Оно.

Глава 6. Один из пропавших: рассказ из лета 1958 г.

1.

Нашли их не всех. Да, нашли не всех. И время от времени делались неправильные предположения.

2.

«Дерри ньюс», 21 июня 1958 г. (первая полоса):

ПРОПАВШИЙ МАЛЬЧИК ВНУШАЕТ НОВЫЕ СТРАХИ.

Эдуард Л. Коркорэн, проживающий в доме 73 по Чартер-стрит, со вчерашнего дня официально считается пропавшим без вести, согласно заявлению, поданному его матерью, Моникой Маклин, и отчимом, Ричардом П. Маклином. Эдуарду Коркорэну десять лет. Его исчезновение вызвало новые страхи о том, что в Дерри появился маньяк, который убивает детей.

Миссис Маклин сообщила, что мальчик пропал еще 19 июня, не вернувшись домой из школы в последний учебный день перед летними каникулами.

Отвечать на вопрос, почему они заявили об исчезновении сына лишь через двадцать четыре часа после того, как это произошло, мистер и миссис Маклин отказались. Начальник полиции Ричард Бортон тоже отказался от комментариев, но источник в полицейском управлении сообщил «Ньюс», что отношения мальчика с отчимом были не очень хорошие, он и раньше иногда не ночевал дома. Источник высказал предположение, что годовые оценки могли сыграть свою роль в решении мальчика не возвращаться в тот вечер домой. Директор школы Гарольд Меткалф не стал ничего говорить об оценках Эдуарда Коркорэна, указав, что табель ученика не является документом, подлежащим огласке.

«Я надеюсь, что исчезновение этого мальчика не станет причиной необоснованных страхов, — заявил шеф Бортон вчера вечером. — Мы понимаем царящую в городе тревогу, но я хочу подчеркнуть, что каждый год мы регистрируем тридцать или сорок заявлений об исчезновении несовершеннолетних. Большинство пропавших появляются дома живыми и невредимыми в течение недели после подачи заявления. И то же самое произойдет с Эдуардом Коркорэном, если будет на то воля Божья».

Бортон также подтвердил свою уверенность в том, что убийства Джорджа Денбро, Бетти Рипсом, Черил Ламоники, Мэттью Клементса и Вероники Грогэн совершены не одним человеком. «В этих преступлениях есть очень существенные различия», — заявил Бортон, но уточнять ничего не стал. Сказал лишь, что местная полиция в тесном контакте с прокуратурой штата Мэн активно разрабатывает несколько версий. На заданный в телефонном интервью вопрос, насколько хороши эти версии, шеф Бортон ответил: «Очень хороши». Вопрос, ожидается ли в скором времени арест предполагаемого преступника, остался без ответа.

«Дерри ньюс», 22 июня 1958 г. (первая полоса):

СУД НЕОЖИДАННО РАЗРЕШАЕТ ЭКСГУМАЦИЮ.

В деле об исчезновении Эдуарда Коркорэна возник новый, неожиданный поворот. Окружной судья Эрхардт К. Молтон вчера выдал разрешение на эксгумацию тела Дорси Коркорэна, младшего брата Эдуарда. Разрешение выдано по совместному запросу прокурора и медицинского эксперта округа Дерри.

Дорси Коркорэн, который тоже жил с матерью и отчимом в доме 73 по Чартер-стрит, скончался в мае 1957 года, как указывалось в свидетельстве о смерти, в результате несчастного случая. Мальчика, с многочисленными переломами, в том числе и разбитой головой, привез в Городскую больницу Дерри его отчим, Ричард П. Маклин. По его словам, Дорси играл на стремянке и свалился с верхней ступеньки. Три дня спустя мальчик умер, не приходя в сознание.

Эдуард Коркорэн, десяти лет, числится пропавшим без вести со среды. Вопросы о том, подозреваются ли мистер или миссис Маклин в смерти младшего ребенка или в причастности к исчезновению старшего, шеф Ричард Бортон оставил без комментариев.

«Дерри ньюс», 24 июня 1958 г. (первая полоса):

МАКЛИН АРЕСТОВАН ЗА ИЗБИЕНИЕ, ПОВЛЕКШЕЕ ЗА СОБОЙ СМЕРТЬ.

И по подозрению в причастности к исчезновению.

