем перейти к результатам вчерашних футбольных матчей. По прибытии в маленькую пригородную деревушку Флит за месяц до начала съемок их восхитил технический уровень английского телевидения — на экране хорошего цветного телевизора «Пай» все выглядело как живое, так и хотелось шагнуть внутрь. «Больше строк или что-то в этом роде», — заметил тогда Билл. «Я не знаю, в чем дело, но это здорово», — ответила Одра. Но потом выяснилось, что большую часть эфирного времени занимают американские шоу, телесериалы вроде «Далласа» и бесконечные спортивные трансляции, от неведомых ранее и скучных (чемпионат по дартсу, все участники которого выглядели, как заторможенные борцы сумо) до просто скучных (британский футбол оставлял желать лучшего, крикет был еще хуже).
— В последнее время я много думал о доме. — Билл отхлебнул из стакана.
— О доме? — На ее лице отразилось столь искреннее недоумение, что он рассмеялся.
— Бедная Одра! Уже чуть ли не одиннадцать лет, как вышла за парня, и ничегошеньки о нем не знаешь. Что ты об этом знаешь? — Он вновь рассмеялся и осушил стакан. Смех этот совершенно ей не понравился, как и стакан виски до завтрака в его руке. Смех этот больше напоминал вопль боли. — Интересно, а у остальных есть мужья или жены, которые тоже только что выяснили, сколь мало они знают. Наверное, есть.
— Билли, я знаю, что люблю тебя, — ответила она. — Одиннадцати лет для этого хватило.
— Я знаю. — Он ей улыбнулся, и в улыбке читались нежность, усталость и страх.
— Пожалуйста. Пожалуйста, скажи мне, что все это значит.
Она смотрела на него восхитительными серыми глазами, сидя в обшарпанном кресле арендованного дома с поджатыми под себя и прикрытыми подолом ночной рубашки ногами, женщина, которую он полюбил, на которой женился и любил по-прежнему. Он попытался глубже заглянуть ей в глаза, чтобы увидеть, что она знала. Попытался представить все это как историю. Он мог, но прекрасно понимал, что продать такую историю не удастся.
Бедный мальчик из штата Мэн поступает в университет, получив стипендию. Всю жизнь он хотел стать писателем, но, записавшись на литературные дисциплины, обнаруживает, что заблудился в странной и пугающей стране, а компаса у него нет. Один парень хочет стать Апдайком. Другой — Фолкнером Новой Англии, только он хочет писать романы о суровой жизни бедняков белым стихом. Одна девушка восхищается Джойс Кэрол Оутс, но чувствует, что Оутс «радиоактивна в литературном смысле», потому что выросла в сексистском обществе. Оутс не может быть добродетельной. Она же будет более добродетельной. Один низкорослый толстый аспирант не может или не хочет говорить громче шепота. Этот парень написал пьесу, в которой девять персонажей. Каждый произносит только одно слово. Мало-помалу персонажи понимают, что если слова сложить вместе, получится предложение: «Война — это средство, которое используется всеми сексистскими торговцами смертью». Парень получает пятерку от человека, который ведет Н-141, семинар писательского мастерства. Этот преподаватель опубликовал четыре книги сборника стихов и свою диссертацию, все в местном университетском издательстве. Он курит травку и носит медальон с пацификом. Пьесу толстяка-шептуна ставит театральная группа во время забастовки с требованием прекратить войну, которая проводилась в кампусе в 1970 году. Преподаватель играет одну из ролей.
Билл Денбро тем временем написал один детективный рассказ — убийство в запертой комнате, три научно-фантастических рассказа и несколько рассказов-ужастиков, в которых многое взято из Эдгара По, Г. Ф. Лавкрафта и Ричарда Матесона — позже он скажет, что эти рассказы напоминали катафалк середины XIX века, снабженный компрессором и выкрашенный красной фосфоресцирующей краской.
Один из НФ-рассказов приносит ему четверку.
«Уже лучше, — пишет преподаватель на титульной странице. — В контратаке инопланетян мы видим порочный круг, в котором насилие порождает насилие; мне особенно понравился „иглоносый“ космический корабль, как символ социосексуального нашествия. Это интересно, хотя и напоминает чуть стертый скрытый подтекст».
Все остальные опусы получают максимум тройку.
Наконец как-то раз он встает после обсуждения рассказика болезненно-бледной девушки о том, как корова изучала выброшенный кем-то двигатель на незасеянном поле (то ли после атомной войны, то ли безо всякой войны), которое продолжалось семьдесят минут или около того. Болезненно-бледная девушка курит одну сигарету «Винстон» за другой да рассеянно ковыряет прыщи, разбросанные по впадинам висков. Она настаивает, что ее маленький рассказ — социополитическое заявление в стиле раннего Оруэлла. Большинство группы и преподаватель соглашаются, но дискуссия тянется и тянется.
Когда Билл встает, все смотрят на него. Он высокий и харизматичный.
Медленно произнося слова, не заикаясь (он не заикался уже более пяти лет), он начинает: «Я совсем этого не понимаю. Я ничего в этом не понимаю. Почему литературное произведение должно быть социокаким-то? Политика… культура… история… разве они не естественные ингредиенты любого литературного произведения, если оно хорошо написано? Я хочу сказать… — Он оглядывается, видит враждебные глаза и смутно осознает, что его выступление они воспринимают как какую-то атаку. Может, так оно и есть. Они думают, доходит до него, что в их ряды, возможно, затесался сексистский торговец смертью. — Я хочу сказать… разве вы не можете позволить литературному произведению быть просто литературным произведением?».
Никто не отвечает. Молчание расползается по аудитории. Он стоит, переводя взгляд с одной холодной пары глаз на другую. Болезненно-бледная девушка выпускает струю дыма и тушит окурок в пепельнице, которую всегда носит в рюкзаке.
Наконец к нему обращается преподаватель, мягко, как к ребенку, устроившему необъяснимую истерику: «Ты веришь, что Уильям Фолкнер просто рассказывал истории? Ты веришь, что Шекспира интересовали только деньги? Давай, Билл. Скажи нам, что ты об этом думаешь?».
— Я думаю, что это близко к истине, — отвечает Билл после долгой паузы, в течение которой честно обдумывает вопрос, и видит в их глазах осуждение.
— Полагаю, — говорит преподаватель, играя ручкой и с улыбкой глядя на Билла из-под прикрытых веками глаз, — тебе еще предстоит многому научиться.
Где-то в глубинах аудитории зарождаются аплодисменты.
Билл уходит… но возвращается на следующей неделе, в стремлении набираться писательского мастерства. За это время он написал рассказ, который назвал «Темнота», историю о маленьком мальчике, обнаружившем, что в подвале его дома живет монстр. Мальчик не пугается его, сражается с ним и в конце концов побеждает. Он чувствует себя на седьмом небе, когда пишет этот рассказ; он даже чувствует, что и не пишет вовсе — просто позволяет рассказу изливаться из него. В какой-то момент он кладет ручку и выносит свою горячую, уставшую руку на двенадцатиградусный декабрьский мороз, где она чуть ли не дымится от разности температур. Он ходит по кампусу, обрезанные зеленые сапоги скрипят по снегу, как петли ставен, которым требуется смазка, а его голова просто раздувается от истории. Это немного пугает — ее желание вырваться наружу. Он чувствует, если она не сможет выйти из головы через летающую по бумаге, зажатую в его руке ручку, то выдавит ему глаза, в стремлении вырваться и обрести конкретную форму. «Собираюсь сделать из нее конфетку», — признается он ветреной зимней темноте и смеется… неуверенно как-то смеется. Он полностью отдает себе отчет, что наконец-то понял, как это делается — после десяти лет поисков внезапно обнаружил кнопку стартера огромного, застывшего бульдозера, который занимал столько места в его голове. Он завелся. Заревел, заревел. В ней нет ничего красивого, в этой большущей машине. Она предназначена не для того, чтобы возить хорошеньких девушек на танцы. Это не статусный символ. Это машина для работы. Она может сшибать что угодно. Если не будешь осторожным, она сшибет и тебя.
Он спешит в дом и заканчивает «Темноту» в один присест, пишет до четырех часов утра и наконец засыпает на тетради. Если бы кто-нибудь сказал ему, что писал он о своем брате Джордже, Билл бы удивился. Он не думал о Джордже долгие годы — во всяком случае, он искренне в это верит.
Рассказ возвращается от преподавателя с жирной единицей на титульной странице. Под единицей еще две строки, большими буквами. Одна — «БУЛЬВАРНОЕ ЧТИВО». Вторая — «МАКУЛАТУРА».
Билл несет пятнадцатистраничную рукопись к дровяной печке, открывает крышку топки. Но за мгновение до того, как рукопись полетела бы в огонь, он осознает абсурдность своего поступка. Садится в кресло-качалку, смотрит на плакат «Грейтфул Дэд» и начинает смеяться. Бульварное чтиво? Макулатура? Отлично! Пусть это бульварное чтиво! Мир полон бульварного чтива!
— Пусть они рубят чертовы деревья на бумагу для бульварного чтива! — восклицает Билл и смеется, пока слезы не начинают скатываться из глаз на щеки.
Он перепечатывает титульную страницу, где преподаватель оставил свой вердикт, и посылает рассказ в журнал для мужчин «Белый галстук» (хотя по тому, что Билл видит в этом журнале, его следовало бы назвать «Обнаженные девушки, которые выглядят, как наркоманки»). Однако в его истрепанном «Райтерс маркет»[60] указано, что они покупают рассказы-ужастики, и в двух номерах, приобретенных в местном семейном магазинчике, он действительно нашел четыре рассказа-ужастика, втиснутые между обнаженными девушками и рекламой порнофильмов и таблеток для повышения потенции. Один из них, написанный Деннисом Этчисоном, очень даже хорош.
Он посылает «Темноту» без особых надежд — он посылал уже много рассказов в разные журналы, но получал одни лишь отказы, поэтому он как громом поражен и обрадован, когда заведующий отделом литературы журнала «Белый галстук» покупает рассказ за двести долларов, с оплатой по публикации. Заместитель заведующего дополняет решение босса короткой запиской, в которой называет творение Билла «лучшим чертовым рассказом-ужастиком после „Банки“ Рэя Брэдбери». Далее зам написал: «Очень жаль, что от побережья до побережья прочитают его лишь человек семьдесят», — но Билла Денбро это не волнует. Двести долларов!
Он идет к своему куратору с бланком отказа от посещения Н-141. Куратор дает добро. Билл Денбро степлером соединяет бланк с хвалебным письмом заместителя заведующего литературного отдела и прикрепляет обе бумажки к доске объявлений на двери кабинета преподавателя, ведущего семинар писательского мастерства. В углу доски объявлений он видит антивоенную карикатуру. И внезапно, словно обретя собственную волю, его пальцы достают ручку из нагрудного кармана, и на карикатуре он пишет: «Если беллетристика и политика когда-нибудь действительно станут взаимозаменяемыми, я покончу с собой, потому что не знаю, что еще можно сделать. Видите ли, политика постоянно меняется. Истории — никогда». Останавливается, а потом, в некотором смущении (но ничего не может с собой поделать) добавляет: «Полагаю, вам еще предстоит многому научиться».
Три дня спустя бланк отказа возвращается к нему через почту кампуса. Преподаватель его подписал. В графе «ОЦЕНКА НА МОМЕНТ ПРЕКРАЩЕНИЯ ЗАНЯТИЙ» поставил не двойку и не тройку, право на которые давали Биллу полученные ранее отметки, а сердито выведенную единицу. Ниже преподаватель написал: «Думаешь, деньги что-то кому-то доказывают, Денбро?».
— Что ж, если на то пошло, то да, — говорит Билл Денбро пустой квартире и вновь начинает дико хохотать.
На последнем году обучения в колледже он решается написать роман, потому что понятия не имеет, за что берется. Из эксперимента он выходит потрепанным, испуганным… но живым, с рукописью в почти пять сотен страниц. Рукопись посылает в «Викинг пресс», зная, что это будет лишь первая из многих остановок для его книги о призраках… но ему нравится кораблик на логотипе «Викинга», а потому приятнее начать именно с этого издательства. Но, так уж вышло, первая остановка становится последней. «Викинг» покупает книгу — и для Билла Денбро начинается сказка. Человек, которого когда-то звали Заика Билл, добивается успеха в двадцать три года. Тремя годами позже и в трех тысячах миль от севера Новой Англии он обретает статус чудаковатой знаменитости, обвенчавшись в голливудской церкви в Пайнс с кинозвездой на пять лет его старше.
Колонки светской хроники отводят новому союзу семь месяцев. Вопрос лишь в том, говорится в них, закончится все разводом или признанием брака недействительным. Друзья (и враги) с обеих сторон придерживаются того же мнения. Помимо разницы в возрасте хватает и других очень уж явных диспропорций. Он — высокий, уже лысеющий, уже начинающий полнеть. В компании говорит медленно, временами понять его просто невозможно. Одра — с золотисто-каштановыми волосами, статная, великолепная. По виду — не земная женщина, а представительница какой-то сверхрасы полубогов.
Его наняли написать сценарий по его второму роману, «Черная стремнина» (главным образом потому, что право на написание как минимум первого варианта сценария стало непреложным условием продажи прав на экранизацию, несмотря на заявления его литературного агента, что он рехнулся), и его вариант на самом деле оказался очень даже неплохим. Билла пригласили в Юниверсал-Сити для доработки сценария и дальнейшей работы над фильмом.
Его литагент — миниатюрная женщина Сьюзен Браун. Ее рост ровно пять футов. Она необычайно энергична и даже еще более эмоциональна.
— Не делай этого, Билли, — говорит она ему. — Откажись. Они вложили в этот фильм много денег и найдут хорошего сценариста. Может, даже позовут Гольдмана.[61].
— Кого?
— Уильяма Гольдмана. Единственный хороший писатель, который поехал туда и одним выстрелом убил двух зайцев.
— О чем ты говоришь, Сьюзи?
— Он остался там и не растерял мастерства, — отвечает она. — Шансы на то, что так и будет, не выше шансов победить рак легких. Такое возможно, но кому охота пробовать? Ты сгоришь на сексе и спиртном. Или от каких-то новых таблеток. — Безумно завораживающие карие глаза Сьюзен сверкают. — А если выяснится, что заказ получит какой-нибудь зануда, а не такой, как Гольдман, что с того? Книга на полке. Они не могут изменить ни слова.
— Сьюзен…
— Послушай меня, Билли! Хватай деньги и беги. Ты молодой и сильный. Такие им и нужны. Ты поедешь туда, и первым делом они лишат тебя самоуважения, а потом и способности писать. Это прямая линия из пункта А в пункт Б. И последнее, но не менее важное: из тебя высосут весь тестостерон. Ты пишешь, как мужчина, но ты всего лишь мальчишка с очень высоким лбом.
— Я должен ехать.
— Кто здесь пернул? — Она морщит носик. — Должно быть, потому что что-то точно завоняло.
— Но я поеду. Должен.
— Господи!
— Я должен уехать из Новой Англии. — Он боится произнести следующую фразу (для него это все равно, что произнести заклятие), но не считает возможным скрывать от нее. — Я должен уехать из Мэна.
— Но почему, скажи на милость?
— Не знаю. Просто должен.
— Ты говоришь мне что-то серьезное, Билли, или говоришь как писатель?
— Это серьезно.
Этот разговор они ведут в постели. Груди ее маленькие, как персики, и такие же сладкие. Он крепко ее любит, но оба знают, что любовь эта ненастоящая. Она садится — простыня сползает на колени — и закуривает. Она плачет, но он сомневается, знает ли она, что он в курсе. У нее просто по-особому блестят глаза. Упоминать об этом бестактно, он и не упоминает. Он не любит ее по-настоящему, но она ему далеко не безразлична.
— Тогда поезжай. — Голос становится деловито-сухим, она поворачивается к нему. — Позвони, когда закончишь, если у тебя останутся силы. Я приеду и подберу остатки. Если останется, что подбирать.
Киноверсия романа «Черная стремнина» называется «Логово Черного демона», и Одра Филлипс играет главную роль. Название ужасное, но фильм получается очень даже ничего. Так что в Голливуде он оставляет одну-единственную часть своего тела — сердце.
— Билл. — Голос Одры вырывает его из воспоминаний. Он замечает, что она выключила телевизор. Смотрит на окно и видит лижущий стекла туман.
— Я объясню, насколько смогу, — пообещал он. — Ты этого заслуживаешь. Но сначала я попрошу тебя кое-что сделать.
— Хорошо.
— Налей себе чашку чая и расскажи, что ты знаешь обо мне. Или думаешь, что знаешь.
Она в недоумении посмотрела на него, потом прошла к высокому комоду на ножках.
— Я знаю, что ты из Мэна. — Она налила себе чай из чайника, что стоял на подносе для завтрака. Она родилась и жила в Америке, но в голосе слышался английский выговор — следствие роли, которую она играла в «Комнате на чердаке». Они приехали в Англию на съемки этого фильма. Билл впервые написал оригинальный сценарий. Ему предложили поставить фильм. Слава богу, он отказался: его отъезд окончательно бы все порушил. Он и так знал, что они скажут, вся съемочная группа. Билли Денбро наконец-то показал свое истинное лицо. Еще один хренов писатель, безумнее, чем сортирная крыса.
И, видит Бог, он чувствовал себя безумцем.
— Я знаю, что у тебя был брат, которого ты очень любил, но он умер, — продолжила Одра. — Я знаю, что ты вырос в городке, который назывался Дерри, через два года после смерти брата переехал в Бангор, в четырнадцать лет — в Портленд. Я знаю, что твой отец умер от рака легких, когда тебе исполнилось семнадцать. И ты написал бестселлер, еще учась в колледже, оплачивая обучение стипендией и деньгами, которые получал, работая на текстильной фабрике. Должно быть, тебе это показалось очень необычным… такое изменение в доходах. В перспективах.
Она вернулась в ту часть комнаты, где находился он, и он увидел это в ее лице: осознание, что в их отношениях есть белые пятна.
— Я знаю, что ты написал «Черную стремнину» годом позже и приехал в Голливуд. За неделю до начала съемок ты встретил совсем запутавшуюся женщину, которую звали Одра Филлипс, и она немного знала о том, через что тебе пришлось пройти… эти безумные перемены в жизни… потому что пятью годами раньше была никому не известной Одри Филпотт. И эта женщина тонула…
— Одра, не надо…
Ее глаза не отрывались от его.
— Почему нет? Давай скажем правду и посрамим дьявола. Я тонула. За два года до встречи с тобой я открыла для себя попперсы,[62] годом позже — кокаин, который понравился мне еще больше. Попперс утром, кокаин днем, вино вечером, валиум — на ночь. Витаминный набор Одры. Слишком много важных встреч, слишком много хороших ролей. Я очень уж напоминала персонаж из романа Жаклин Сюзанн.[63] Это было так весело. Знаешь, как я воспринимаю то время, Билл?
— Нет.
Она мелкими глотками пила чай, смотрела ему в глаза и улыбалась.
— Все равно что бежишь по пешеходной дорожке в международном аэропорту Лос-Анджелеса. Понимаешь?
— Нет, не совсем.
— Это движущаяся пешеходная дорожка. Транспортер. Длиной в четверть мили.
— Я знаю дорожку. Но не понимаю, что ты…
— Ты можешь просто стоять, и она доставит тебя в зал выдачи багажа. Но если хочешь, ты можешь и не стоять. Можешь идти по ней и даже бежать. И тебе кажется, что ты идешь нормальным шагом, или, как обычно, бежишь трусцой, или просто бежишь, как обычно, или, как обычно, несешься на полной скорости: тело забывает, но в действительности ты добавляешь свою скорость к скорости дорожки. Поэтому там, где дорожка заканчивается, вывешены таблички с предупреждением: «ПРИТОРМОЗИТЕ, СХОД С ДВИЖУЩЕЙСЯ ДОРОЖКИ». Когда я встретила тебя, я чувствовала, что как раз сбегаю с движущейся дорожки на твердую землю. То есть мое тело находилось миль на девять впереди моих ног. Сохранить равновесие невозможно. Рано или поздно ты хлопнешься лицом об пол. Только я не хлопнулась. Потому что ты меня поймал.
Она отставила чашку и закурила, продолжая смотреть ему в глаза. Он понял, что у нее дрожат руки, только по движению огонька зажигалки, который ушел вправо от сигареты, потом влево, прежде чем нашел цель.