Ричард Бортон, начальник полицейского управления Дерри, вчера провел новую пресс-конференцию, чтобы объявить, что Ричард П. Маклин, проживающий в доме 73 по Чартер-стрит, арестован и ему предъявлено обвинение в убийстве его приемного сына, Дорси Коркорэна. Дорси Коркорэн умер в Городской больнице Дерри 31 мая 1957 года «в результате несчастного случая». «Заключение медицинского эксперта показывает, что мальчика жестоко избили, — сообщил Бортон. — Хотя Маклин утверждал, что мальчик свалился со стремянки, играя в гараже, медицинским экспертом установлено, что Дорси Коркорэну нанесено множество ударов тупым предметом». На вопрос, что это за предмет, Бортон ответил: «Возможно, молоток. Сейчас важно другое: заключение медицинского эксперта показывает, что мальчика били этим предметом достаточно сильно, чтобы сломать ему кости. Раны, особенно на голове, не могли быть вызваны падением с лестницы. Дорси Коркорэна забили почти до смерти, а потом привезли в Городскую больницу, чтобы он там умер».

На вопрос, не следует ли привлечь к ответственности врачей, указавших причиной смерти мальчика «несчастный случай», скрыв факт избиения ребенка, которое и привело к его смерти, Бортон ответил: «Им придется отвечать на очень серьезные вопросы, когда мистер Маклин предстанет перед судом».

Когда его попросили поделиться мнением о том, как новые обстоятельства могут повлиять на развитие ситуации с исчезновением старшего брата Дорси Коркорэна, о чем Ричард и Моника Маклин четырьмя днями ранее подали заявление в полицию, шеф Бортон сказал: «Думаю, выглядит все гораздо печальнее, чем мы поначалу предполагали».

«Дерри ньюс», 25 июня 1958 г. (вторая полоса):

ПО СЛОВАМ УЧИТЕЛЬНИЦЫ, ЭДУАРД КОРКОРЭН «ЧАСТО ПРИХОДИЛ С СИНЯКАМИ».

Генриэтта Дюмон, учительница пятого класса в начальной школе Дерри на Джексон-стрит, сказала, что Эдуард Коркорэн, который уже с неделю как пропал, часто приходил в школу «весь в синяках». Миссис Дюмон, которая учительствовала в одном из двух пятых классов с конца Второй мировой войны, сказала также, что за три недели до своего исчезновения Эдуард пришел в школу с практически заплывшими от синяков глазами. Когда она спросила его, что случилось, он ответил, что отец «наказал его» за несъеденный обед.

На вопрос, почему она никому не доложила о столь жестоком избиении ее ученика, миссис Дюмон ответила: «В моей практике это не первый случай такого отношения к детям. Впервые столкнувшись с родителями, которые чуть что пускали в ход кулаки, я попыталась что-то сделать. И заместитель директора, тогда Гведолин Рейберн, предложила мне не вмешиваться. Она сказала мне, что в тех случаях, когда сотрудники школы участвовали в разбирательствах, связанных с предполагаемым жестоким обращением с ребенком, школа оказывалась на плохом счету в Департаменте образования, и у нее возникали проблемы с финансированием. Я пошла к директору, и он предложил мне забыть об этом или на меня наложат взыскание. Я спросила, будет ли такого рода взыскание указано в моем личном деле, и он ответил, что в личном деле делается отметка далеко не о каждом взыскании. Намек я поняла».

На вопрос, сохранилось ли в системе образования Дерри подобное отношение, миссис Дюмон ответила: «А вам так не кажется, в свете сложившейся ситуации? Могу добавить, что не стала бы сейчас говорить с вами, если б не ушла на пенсию по окончании этого учебного года».

Миссис Дюмон сказала также: «После того как мальчик пропал, я каждый вечер преклоняю колени и молюсь в надежде, что Эдди Коркорэн убежал, потому что его достали побои. Я молюсь, чтобы он прочитал эту газету или услышал от кого-нибудь об аресте его отчима и вернулся домой».

В коротком телефонном интервью Моника Маклин с жаром опровергла все обвинения миссис Дюмон: «Рич никогда не бил Дорси и никогда не бил Эдди, — заявила она. — Вам я говорю это прямо сейчас, а когда умру и предстану перед Престолом, я посмотрю Господу в глаза и скажу Ему то же самое».

«Дерри ньюс», 28 июня 1958 г. (вторая полоса):

«ПАПОЧКА НАКАЗАЛ МЕНЯ, ПОТОМУ ЧТО Я ПЛОХОЙ», — СКАЗАЛ МАЛЫШ ВОСПИТАТЕЛЬНИЦЕ НЕЗАДОЛГО ДО СМЕРТИ.