Одра глубоко затянулась, выпустила струю дыма.
— Что я знаю о тебе? Я знаю, что ты вроде бы всегда держишь все под контролем. Это я знаю. Ты, похоже, никогда не торопишься, боясь пропустить следующий стакан, следующую встречу или следующую вечеринку. Ты, похоже, уверен, что никуда все это не денется… к тому моменту, когда у тебя возникнет желание выпить, встретиться, погулять. Ты говоришь медленно. Отчасти из-за того, что в Мэне растягивают слова, но главная причина — в тебе. Из всех моих тамошних знакомых ты был первым, кто решился говорить медленно. И мне приходилось сбавлять темп, чтобы слушать. Я смотрела на тебя и видела, что ты никогда не побежишь по движущейся дорожке, зная, что она и так доставит тебя в нужное место. Тебя, похоже, нисколько не трогали голливудские шумиха и истерия. Ты не стал бы арендовать «роллс-ройс», чтобы во второй половине субботы проехаться по Родео-драйв на чужом автомобиле с престижными номерными знаками, сделанными по твоему заказу. Ты не стал бы нанимать пресс-агента, чтобы тот пробивал статьи о тебе в «Варьете» или в «Голливудский репортер». Ты бы никогда не попал в шоу Карсона.
— Писателей туда приглашают, если они умеют показывать карточные фокусы или гнуть ложки. — Билл улыбнулся. — Это федеральный закон.
Он думал, что она тоже улыбнется, но напрасно.
— Я знаю, когда мне потребовалась твоя помощь, ты меня не подвел. Когда я слетела с конца движущейся дорожки, как О-Джей Симпсон в старом рекламном плакате «Хертца». Возможно, ты меня спас от лишней таблетки, которая наложилась бы на избыток спиртного. А может, я бы и сама удержалась на ногах по ту сторону движущейся дорожки и теперь излишне все драматизирую. Но… не похоже на это. Не чувствую я в себе силы, которая удержала бы меня.
Она затушила сигарету всего лишь после двух затяжек.
— Я знаю, с тех пор ты всегда был рядом со мной. И я — рядом с тобой. В постели у нас все складывается отлично. Раньше я придавала этому большое значение. Но у нас все складывается отлично и вне постели, чему теперь я придаю еще большее значение. Я чувствую, что могу стареть рядом с тобой и не бояться этого. Я знаю, ты пьешь слишком много пива и слишком мало двигаешься; я знаю, иногда тебе снятся кошмары…
Он вздрогнул. Неприятно удивленный. Почти что испуганный.
— Мне никогда ничего не снится.
Она улыбнулась:
— Ты так и говоришь интервьюерам, когда они спрашивают тебя, откуда ты берешь свои идеи. Но это неправда. Если только тебя не заставляет стонать по ночам несварение желудка. И я в это не верю, Билли.
— Я говорю? — осторожно спросил он. Потому что действительно не мог вспомнить никаких снов. Ни хороших, ни плохих.
Одра кивнула:
— Иногда. Но я не смогла разобрать ни слова. И пару раз ты плакал.
Он тупо смотрел на нее. Во рту появился неприятный привкус. Тянулся по языку и уходил в горло, как вкус растаявшей таблетки аспирина. «Теперь ты знаешь, каков вкус у страха, — подумал он. — Пора это выяснить, учитывая, как много ты написал на сей предмет». И он полагал, что к этому вкусу успеет привыкнуть. Если проживет достаточно долго.
Воспоминания вдруг начали рваться наружу. Будто где-то в глубинах рассудка вздулся черный волдырь, угрожая лопнуть и изрыгнуть пагубные.
(Сны).
Образы из подсознания в поле мысленного видения, которое управлялось сознанием… и, появившись одновременно, образы эти свели бы его с ума. Он попытался затолкать их назад, и ему это удалось, но лишь после того, как он услышал голос — словно кого-то похоронили живьем и он кричал из-под земли. Принадлежал голос Эдди Каспбрэку.
«Ты спас мне жизнь. Эти большие парни, они меня совсем замордовали. Иногда я думаю, что они действительно хотят меня убить…».
— Твои руки, — указала Одра.
Он посмотрел на них. Они покрылись мурашками. Не маленькими, а огромными белыми узлами, напоминающими яйца насекомых. Они оба смотрели на его руки, не произнося ни слова, будто любовались каким-то музейным экспонатом. Мурашки медленно растеклись.
Возникшую паузу нарушила Одра.
— И я знаю еще одно. Сегодня утром тебе позвонил кто-то из Штатов и сказал, что ты должен уехать.
Он встал, коротко глянул на бутылки со спиртным, прошел на кухню, вернулся со стаканом апельсинового сока.
— Ты знаешь, что у меня был брат, и знаешь, что он умер, но тебе не известно, что его убили.
У Одры перехватило дыхание.
— Убили! Ох, Билл, почему ты никогда не…
— Говорил тебе? — Он рассмеялся, смех этот напоминал лай. — Не знаю.
— Что случилось?
— Тогда мы жили в Дерри. Город залило дождем, но худшее уже миновало. Джордж скучал. Я болел гриппом, лежал в постели. Он захотел, чтобы я сложил ему кораблик из газетного листа. Я это умел, годом раньше научился в дневном лагере. Он сказал, что пустит его по ливневым канавам Уитчем-стрит и Джонсон-стрит, так как по ним по-прежнему текла вода. Я сделал ему кораблик, и он поблагодарил меня, и пошел на улицу, и больше я не видел моего брата Джорджа живым. Если бы я не болел гриппом, то, возможно, сумел бы его спасти.
Он помолчал, правой ладонью потер левую щеку. Словно проверяя, не выросла ли щетина. Его глаза, увеличенные линзами очков, казались задумчивыми, но он на нее не смотрел.
— Произошло все на Уитчем-стрит, там, где она пересекается с Джексон. Тот, кто это сделал, оторвал ему левую руку с той же легкостью, с какой второклассник отрывает у мухи крылышко. Судебный патологоанатом сказал, что он умер от шока или от потери крови. По мне, так разницы никакой.
— Господи, Билл!
— Наверное, ты удивляешься, почему я тебе этого не говорил. По правде говоря, я тоже удивляюсь. Мы женаты одиннадцать лет, и до сегодняшнего дня ты не знала, как умер Джорджи. Я знаю все о твоей семье, даже о дядюшках и тетушках. Я знаю, что твой отец умер в своем гараже в Айова-Сити, потому что пьяным угодил под бензопилу, которую сам же и включил. Я знаю все это, потому что муж и жена, какими бы занятыми они ни были, через какое-то время узнают друг о друге практически все. И если им становится совсем уж скучно и они перестают слушать, все равно как-то узнают… может, и без слов. Или ты думаешь, я не прав?
— Нет. — Она покачала головой. — Конечно, ты прав, Билл.
— И мы всегда могли говорить друг с другом, так? Я хочу сказать, ни одному из нас разговор не наскучивал до такой степени, что мы предпочитали обходиться без слов.
— Что ж, до сегодняшнего дня я тоже так думала.
— Перестань, Одра. Ты знаешь все, что случилось со мной за последние одиннадцать лет моей жизни. Каждый договор, каждую идею, каждую простуду, каждого друга, каждого парня, который причинил мне зло или попытался это сделать. Ты знаешь, что я спал со Сьюзен Браун. Ты знаешь, что иногда я становлюсь слезливым, если выпью и слишком уж громко завожу пластинки.
— Особенно «Грейтфул дэд», — уточнила она, и он рассмеялся.
На этот раз Одра улыбнулась.
— Ты знаешь и самое важное, то, к чему я стремлюсь, на что надеюсь.
— Да. Думаю, что знаю. Но это… — Она замолчала, покачала головой, задумалась. — Этот телефонный звонок имеет непосредственное отношение к твоему брату, Билл?
— Давай доберемся до сути моим путем. Не старайся загнать меня в эпицентр всего этого, потому что я не знаю, чем тогда все закончится. Оно такое огромное… и такое невероятно ужасное… что я стараюсь подбираться чуть ли не ползком. Видишь ли… мне в голову даже не приходила мысль о том, что я должен рассказать тебе о Джорджи.
Она смотрела на него, хмурясь, потом покачала головой.
— Я не понимаю.
— Я пытаюсь сказать тебе, Одра, что… я не думал о Джорджи двадцать лет, а то и больше.
— Но ты говорил мне, что у тебя был брат, которого звали…
— Я повторил это как факт биографии. И все. Его имя было всего лишь словом. Оно не вызвало никакого отклика в моем сознании.
— Но я думаю, оно, возможно, находит отклик в твоих снах, — произнесла Одра предельно спокойно.
— Отсюда стоны? Плач?
Она вновь кивнула.
— Возможно, в этом ты права. Чего там, ты практически наверняка права. Но сны, которые не помнишь, — не в счет, так?
— Ты действительно утверждаешь, что никогда о нем не думал?
— Нет. Никогда.
Она покачала головой, показывая, что не верит ему.
— Даже о его ужасной смерти?
— До сегодняшнего дня — никогда.
Она посмотрела на него, снова покачала головой.
— Ты спросила у меня перед свадьбой, есть ли у меня братья или сестры, и я ответил, что у меня был брат, но он умер. Ты знала, что мои родители тоже умерли, а у тебя так много родственников, что тебе хватало с ними забот. Но это еще не все.
— В каком смысле?
— В эту черную дыру памяти попал не только Джордж. Я двадцать лет не думал о Дерри. О людях, с которыми я дружил… Эдди Каспбрэк, Ричи Балабол, Стэн Урис, Бев Марш… — Он провел руками по волосам и рассмеялся дребезжащим смехом. — Все равно, как если у тебя такая сильная амнезия, что ты даже не подозреваешь о ней. И когда Майк Хэнлон позвонил…
— Кто такой Майк Хэнлон?
— Еще один мальчишка, с которым мы дружили… из тех, с кем я сдружился после смерти Джорджа. Разумеется, он уже не ребенок. Как и все мы. Это Майк позвонил по телефону, с той стороны Атлантики. «Алло… я попал в дом Денбро?» — спросил он, и когда я ответил, что да, последовал вопрос: «Билл? Это ты?» Я снова ответил «да» и услышал: «Это Майк Хэнлон». Для меня эти имя и фамилия ничего не значили, Одра. Он мог продавать энциклопедии или пластинки Берла Айвза. Тогда он добавил: «Из Дерри». И едва он произнес эти два слова, внутри у меня словно открылась дверь, из нее хлынул какой-то жуткий свет, и я вспомнил, кто он такой. Я вспомнил Джорджи. Я вспомнил всех остальных. Произошло все…
Билл щелкнул пальцами.
— Вот так. И я сразу понял, что он собирается попросить меня приехать.
— Вернуться в Дерри.
— Да. — Он снял очки, потер глаза, посмотрел на нее. Никогда в жизни она не видела более испуганного человека. — В Дерри. Потому что мы обещали, напомнил он, и мы обещали. Мы обещали. Все мы. Дети. Мы встали в речушке, которая бежит через Пустошь, встали в круг, взявшись за руки, и надрезали ладони осколком стекла, словно дети, которые играли в кровных братьев, только это была не игра.
Он протянул к ней руки ладонями вверх, и по центру каждой она смогла разглядеть узкую лесенку, белые перекладины и стойки которой могли быть давними шрамами. Она держала его руку (обе руки) бессчетное количество раз, но никогда раньше не замечала эти шрамы на ладонях. Да, они едва просматривались, но она могла бы поклясться…
И вечеринка! Та вечеринка!
Не первая, где они познакомились, хотя эта вторая стала идеальным, как в книге, счастливым концом для первой, поскольку проводилась по поводу завершения съемок «Логова Черного демона». Получилась она шумной и пьяной, по всем параметрам соответствующей каньону Топанга.[64] Разве что с меньшим градусом озлобленности в сравнении с некоторыми лос-анджелесскими вечеринками, потому что съемки прошли лучше, чем кто-либо мог ожидать, и они все это знали. Для Одры Филлипс съемки эти прошли даже еще лучше, потому что она влюбилась в Уильяма Денбро.
И как звали ту самозваную хиромантку? Одра не могла вспомнить имени, знала только, что девушка была одной из двух помощниц гримера. Она помнила, как в какой-то момент вечеринки девушка сдернула с себя блузку (открыв очень даже прозрачный бюстгальтер) и соорудила из нее некое подобие цыганской шали. Накурившись травки, выпив вина, остаток вечера она гадала всем по ладони… во всяком случае, пока не отключилась.
Одра не могла вспомнить, какие предсказания выдавала девушка, хорошие или плохие, остроумные или глупые, — она в тот вечер тоже сильно набралась. Но прекрасно помнила, что в какой-то момент девушка схватила ее руку и руку Билла и объявила, что они очень и очень подходят друг другу. Идеальная пара. Одра помнила, что не без ревности наблюдала за лакированным ногтем девушки, исследующим линии на его ладони — и как глупо это выглядело в странной лос-анджелесской киношной субкультуре, где у мужчин вошло в привычку похлопывать женщин по заду точно так же, как в Нью-Йорке — целовать в щечку. Но в этом движении ногтя по линиям ладони было что-то интимное и томительное.
И тогда никаких белых шрамов на ладони Билла она не заметила.
А ведь наблюдала за процессом ревнивым взором любящей женщины, и не сомневалась в своей памяти. Точно знала — не было никаких шрамов.
Теперь она так и сказала об этом Биллу.
Он кивнул:
— Ты права. Их не было. И хотя я не могу в этом поклясться, не думаю, что они были здесь вчера вечером, в «Плуге и бороне». Мы с Ральфом опять соревновались в армрестлинге на пиво, и я думаю, что заметил бы их. — Он улыбнулся. Сухо, невесело и испуганно. — Думаю, они появились, когда позвонил Майк Хэнлон. Вот что я думаю.
— Билл, это же невозможно. — Но она потянулась за сигаретами.
Билл смотрел на свои руки.
— Это делал Стэн. Резал наши ладони осколком бутылки из-под кока-колы. Теперь я помню это совершенно отчетливо. — Он посмотрел на Одру, и в глазах за линзами очков читались боль и недоумение. — Я помню, как осколок стекла блестел на солнце. Прозрачного стекла, от новой бутылки. Прежде бутылки кока-колы делали из зеленого стекла, помнишь? — Она покачала головой, но он этого не увидел. Снова изучал свои ладони. — Я помню, как свои руки Стэн порезал последним, прикинувшись, что собирается располосовать вены, а не сделать маленькие надрезы на ладонях. Наверное, он блефовал, но я чуть не шагнул к нему — чтобы остановить. На секунду-другую мне показалось, что он и впрямь хочет вскрыть себе вены.
— Билл, нет, — говорила она тихо. На этот раз, чтобы зажигалку в правой руке не мотало из стороны в сторону, она сжала запястье левой, как делает полицейский при стрельбе. — Шрамы не могут возвращаться. Или они есть, или их нет.
— Ты видела их раньше, да? Это ты мне говоришь?
— Они едва заметные, — ответила Одра, более резко, чем собиралась.
— У нас у всех текла кровь, — продолжил вспоминать Билл. — Мы стояли недалеко от того места, где Эдди Каспбрэк, Бен Хэнском и я построили тогда плотину…
— Ты не про архитектора?
— Есть такой архитектор?
— Господи, Билл, он построил новый коммуникационный центр Би-би-си! Здесь до сих пор спорят, что это, голубая мечта или жертва аборта!
— Что ж, я не знаю, о том ли человеке речь. Маловероятно, но возможно. Бен, которого я знал, любил что-нибудь строить. Мы стояли, и я держал левую руку Бев Марш в правой руке и правую руку Ричи Тозиера — в левой. Мы стояли в воде, словно баптисты юга после молитвенного собрания в шатре, и я помню, что видел на горизонте Водонапорную башню Дерри. Белую-белую, какими, по нашему представлению, должны быть одежды архангелов, и мы пообещали, мы поклялись, если все не закончилось, если все случится снова… мы вернемся. И сделаем все еще раз. Остановим это. Навсегда.
— Остановим — что? — воскликнула Одра, внезапно разозлившись на него. — Остановим — что? О чем, мать твою, ты говоришь?
— Я бы хотел, чтобы ты не с-с-спрашивала… — начал Билл и замолчал. И она увидела, как смущение и ужас растеклись по его лицу, словно пятно. — Дай мне сигарету.
Она протянула ему пачку. Он закурил. Курящим она никогда его не видела.
— Я раньше заикался.
— Ты заикался?
— Да. Давно. Ты сказала, что я — единственный человек в Лос-Анджелесе, который решается говорить медленно. По правде говоря, я не решаюсь говорить быстро. Это не рефлексия. Не осмотрительность. Не мудрость. Все излечившиеся заики говорят медленно. Это один из навыков, которые человек приобретает, когда, например, мысленно произносит свою фамилию, прежде чем представиться, потому что у большинства заик с существительными проблем больше, чем с другими частями речи, и самое трудное слово для них — собственное имя.
— Заикался. — Она выдавила из себя легкую улыбку, будто он рассказал анекдот, а она не уловила соль.
— До смерти Джорджи я заикался умеренно, — ответил Билл и уже слышал, как слова начали двоиться у него в голове, и появляющиеся двойники отделялись от них на бесконечно малую толику времени; нет, с языка они слетали нормально, в его привычной замедленной и мелодичной манере, но в голове он слышал, как слова, вроде «Джорджи» и «умеренно», разделялись и накладывались друг на друга, превращаясь в «Дж-Дж-Джорджи» и «у-у-умеренно». — Я хочу сказать, иногда заикание резко усиливалось, обычно случалось это в классе, и особенно, если я знал ответ и хотел его дать, но по большому счету все было терпимо. После смерти Джорджи стало гораздо хуже. Однако потом, в четырнадцать или пятнадцать лет, ситуация стала меняться к лучшему. В Портленде я ходил в среднюю школу Шеврус, там логопедом работала миссис Томас, блестящий специалист. Она научила меня нескольким приемам. К примеру, думать о моем втором имени, прежде чем произнести вслух: «Привет, я — Билл Денбро». Я учил французский, и она посоветовала мне переходить на французский, если я совсем уж застревал на каком-то слове. Поэтому, если ты стоишь столбом и готов провалиться сквозь землю, потому что не можешь сказать: «Эт-эт-эта к-к-к-к…» — и повторяешься, как заигранная пластинка, то достаточно переключиться на французский и «ce livre» легко слетит с языка. И это срабатывало каждый раз. А как только ты произнес это на французском, ты можешь вернуться на английский, и с «этой книгой» проблем больше не возникнет. А если ты застрял на каком-нибудь слове, начинающимся с буквы «эс», вроде «стенка», «сердце», «столб», ты начинаешь пришепетывать — «штенка», «шердце», «штолб». И никакого заикания.
Все это помогало, но основная причина заключалась в другом: живя с родителями в Портленде и учась в Шеврусе, я забывал Дерри и все, что там произошло. Я не забыл все в один миг, но теперь, оглядываясь назад, я должен сказать, что случилось все это в удивительно короткий срок. Возможно, за какие-то четыре месяца. Заикание и воспоминания уходили вместе. Кто-то вытер грифельную доску, и старые уравнения исчезли.
Он выпил остатки апельсинового сока.
— И когда я заикнулся на слове «спрашивала», это случилось впервые за, наверное, двадцать один год. — Он посмотрел на Одру. — Сначала шрамы, потом за-заикание. Ты с-слышала?
— Ты это делаешь специально! — воскликнула она, действительно испугавшись.
— Нет. Наверное, нет никакой возможности убедить в этом другого человека, но я говорю правду. Заикание — что-то непонятное, Одра. И страшное. На каком-то уровне ты даже не отдаешь себе отчета в том, что заикаешься. Но… ты можешь слышать его в голове. Словно часть твоего рассудка срабатывает на миг быстрее, чем рассудок в целом. Или в голове у тебя появился один из тех ревербераторов, которые подростки встраивали в стереосистемы своих развалюх в пятидесятые годы, благодаря чему звук из задних динамиков на доли секунды о-отставал от звука из пе-передних.