Учительница местного детского сада,[109] попросившая не упоминать ее имени, вчера рассказала корреспонденту «Ньюс», что менее чем за неделю до смерти, наступившей в результате так называемого несчастного случая в гараже, маленький Эдди Коркорэн пришел на занятия, которые проводились два раза в неделю, с сильными растяжениями четырех пальцев правой руки.

«Рука так болела, что бедняжка даже не мог раскрасить плакат „Мистер До“, — сказал учительница. — Его пальчики раздулись как сосиски. Когда я спросила, что случилось, он рассказал, что его отец (отчим Ричард П. Маклин) загибал ему пальцы назад, потому что он прошел по полу, который его мать вымыла и натерла воском. „Папа хотел меня наказать, потому что я плохой“ — так он все объяснил. Я чуть не расплакалась, глядя на его бедные раздувшиеся пальчики. Он очень хотел раскрасить плакат, как и другие дети, поэтому я дала ему таблетку детского аспирина и разрешила рисовать, пока другие дети слушали сказку. Он обожал раскрашивать плакаты „Мистер До“, ему это занятие нравилось больше всего, и теперь я рада, что в тот день подарила ему несколько счастливых минут.

Когда он умер, мне и в голову не пришло, что причиной тому отнюдь не несчастный случай. Я даже подумала, что он не мог как следует держаться правой рукой и упал с лестницы. Просто не могла бы поверить, что взрослый человек может поступить подобным образом с такой крохой. Теперь я знаю, что возможно и такое, и, клянусь Богом, лучше бы не знала».

Старший брат Дорси Коркорэна, Эдуард, по-прежнему считается пропавшим без вести. Ричард Маклин, находящийся в камере окружной тюрьмы Дерри, утверждает, что не имеет никакого отношения ни к смерти младшего приемного сына, ни к исчезновению старшего.

«Дерри ньюс», 30 июня 1958 г. (стр. 5):

МАКЛИНА ДОПРОСИЛИ ПО УБИЙСТВАМ ГРОГЭН И КЛЕМЕНТСА.

По информации, полученной из источника, у Маклина твердое алиби.

Из статьи «Дерри ньюс», от 6 июля 1958 г. (первая полоса):

«МАКЛИНУ ПРЕДЪЯВЯТ ОБВИНЕНИЕ ТОЛЬКО В УБИЙСТВЕ ПРИЕМНОГО СЫНА ДОРСИ», — ГОВОРИТ БОРТОН.

Эдуард Коркорэн по-прежнему в списке пропавших без вести.

«Дерри ньюс», 24 июля 1958 г. (первая полоса):

ПЛАЧУЩИЙ ОТЧИМ ПРИЗНАЕТСЯ В УБИЙСТВЕ ПРИЕМНОГО СЫНА.

В ходе драматического заседания в окружном суде Ричард Маклин, которого обвиняют в убийстве своего приемного сына Дорси Коркорэна, не выдержал жесткого допроса, устроенного ему окружным прокурором Брэдли Уитсаном, и признал, что избил четырехлетнего малыша безоткатным молотком, который потом зарыл в дальнем конце огорода своей жены, прежде чем отвезти мальчика в Городскую больницу Дерри.

Присутствующие в зале суда, остолбенев, молча слушали, как плачущий Маклин (ранее он признал, что поколачивал обоих своих пасынков, «иногда, если они того заслуживали, для их собственного блага») рассказывает свою историю.

— Я не знаю, что на меня нашло. Увидел, как он снова забирается на эту чертову лестницу, схватил лежащий на скамье молоток и принялся колотить его. Я не собирался его убивать. Бог мне свидетель, я не собирался его убивать.

— Он что-нибудь сказал, прежде чем потерял сознание? — спросил Уитсан.

— Он сказал: «Остановись, папочка, прости, я тебя люблю», — ответил Маклин.

— Вы остановились?

— В конце концов — да, — ответил Маклин. И тут рыдания его стали совсем уж неконтролируемыми, и судья Эрхардт К. Молтон объявил перерыв.

«Дерри ньюс», 18 сентября 1958 г. (стр. 16):

ГДЕ ЭДУАРД КОРКОРЭН?

Его отчим, которому за убийство Дорси, четырехлетнего брата Эдуарда, назначили наказание от двух до десяти лет лишения свободы с отбыванием в Шоушенкской тюрьме штата, продолжает утверждать, что понятия не имеет, где сейчас Эдуард. Мать мальчика, инициировавшая развод с Ричардом П. Маклином, предполагает, что ее муж, в недалеком будущем уже бывший, лжет.