Билл встал, нервно прошелся по комнате. Он выглядел уставшим, и Одра вдруг с легкой тревогой подумала о том, с какой самоотдачей он работал последние тринадцать или около того лет, словно стремился подкрепить ограниченность своего таланта невероятным трудолюбием, и вкалывал практически без остановок. В голове появилась крайне неприятная мысль, и Одра попыталась вытолкать ее прочь, но не получилось. Допустим, на самом деле Биллу позвонил Ральф Фостер, приглашая его в «Плуг и борону», чтобы померяться силой рук или сыграть в триктрак, или Фредди Файрстоун, продюсер «Комнаты на чердаке», чтобы обсудить ту или иную проблему? Может, даже «неправильно набрали номер», как сказала бы жена ну очень английского врача из соседнего коттеджа.
И куда вели такие мысли?
Само собой, к тому, что вся эта история с Дерри и Майком Хэнлоном не более чем галлюцинация. Галлюцинация, возникшая на фоне начинающегося нервного расстройства.
Но шрамы, Одра, как ты объяснишь шрамы? Он прав. Их не было… а теперь они есть. Непреложный факт, и ты это знаешь.
— Расскажи мне все остальное, — попросила она. — Кто убил твоего брата Джорджа? Что сделал ты и те другие дети? Что вы обещали?
Он подошел к ней, опустился на колени, как старомодный кавалер, собирающийся сделать предложение даме, взял ее за руки.
— Я думаю, что смог бы рассказать, — мягко начал он. — Думаю, если бы действительно захотел, смог бы. Большую часть я не помню даже сейчас, но, как только начал бы говорить, вспомнил бы все. Я чувствую эти воспоминания… им не терпится родиться. Они — облака, беременные дождем. Только дождь этот будет очень грязным. А вырастут после этого дождя растения-монстры. Может, я смогу встретиться с этим вновь, плечом к плечу с остальными…
— Они знают?
— Майк сказал, что позвонил всем. Он думает, что все и приедут… за исключением разве что Стэна. Он сказал, у Стэна был какой-то странный голос.
— И для меня все это звучит странно. Ты очень меня пугаешь, Билл.
— Извини. — Он поцеловал ее, и у нее возникло ощущение, что это поцелуй абсолютного незнакомца. Одра вдруг обнаружила, что ненавидит этого Майка Хэнлона. — Я подумал, что лучше попытаться объяснить, насколько возможно. Я подумал, это будет лучше, чем просто ускользнуть под покровом ночи. Полагаю, некоторые так и поступят. Но я должен уехать. И я думаю, что Стэн тоже появится там, как бы странно ни звучал его голос. А может, я говорю так, раз уж не могу себе представить, что не поеду.
— Из-за твоего брата?
Билл медленно покачал головой.
— Я мог бы так сказать, но это была бы ложь. Я любил его. Понимаю, как странно это звучит после моих слов о том, что я не думал о нем больше двадцати лет, но я чертовски его любил. — Он чуть улыбнулся. — Он был прилипалой, но я его любил. Понимаешь?
Одра, у которой была младшая сестра, кивнула.
— Понимаю.
— Но причина не в Джорджи. Я не могу объяснить, в чем. Я… — Он посмотрел через окно на утренний туман. — Я чувствую то же самое, что, должно быть, чувствует птица, когда наступает осень, и она знает… каким-то образом просто знает, что должна лететь домой. Это инстинкт, крошка… и, если на то пошло, я верю, что инстинкт — железный скелет под всеми нашими идеями о свободе воли. Есть ситуации, когда ты не можешь сказать «нет», если только не хочешь покончить с собой, скажем, пустить пулю в рот или броситься в море с высокого утеса. Ты не можешь отказаться от выбранного варианта, потому что вариантов-то просто нет, и возможностей что-либо изменить у тебя не больше, чем у стоящего в «доме» бэттера — уклониться от пущенного в него фастбола.[65] Я должен ехать. Это обещание… оно у меня в мозгу, как рыболовный к-к-крючок.
Одра поднялась, осторожно подошла к нему; она ощущала себя очень хрупкой, словно могла разлететься на тысячи осколков. Положила руку ему на плечо, развернула к себе.
— Тогда возьми меня с собой.
На его лице отразился жуткий страх (не от ее предложения, а за нее), настолько явный, что она отпрянула, впервые по-настоящему испугавшись.
— Нет, — ответил он. — Не думай об этом, Одра. Даже не думай об этом. Ты не подойдешь к Дерри ближе, чем на три тысячи миль. Думаю, в ближайшие пару недель Дерри будет совсем гиблым местом. Ты останешься здесь, продолжишь сниматься и будешь всячески выгораживать меня. А теперь пообещай мне, что так и будет.
— Пообещать? — спросила Одра, всматриваясь ему в глаза. — Пообещать, Билл?
— Одра…
— Думаешь, надо? Ты пообещал, и видишь, к чему это привело.
Его большие руки до боли сжали ей плечи.
— Пообещай мне! Пообещай! По-по-по-поо-поо…
Этого она вынести не могла, недоговоренного слова, которое билось у него во рту, словно пытающаяся сорваться с крючка рыба.
— Я обещаю, хорошо? Я обещаю! — Она разрыдалась. — Теперь ты доволен? Господи! Ты сумасшедший, и все это чистое безумие, но я обещаю!
Он обнял ее и увлек к дивану. Принес ей бренди. Она пила маленькими глоточками, медленно возвращая себе самообладание.
— Когда ты уезжаешь?
— Сегодня, — ответил он. — Улечу на «Конкорде». Успею, если поеду в Хитроу на автомобиле, а не на поезде. Фредди ждет меня на съемочной площадке после ленча. Ты поедешь к девяти, и ты ничего не знаешь, так?
Она нехотя кивнула.
— Я буду в Нью-Йорке, прежде чем кто-нибудь что-то сообразит. И в Дерри до захода солнца, если с перекладными все с-с-сложится.
— И когда я снова увижу тебя? — мягко спросила она.
Он обнял ее, крепко прижал к себе, но так и не ответил на этот вопрос.
ДЕРРИ: Первая интерлюдия.
Сколь многим человеческим глазам… удавалось взглянуть на тайное строение их тел за все прошедшие годы?
«Книги Крови», Клайв Баркер.Приведенный ниже отрывок и последующие интерлюдии взяты из «Дерри: неофициальная история города» и написаны Майклом Хэнлоном. Это собрание заметок и фрагментов рукописи (они читаются как дневниковые записи) найдено в сейфе публичной библиотеки Дерри. Вышеуказанное название написано на обложке папки, где эти материалы хранились до появления в книге, которая сейчас перед вами. Автор, однако, в тексте несколько раз называет свой труд — «Дерри: взгляд через потайную дверь ада».
Нетрудно предположить, что мысль о публикации не единожды приходила в голову мистера Хэнлона.
2 Января 1985 г.
Может ли весь город быть населен призраками?
Населен, как будто бы населены ими некоторые дома?
Не просто один-единственный дом во всем городе, не просто угол одной-единственной улицы, не просто единственная баскетбольная площадка в единственном крошечном парке, с кольцом без сетки, которое в лучах заката кажется страшным и кровавым орудием пыток, не просто одно конкретное место.
Но все. Целый город.
Может такое быть?
Послушайте.
Haunted: «часто посещаемый привидениями или призраками». «Фанк и Уэгноллс».[66].
Haunting: «постоянно приходящее в голову, никак не забывающееся». Опять «Фанк и Уэгноллс».
То haunt: «часто появляться или возвращаться, особенно в виде призрака». А теперь послушайте!
«Место, часто посещаемое: курорт, кабинет, клуб…» — курсив, конечно, мой.
И еще одно значение. Тоже, как и предыдущее, определяет haunt как существительное, и это значение действительно меня пугает: «Кормовая площадка для животных».
Место кормления животных.
Животных, которые избили Адриана Меллона, а потом сбросили с моста?
Животного, которое ждало под мостом.
Кормовая площадка для животных. Место кормления.
Что кормится в Дерри? Что кормится с Дерри?
Знаете, что интересно? Я представить себе не мог, что человек может стать таким пугливым, каким стал я после этой истории с Адрианом Меллоном, и продолжать жить, более того, работать. Такое ощущение, будто я из реальности переместился в какую-то историю, и все знают, что нечего так бояться до самого финала этой истории, когда скрывающийся во тьме наконец-то выйдет из леса, чтобы покормиться… естественно, тобой.
Тобой.
Но если это история, то не классический рассказ ужасов из литературного наследия Лавкрафта, Брэдбери или По. Видите ли, я знаю — не все, но многое. Я ведь начал бояться не в тот сентябрьский день прошлого года, когда раскрыл «Дерри ньюс», прочитал расшифровку показаний этого Ануина на предварительном слушании и понял, что клоун, который убил Джорджа Денбро, мог вновь вернуться. Фактически страх возник где-то году в 1980-м… думаю, именно тогда какая-то часть меня, ранее спавшая, проснулась… зная, что может вновь прийти время Оно.
Какая часть? Наверное, сторожевая.
А может, я услышал голос Черепахи. Да… скорее так оно и было. Я знаю, этому Билл Денбро поверил бы.
Я отрывал новости о давних ужасах в старых книгах; читал о давних злодеяниях в старых периодических изданиях; и всегда в глубине души, день ото дня все громче, я слышал, как в морской ракушке, нарастающей, собирающейся воедино силы; до моих ноздрей словно долетал резкий запах озона грядущих молний. Я начал готовить эти заметки для книги, пусть и в уверенности, что до последней точки мне не дожить. Но при этом моя жизнь продолжалась. На одном уровне сознания я имел дело с самыми абсурдными, самыми невероятными ужасами, на другом — жил повседневными заботами библиотекаря маленького города. Я расставляю по полкам книги; заполняю библиотечные карточки новых читателей; выключаю аппараты для чтения микрофильмов, которые иногда оставляют включенными безответственные посетители; шучу с Кэрол Дэннер насчет того, как мне хочется с ней переспать, она шутит со мной насчет того, как ей хочется оказаться в моей постели, и мы оба знаем, что она действительно шутит, а я — нет, точно так же, как мы знаем, что она не задержится надолго в таком маленьком местечке как Дерри, а я не уеду отсюда до самой смерти, заклеивая порванные страницы «Бизнес уик», присутствуя на ежемесячных собраниях по ознакомлению читателей с новыми поступлениями, где я всегда сижу с трубкой в одной руке и пачкой номеров «Библиотечного журнала» в другой… и просыпаясь глубокой ночью с кулаками, прижатыми ко рту, чтобы сдержать крик.
Готические условности — вранье. Мои волосы не поседели. Я не хожу во сне. Я не начал произносить загадочные фразы и не ношу спиритическую планшетку в кармане моего пиджака спортивного покроя. Думаю, я стал смеяться чуть больше, есть такое, и наверное, иногда смех мой звучит пронзительно и чудно, потому что, случается, люди недоуменно смотрят на меня, когда я смеюсь.
Часть меня (та, что Билл назвал бы голосом Черепахи) говорит, что я должен позвонить им всем сегодня вечером. Но уверен ли я абсолютно, даже теперь? Могу ли я быть абсолютно уверенным? Нет — разумеется, нет. Но, видит Бог, случившееся с Адрианом Меллоном очень уж схоже с тем, что случилось с Джорджем, братом Заики Билла, осенью 1957 года.
Если все началось снова, я им позвоню. Я должен позвонить. Но не сейчас. Еще слишком рано. В прошлый раз все начиналось медленно и достигло пика лишь летом 1958 года. Поэтому… я жду. И заполняю ожидание словами в этих заметках и долгим стоянием у зеркала: я вижу в нем незнакомца, которым стал тот парнишка.
Застенчивое лицо мальчика-книгочея сменилось лицом мужчины, и лицо это — банковского кассира из вестерна, человека, который никогда ничего не говорит, лишь поднимает руки и выглядит испуганным, когда в банк входят грабители. И если сценарий требует, чтобы они кого-то убили, то под пули попадает именно он.
Все тот же старина Майк. Чуть застывший взгляд — это, наверное, есть, легкая потеря ориентации от недостатка сна, но этого не заметить, не приблизившись вплотную… на расстояние поцелуя, а я давно уже так ни с кем не сближался. Если не присматриваться ко мне, можно подумать, что я читаю слишком много книг, ничего больше. И едва ли кто-нибудь может догадаться (я, во всяком случае, в этом сомневаюсь), что человек с кротким лицом кассира изо всех сил старается держаться, держаться за собственный разум…
Если мне придется позвонить, мои звонки могут убить кого-то из них.
И это лишь одна из проблем, которые возникают передо мной долгими ночами, когда сон не идет, когда я в старомодной синей пижаме лежу в кровати, а на ночном столике соседствуют аккуратно сложенные очки и стакан с водой. Я всегда ставлю его туда, на случай, если ночью проснусь от жажды. Я лежу в темноте, маленькими глотками пью воду и гадаю, как много (или сколь мало) они помнят. Иногда я полностью убежден в том, что они ничего не помнят, потому что помнить им нет нужды. Я единственный, кто слышит голос Черепахи, единственный, кто помнит, потому что только я остался в Дерри. А поскольку их разнесло по всей стране, им невдомек, как одинаково сложились судьбы каждого из них. Созвать их сюда, показать им эту одинаковость… да, кого-то это может убить. Может убить даже всех.
Вот я думаю и думаю об этом, думаю о них, пытаясь увидеть, какими они были и какими могли стать теперь, пытаясь решить, кто из них наиболее уязвим. Иногда мне представляется, что это Ричи Тозиер по прозвищу Балабол: именно его Крисс, Хаггинс и Бауэрс ловили чаще всего, несмотря на то, что Бен был таким толстым. Ричи больше всего боялся Бауэрса (мы все боялись его больше всего), но и другие нагоняли на него страха. Если я позвоню ему в Калифорнию, воспримет ли он мой звонок, как возвращение Больших Доставал, двоих — из могилы, а третьего — из дурдома в Джунипер-Хилл, где он буйствует по сей день? Порой я прихожу к выводу, что самым слабым звеном был Эдди, Эдди с его властной мамашей-танком и ужасными приступами астмы. Беверли? Она всегда пыталась разговаривать, как крутая, но боялась не меньше нашего. Заика Билл, который не может отделаться от стоящего перед его глазами ужаса, даже когда накрывает чехлом свою пишущую машинку? Стэн Урис?
Нож гильотины висит над их жизнями, острый, как бритва, но чем больше я об этом думаю, тем сильнее моя убежденность в том, что они не знают о существовании этого ножа. Именно моя рука лежит на рычаге, и я могу дернуть за него, открыв телефонную книжку и позвонив им, одному за другим.
Может, мне не придется этого делать. Я не оставляю тающую надежду, что принял трусливое попискивание моего пугливого разума за идущий из глубины истинный голос Черепахи. В конце концов, на чем я основываюсь? Смерть Меллона в июле. Ребенок, найденный мертвым на Нейболт-стрит в прошлом октябре. Еще один, тело которого обнаружили в Мемориальном парке в начале декабря, перед первым снегопадом. Может, к этому приложил руку какой-то бродяга, как и писали в газетах. Или псих, который с тех пор ушел из Дерри или покончил с собой от угрызений совести и отвращения к самому себе. Именно так, по утверждению некоторых исследователей, поступил настоящий Джек Потрошитель.
Все может быть.
Но дочь Альбрехтов нашли напротив того чертова старого дома на Нейболт-стрит… и убили ее в тот же самый день, что и Джорджа Денбро, только двадцать семь лет спустя. А сына Джонсонов обнаружили в Мемориальном парке с оторванной ниже колена ногой. Да, в Мемориальном парке высится Водонапорная башня, и мальчика нашли почти у ее подножия. А от Водонапорной башни — один шаг до Пустоши; и Водонапорная башня — то самое место, где Стэн Урис видел тех мальчиков.
Тех мертвых мальчиков.
И однако, возможно, все это — чушь и фантазии. Возможно. Или совпадение. А может — нечто среднее… некое гибельное эхо прошлого. Может такое быть? Я чувствую, что да. Здесь, в Дерри, возможно все.
Я думаю, нечто, побывавшее в городе прежде, и сейчас в Дерри: нечто, находившееся здесь в 1957 и 1958-м, нечто, находившееся здесь в 1929 и 1930-м, когда «Легион белой благопристойности» штата Мэн сжег «Черное пятно»; нечто, находившееся здесь в 1904, 1905 и начале 1906 года — по крайней мере до того дня, когда взорвался Металлургический завод Китчнера; нечто, находившееся здесь в 1876 и 1877 годах, нечто, которое появляется каждые двадцать семь лет. Иногда чуть раньше, иногда чуть позже — но появляется обязательно. Чем дальше уходишь в прошлое в поисках свидетельств его появления, тем труднее их отыскать, потому что документов все меньше и незалатанные дыры в истории города только растут. Но, зная, где искать (и куда смотреть), можно продвинуться достаточно далеко к решению поставленной задачи. Видите ли, Оно всегда возвращается.
Оно.
Короче — да: думаю, я должен позвонить. Думаю, таково наше предназначение. По какой-то причине именно мы избраны для того, чтобы навсегда остановить Оно. Слепая судьба? Слепой случай? Или опять все тот же чертов Черепаха? Он не только говорит, но и командует нами? Не знаю. И сомневаюсь, имеет ли это хоть какое-то значение. Давным-давно Билл сказал, что Черепаха не мог нам помочь, и если тогда не грешил против истины, то и теперь это правда.
Я думаю о нас, стоящих в воде, сцепивших руки, обещающих вернуться, если все начнется снова… образовавших круг, как друиды, — и наши руки кровью дают свое обещание, ладонь к ладони. Ритуал, возможно, такой же древний, как и само человечество, надрез невежества на древе познания, того самого, что растет на границе нашего мира, который мы все знаем, и другого, о существовании которого только подозреваем.
Потому что сходные моменты…
Но я уподобляюсь Биллу Денбро, вновь и вновь кружу на одном месте, повторяю несколько фактов и множество неприятных (зачастую, довольно-таки туманных) предположений, с каждым абзацем становлюсь все более одержимым. Нехорошо. Бесполезно. Даже опасно. Но ведь так трудно дожидаться, пока грянет гром.
Эти записи — попытка подняться над одержимостью, взглянуть на случившееся шире. В конце концов, эта история не только про нас, шестерых мальчиков и одну девочку (каждом по-своему несчастном, каждом отвергнутом сверстниками), которые случайно наткнулись на весь этот ужас одним жарким летом, когда страной еще правил Эйзенхауэр. Эта попытка чуть отвести камеру назад, если хотите… захватить в объектив весь город, место, где почти тридцать пять тысяч человек работают, едят, спят, совокупляются, делают покупки, ездят на автомобилях, ходят в школу, попадают в тюрьму и иногда исчезают в темноте.
И чтобы знать, что это за место сейчас, необходимо — я в этом абсолютно уверен — знать, каким оно было прежде. И если бы мне пришлось определять точку отсчета, с которой все это вновь началось для меня, я назову день ранней весной 1980 года, когда заглянул к Альберту Карсону, умершему прошлым летом в возрасте девяносто одного года. Убеленному сединами старику, прожившему достойную жизнь. Он проработал старшим библиотекарем с 1914 по 1960 год, на удивление долгий срок (да и он сам был удивительным человеком), и я чувствовал: если хочешь знать историю города, лучше всего начать с Альберта Карсона. Я задал ему мой вопрос, когда мы сидели на веранде, и он дал мне ответ, хрипло прокаркал… потому что уже сражался с раком горла, который со временем и свел его в могилу.
— Да ни один из них ни хрена не стоит. Как ты чертовски хорошо знаешь.
— Так с чего мне начать?
— Начать что, скажи на милость?
— Изучение истории этих мест. Дерри со всеми входящими в него территориями.
— Ох. Ладно. Начни с Фрика и Мишо. Они вроде бы лучшие.
— После того, как я прочитаю эти…
— Прочитаешь? Господи, нет! Выброси их в мусорное ведро! Это твой первый шаг. Потом прочитай Баддингера. Брэнсон Баддингер был чертовски небрежным исследователем, да и тем еще бабником, если хотя бы половина из того, что я слышал в детстве, правда, но когда дело касалось Дерри, он, безусловно, старался. Переврал большинство фактов, но переврал с душой, Хэнлон.
Я рассмеялся, а Карсон улыбнулся сморщенными губами: выражение добродушия на его лице, если на то пошло, пугало. Выглядел он, как стервятник, радостно охраняющий только что убитую зверушку в ожидании, когда тушка дойдет до нужной степени разложения, чтобы обед получился наиболее вкусным.
— Закончив Баддингера, прочитай Айвза. Составь список всех, с кем он говорил. Сэнди Айвз до сих пор в университете Мэна. Фольклорист. После того, как прочитаешь его книги, съезди к нему, угости обедом. Я бы пригласил его в «Ориноку», потому что в «Ориноке» обед, похоже, никогда не заканчивается. Выкачай из него все, что только можно. Заполни блокнот именами и адресами. Поговори со старожилами, с которыми говорил он… теми, что остались; мы еще не все вымерли — кхе-хе-хе! — заполучи у них другие имена. И в итоге, если ты, как я и думаю, парень толковый, у тебя будет вся необходимая исходная информация. Если поговоришь со многими, то узнаешь пару историй, которых не найти ни в каких книгах. И возможно, эти истории не дадут тебе спокойно спать.
— Дерри…
— Что Дерри?
— С Дерри не все хорошо, так?
— Не все хорошо? — хрипло каркнул старик. — А что такое хорошо? Что означает это слово? Красивые фотографии реки Кендускиг на закате, сделанные на пленке «кодак-хром» таким-то, с такой-то диафрагмой — это хорошо? Если так, то с Дерри все хорошо, потому что по всем параметрам это красивые фотографии. Чертов комитет высохших старых дев, который спасает особняк губернатора или устанавливает памятную табличку перед Водонапорной башней — это хорошо? Если да, тогда и с Дерри все в шоколаде, потому что у нас перебор этих старух, лезущих в чужие дела. Это хорошо, когда перед зданием Городского центра ставят уродливую пластиковую статую Пола Баньяна?[67] Ох, будь у меня цистерна напалма и старая зажигалка «Зиппо», я бы разобрался с этой гребаной хреновиной, уверяю тебя… но если эстетические пристрастия достаточно широки, чтобы включать в себя пластиковые статуи, тогда с Дерри все хорошо. Вопрос в том, что означает для тебя «хорошо», Хэнлон? Или, ближе к делу, то, что «хорошо» не означает?
Я мог только покачать головой. Он или знал, или нет. Или сказал бы, или нет.
— Ты про неприятные истории, которые, возможно, услышишь или уже знаешь? Они есть всегда. История города — это разваливающийся старый особняк, в котором полным-полно комнат, чуланов, спускных желобов для грязного белья, чердачных помещений и всяких других укромных местечек… не говоря уже об одном, а то и двух потайных ходах. Если ты займешься исследованием особняка Дерри, то все это найдешь. Да. Потом ты, возможно, пожалеешь, но ты их найдешь, а найденное заново уже не спрячешь, так? Некоторые комнаты заперты, но ключи есть… ключи есть всегда.
Его глаза блеснули стариковской проницательностью.
— В какой-то момент ты, возможно, подумаешь, что набрел на самый ужасный из секретов Дерри… но всегда будет еще один. И еще. И еще.
— Вы…
— Пожалуй, я должен попросить прощения. Горло сегодня что-то очень уж болит. Мне пора принять лекарство и прилечь.
Иными словами, держи нож и вилку, друг мой; давай поглядим, что ты сможешь ими нарезать.
Я начал с хроник Фрика и хроник Мишо. Последовал совету Карсона и выбросил их в мусорное ведро, но сначала прочитал. Книги оказались никудышными, как он и говорил. Я прочитал опус Баддингера, переписал все ссылки, а потом поработал с каждой. Определенную пользу это принесло, но у ссылок, знаете ли, есть одна особенность: они — что тропинки, проложенные в дикой стране, где живут, как кому хочется. Они разветвляются, потом снова разветвляются; если в какой-то момент свернешь не на ту, уткнешься в непролазные заросли или в непроходимое болото. «Если вы находите ссылку, — как-то сказал нам профессор библиотековедения, у которого я учился, — наступите ей на голову и убейте, прежде чем она начнет размножаться».
Они размножались, и иногда я от этого только выигрывал, но чаще всего — нет. Ссылки эти в сухо написанной книге Баддингера «История старого Дерри» (Ороно, Издательство университета штата Мэн, 1950) охватывали сотню лет забытых книг и покрытых пылью диссертаций по истории и фольклору, статьи из давно прекративших свое существование журналов и иссушающих мозг городских отчетов и книг регистрации различных актов.
Мои беседы с Сэнди Айвзом оказались интереснее. Его источники время от времени пересекались с источниками Баддингера, но пересечением все и ограничивалось. Айвз большую часть жизни провел, собирая устные истории, другими словами — байки, записывал все дословно, к чему Брэнсон Баддингер, без сомнения, отнесся бы весьма пренебрежительно.
Айвз в 1963–1966 гг. написал цикл статей о Дерри. Большинство старожилов, с которыми он тогда говорил, умерли к тому времени, когда я начал свои исследования, но у них остались сыновья, дочери, племянники и племянницы, кузины и кузены. И, разумеется, один из законов этого мира состоит в следующем: место каждого умершего старожила тут же занимает новый. Так что хорошая история не умирает; всегда передается из уст в уста. Во многих домах я сиживал или на веранде, или на заднем крыльце, выпил галлоны чая, пива «Блэк лейбл», домашнего пива, домашнего рутбира, воды из-под крана, воды из родника. Я слушал и слушал, а бобины моего диктофона вращались и вращались.
И Баддингер, и Айвз целиком и полностью соглашались в одном: первая группа белых поселенцев состояла примерно из трехсот человек, все англичане. У них был земельный патент, и официально они назывались «Дерри компани». Отведенная им территория включала нынешний Дерри, большую часть Ньюпорта и небольшие кусочки близлежащих городов. Но в 1741 году все жители Дерри просто исчезли. Они жили на дарованной им территории в июне вышеуказанного года, числом примерно триста сорок душ, но к октябрю как сквозь землю провалились. Маленькая деревушка из деревянных домов полностью обезлюдела. Один из этих домов, который стоял на том самом месте, где нынче пересекались Уитчем- и Джонсон-стрит, сгорел дотла. Мишо в своей книге однозначно указывал, что жителей деревни перебили индейцы, но эта версия не подтверждалась ничем, за исключением сгоревшего дома. Скорее всего хозяева слишком уж растопили печку, и от нее занялся весь дом.
Учиненная индейцами резня? Сомнительно. Ни костей, ни тел. Наводнение? В тот год наводнения не было. Эпидемия? Ни слова об этом в архивах близлежащих городов.
Люди просто исчезли. Все до единого. Все триста сорок. Бесследно.
Насколько мне известно, в истории Америки есть только один схожий случай — исчезновение колонистов с острова Роанок, в Виргинии.[68] Каждый школьник в Соединенных Штатах знает эту историю, но кому известно об исчезновении в Дерри? Похоже, никому, даже нынешним жителям города. Я задал соответствующий вопрос студентам разных курсов, в программу обучения которых входила такая дисциплина, как «История штата Мэн», и никто из них не имел об этом ни малейшего понятия. Тогда я прочитал учебник «Штат Мэн тогда и теперь». Согласно Индексу, город Дерри упоминался сорок раз, но описывались главным образом годы бума лесной промышленности. Об исчезновении колонистов, основавших Дерри, ничего не говорилось — и однако это (как же мне его назвать?) умалчивание укладывалось в общую картину.
Как будто некая завеса тайны окутывала происходившие здесь события… и все-таки люди говорят. Я думаю, ничто не может помешать людям говорить. Но слушать нужно внимательно, и это способность из редких. Я льщу себе, полагая, что за четыре последних года мне удалось ее развить. Если бы не удалось, тогда следовало поставить под сомнение мою профессиональную пригодность, поскольку практики мне хватало. Один старик рассказал мне о том, что его жена слышала голоса, обращавшиеся к ней из сливного отверстия в кухонной раковине за три недели до смерти их дочери — случилось это в начале зимы 1957–1958 гг. Девочка, о которой он говорил, стала одной из первых жертв в череде убийств, начавшихся с Джорджа Денбро и закончившихся лишь следующим летом.
— Цельная уйма голосов, все они бормотали вместе, — сообщил мне старик. Ему принадлежала заправочная станция «Галф» на Канзас-стрит, и разговаривали мы в промежутках между его медленными, прихрамывающими походами к бензоколонкам, где он заправлял баки, проверял уровень масла и вытирал ветровые стекла. — Она им ответила, пусть и испугалась. Наклонилась над раковиной, низко, и прокричала в сливное отверстие: «Вы, черт возьми, кто?» И голоса принялись отвечать, говорила она, до ее ушей донеслись бормотания, хрипы, вопли, визг, смех. И она сказала, что все они произносили ту самую фразу, которую сказал Иисусу бесноватый: «Легион имя мне».[69] Так они ей говорили. Она два года не подходила к этой раковине. Два года я горбатился здесь по двенадцать часов, потом шел домой и мыл эту чертову посуду.
Он пил «Пепси» из банки, которую взял в торговом автомате, что стоял у двери в его конторку, старик семидесяти двух или трех лет, в застиранном сером комбинезоне, с множеством морщинок, разбегавшихся из уголков его глаз.
— Теперь вы, наверное, думаете, что я совсем рехнулся, но я скажу вам еще кое-что, если вы остановите эти вращающиеся штучки, ага.
Я выключил диктофон и улыбнулся ему:
— С учетом того, что я слышал за последние пару лет, вам надо еще очень сильно потрудиться, чтобы я решил, что вы псих.
Он улыбнулся в ответ, но как-то невесело.
— Однажды вечером я мыл посуду, как и всегда, осенью пятьдесят восьмого, когда все снова успокоилось. Моя жена была наверху, спала. Бог подарил нам только одного ребенка, Бетти, и после ее гибели моя жена много спала. Короче, я вытащил затычку, и вода потекла в сливное отверстие. Вы знаете, какой звук издает мыльная вода, когда сбегает в трубу? Словно ее туда засасывают, вот какой. Этот звук я и слышал, о нем, конечно, не думал, собрался уже пойти в сарай, чтобы наколоть дров, но, когда звук этот начал затихать, я услышал свою дочь. Услышал Бетти, из этих долбаных труб. Ее смех. Она была где-то внизу, в темноте, и смеялась. Только, если прислушаться, выходило, что она кричала. А может, и то, и другое. Смеялась и кричала, где-то внизу, в этих трубах. Единственный раз, когда я слышал что-то такое. Может, мне это просто прислышалось. Но… я так не думаю.
Он посмотрел на меня, я — на него. Свет, который падал на его лицо через грязные стекла, добавлял ему лет, он выглядел древним, как Мафусаил. Я помню, как мне вдруг стало холодно, так холодно.
— Вы думаете, я вешаю вам лапшу на уши? — спросил старик, которому в 1957 году было порядка сорока пяти лет, старик, которому Бог даровал только одну дочь, Бетти Рипсом. Бетти нашли на Внешней Джексон-стрит в том же году, вскоре после Рождества, замерзшую, со вспоротым животом.
— Нет, — я покачал головой, — я не думаю, что вы вешаете мне лапшу на уши, мистер Рипсом.
— И вы тоже говорите правду. — В его голосе слышалось безмерное удивление. — Я это вижу по вашему лицу.
Думаю, он собирался сказать мне что-то еще, но позади нас резко звякнул колокольчик: автомобиль переехал через лежащий на асфальте шланг и подкатил к колонкам. Когда колокольчик звякнул, мы оба подпрыгнули, а я даже вскрикнул. Рипсом поднялся и захромал к автомобилю, вытирая руки тряпкой. А когда вернулся, посмотрел на меня, как на не вызывающего доверия незнакомца, который вдруг забрел с улицы. Я быстренько попрощался и ушел.
Баддингер и Айвз соглашались и еще в одном: на самом-то деле в Дерри далеко не все хорошо — и никогда не было хорошо.
В последний раз я повидался с Альбертом Карсоном примерно за месяц до его смерти. С горлом у него стало совсем плохо. Говорить он мог едва слышным свистящим шепотом.
— Все еще думаешь написать историю Дерри, Хэнлон?
— Не оставляю надежды, — ответил я, но, разумеется, историю города писать не собирался, и, полагаю, он это знал.
— На это у тебя уйдет двадцать лет, — прошептал он, — и читать ее не будет никто. Никто не захочет. Откажись от этого, Хэнлон. — Он помолчал, потом добавил: — Баддингер покончил с собой, знаешь ли.
Разумеется, я знал… но только потому, что люди говорили, а я научился слушать. В заметке «Ньюс» речь шла о несчастном случае, неудачном падении, и действительно, Баддингер упал. Правда, в «Ньюс» забыли упомянуть, что упал он с табуретки в чулане, предварительно затянув петлю на шее.
— Ты знаешь о цикле?
Я в изумлении вытаращился на него.
— Да, — прошептал Карсон, — я знаю. Каждые двадцать шесть или двадцать семь лет. Баддингер тоже знал. Большинство старожилов знают, хотя об этом они говорить не будут, даже если их сильно напоить. Откажись от этого, Хэнлон.
Он потянулся ко мне птичьей лапой, в которую ссохлась его рука. Сжал мое запястье, и я почувствовал жар пирующей в нем раковой опухоли, которая сжирала все, что еще могла съесть, — впрочем, оставалось не так уж и много; закрома Альберта Карсона практически опустели.
— Майкл… не надо в это влезать. В Дерри есть твари, которые кусаются. Откажись от этого. Откажись.
— Не могу.
— Тогда берегись. — Внезапно с лица умирающего старика на меня глянули огромные и испуганные глаза ребенка. — Берегись.
Дерри.
Мой родной город. Названный в честь графства в Ирландии.
Я здесь родился, в Городской больнице Дерри; учился в начальной школе Дерри; перешел в младшую среднюю школу на Девятой улице; потом в среднюю школу Дерри. Учился в университете штата Мэн — «не в самом Дерри, но буквально через дорогу», — как сказали бы старожилы, а потом снова вернулся сюда. В публичную библиотеку Дерри. Я — житель провинциального городка, жизнь моя скромна и неприметна. Таких, как я, миллионы.
Но:
В 1851 году бригада лесорубов нашла останки другой бригады, которая проводила зиму в лагере, разбитом в верховьях Кендускига, территории, оконечность которой дети продолжают называть Пустошью. Лесорубов было девять, и всех девятерых порубили в капусту. Тут и там валялись головы… руки… пара-тройка ступней… один пенис прибили к стене сруба.
Но:
В 1851 Джон Марксон отравил всю свою семью, а потом, сев в центре круга, образованного их телами, съел целый мухомор. Должно быть, умер в страшных мучениях. Городской констебль, который нашел его, написал в донесении, что поначалу решил, будто труп улыбается ему; «ужасная белая улыбка Марксона», так он написал. Белая улыбка объяснялась тем, что рот заполняли куски гриба-убийцы; Марксон продолжал жевать, даже когда судороги и мышечные спазмы уже корежили его умирающее тело.
Но:
В Пасхальное воскресенье 1906 года владельцы Металлургического завода Китчнера (завод располагался на том месте, где сейчас построили новенький торговый центр Дерри) устроили пасхальную охоту за яйцами «для всех хороших детей Дерри». Проходила она в громадном производственном корпусе завода. Наиболее опасные участки огородили, и многие служащие добровольно пришли на работу и дежурили у этих участков, следя за тем, чтобы излишне любопытные мальчики и девочки не пролезли под оградительные барьеры. Пять сотен шоколадных пасхальных яиц завернули в яркие ленты и спрятали по всему корпусу. Согласно Баддингеру, на каждое пасхальное яйцо приходилось как минимум по одному ребенку. С криками и воплями они бегали по пустынному по случаю воскресного дня заводу, находили яйца под гигантскими опрокидывателями, в ящиках стола бригадира, между зубьев здоровенных шестерней, в заливочных формах на третьем этаже (на старых фотографиях формы эти выглядят, как жестянки для выпечки кексов на кухне какого-то гиганта). Три поколения Китчнеров присутствовали на этом радостном действе с тем, чтобы в конце охоты наградить наиболее отличившихся. Ее намеревались завершить в четыре часа дня, независимо от того, сколько к тому времени будет найдено яиц. Но в действительности охота закончилась на сорок пять минут раньше, в четверть четвертого, когда завод взорвался. Семьдесят два трупа вытащили из-под завалов еще до захода солнца. Всего же погибли сто два человека, из них восемьдесят восемь детей. В следующую среду, когда город еще не пришел в себя от горя, женщина нашла голову девятилетнего Роберта Дохея в ветвях яблони, которая росла в ее саду. Зубы мальчика были в шоколаде, волосы — в крови. Восемь детей и один взрослый исчезли бесследно. Более страшной трагедии в истории Дерри не было, с ней не мог сравниться даже пожар в «Черном пятне» в 1930 году, и объяснений ей так и не нашли. Все четыре паровых котла Металлургического завода отключили. Не приостановили их работу на какое-то время — отключили.
Но:
Убийств в Дерри происходило в шесть раз больше, чем в любом другом сравнимом по населению городе Новой Англии. Я нашел мои предварительные выводы столь невероятными, что обратился со всеми выкладками к одному программисту из средней школы, который, если не сидел перед «Коммодором», то болтался здесь, в библиотеке. Он продвинулся на несколько шагов дальше (поскреби программиста — найдешь трудягу), добавив еще дюжину маленьких городов к статистической выборке, так он это называл, и представил мне составленную компьютером диаграмму, на котором Дерри выпирает, как нарыв. «Должно быть, люди здесь очень уж вспыльчивые, мистер Хэнлон», — прокомментировал он полученный результат. Я промолчал. А если б пришлось ответить, сказал бы, что в самом Дерри есть нечто очень уж вспыльчивое.
Каждый год в Дерри исчезает от сорока до шестидесяти детей, и объяснений этому нет. В основном подростки. Вроде бы все они убегают из города. Некоторые убегают наверняка.
А на пике циклической активности, как, безусловно, сказал бы Альберт Карсон, количество исчезновений зашкаливает. В 1930 году, к примеру, когда сожгли «Черное пятно», в Дерри бесследно исчезли сто семьдесят детей, и вы должны понимать, что речь идет об исчезновениях, о которых сообщали в полицию и которые документировались. Ничего удивительного в этом нет, сказал мне тогдашний начальник полиции, когда я показал ему статистику. Большинству из них скорее всего надоело есть картофельный суп или просто голодать дома, и они отправились в чужие края в поисках лучшей жизни.
В 1958 году в Дерри числились пропавшими 127 детей в возрасте от трех до девятнадцати лет. «В 1958 году была депрессия?» — спросил я шефа Рейдмахера. «Нет, — ответил он, — но людям не сидится на месте, Хэнлон. Особенно ноги чешутся у детей. Поссорился ребенок с родителями из-за того, что накануне поздно пришел домой со свидания, его и след простыл».
Я показал шефу Рейдмахеру фотографию Чэда Лоува, которая появилась в одном из апрельских номеров «Дерри ньюс». «Вы думаете, он сбежал из дома, потому что родители отругали его, когда он поздно вернулся домой, шеф Рейдмахер? Он пропал в три с половиной года».
Рейдмахер одарил меня строгим взглядом и сказал, что беседовать со мной — одно удовольствие, но, если мы уже все обговорили, у него много дел. Я ушел.
Haunted, haunting, haunt.
Часто посещаемый привидениями или призраками, как в случае с трубами; часто появляется или возвращается, скажем, каждые двадцать пять, двадцать шесть или двадцать семь лет; место кормления животных, как в случаях с Джорджем Денбро, Адрианом Меллоном, Бетти Рипсом, дочерью Альбрехтов, сыном Джонсонов.
Место кормления животных. Да, это не дает мне покоя.
Если еще что-нибудь случится — все равно что, — я позвоню. Должен. А пока у меня есть мои гипотезы, мои тревожные сны и мои воспоминания — мои проклятые воспоминания. Ах да, еще и эти записи, так? Моя Стена плача. Сейчас я сижу над ними, и моя рука так трясется, что я едва могу писать, сижу в опустевшей библиотеке, которая давно уже закрылась, прислушиваюсь к тихим звукам в темных проходах, наблюдаю за тенями, которые отбрасывают тусклые желтые лампы, чтобы удостовериться, что они не двигаются… не изменяются.
Я сижу рядом с телефонным аппаратом.
Кладу на него руку… позволяю ей скользить по нему… касаюсь отверстий в диске, которые могут связать меня с ними со всеми, моими давними друзьями.
Вмести мы зашли далеко и глубоко.
Вместе мы вошли в черноту.
Сможем ли мы выйти из черноты, если войдем в нее второй раз?
Думаю, что нет.
Пожалуйста, Господи, не вынуждай меня звонить им.
Пожалуйста, Господи.