Так ли это?

— Я, к примеру, уверен, что нет, — говорит отец Эшли О'Брайен, работающий в Шоушенке с заключенными-католиками. Маклин обратился к Богу, как только начал отбывать срок, и отец О'Брайен проводил с ним много времени. — Он искренне сожалеет о содеянном, — продолжает отец О'Брайен, добавляя, что на первый вопрос, почему Маклин решил стать католиком, тот ответил: «Я знаю, что католики признают прощение грехов, а мне нужно во многом покаяться, иначе после смерти я попаду в ад».

— Он сознает, что сделал с младшим ребенком, — сказал отец О'Брайен. — Если он и сделал что-то со старшим, он этого не помнит и искренне верит, что в отношении Эдуарда руки его чисты.

Насколько чисты руки Маклина в отношении Эдуарда — вопрос, который продолжает волновать жителей Дерри, но он точно признан невиновным в убийствах других детей. Маклин предоставил стопроцентное алиби на первые три убийства, и сидел в тюрьме, когда произошли семь последующих — в конце июня, в июле и в августе.

Все десять убийств по-прежнему остаются нераскрытыми.

В эксклюзивном интервью, которое Маклин дал на прошлой неделе «Ньюс», он вновь утверждал, что ничего не знает о нынешнем местонахождении Эдуарда Коркорэна. «Я бил их обоих, — заявил он, и его монолог неоднократно прерывался рыданиями. — Я любил их, но бил. Я не знаю почему, не знаю, почему Моника позволяла мне, или почему она покрывала меня после смерти Дорси. Наверное, я мог бы убить его с той же легкостью, с какой убил Дорси, но, клянусь перед Господом Иисусом и всеми святыми, я его не убивал. Я знаю, как это выглядит со стороны, но я этого не делал. Наверное, он просто сбежал. Если так, это, пожалуй, единственное, за что я могу поблагодарить Господа».

Когда Маклина спросили, возможны ли у него провалы в памяти — скажем, мог он убить Эдуарда, а потом блокировать эту информацию, Маклин ответил: «Ни о каких провалах в памяти мне неизвестно. Я даже слишком хорошо знаю то, что сделал. Я посвятил свою жизнь Христу и собираюсь провести ее остаток в попытке искупить содеянное».

«Дерри ньюс», 27 января 1960 г. (первая полоса):

«ЭТО НЕ ТРУП КОРКОРЭНА», — ОБЪЯВЛЯЕТ БОРТОН.

Начальник полиции Ричард Бортон сегодня рассказал репортерам, что сильно разложившееся тело мальчика, примерно такого же возраста, как и Эдуард Коркорэн, который пропал в июне 1958 года, определенно принадлежит другому ребенку. Нашли тело в Эйнесфорде, штат Массачусетс, похороненным в гравийном карьере. Поначалу в полиции Массачусетса и Мэна предполагали, что это тело Эдуарда Коркорэна, который мог попасть в руки какого-нибудь растлителя малолетних после того, как убежал из дома на Чартер-стрит, где забили до смерти его младшего брата.

Но стоматологическая карта убедительно доказала, что в Эйнесфорде найден не Коркорэн, который уже девятнадцать месяцев числится пропавшим без вести.

«Портленд пресс-герольд», 19 июля 1967 г. (стр. 3):

ОСУЖДЕННЫЙ ЗА УБИЙСТВО СОВЕРШАЕТ САМОУБИЙСТВО В ФАЛМУТЕ.

Ричард П. Маклин, девять лет назад осужденный за убийство своего четырехлетнего приемного сына, вчера вечером найден мертвым в своей квартирке на третьем этаже. Условно освобожденный заключенный, вышедший из Шоушенкской тюрьмы штата в 1964 году, скромно жил и работал в Фалмуте. Вне всяких сомнений, он покончил с собой.

«Оставленная им записка свидетельствует о психическом расстройстве», — сообщил Брэндон К. Рош, заместитель начальника полиции Фалмута, отказавшись раскрыть содержание записки, но, по сведениям источника в Управлении полиции, записка состояла из двух предложений: «Вчера ночью я видел Эдди. Он мертв».

Вышеупомянутый «Эдди» — скорее всего второй приемный сын Маклина, брат мальчика, за убийство которого Маклина осудили в 1958 г. Именно исчезновение Эдуарда Коркорэна привело к тому, что Маклина изобличили в убийстве младшего брата Эдуарда, Дорси Коркорэна. Старший брат числится пропавшим без вести уже девять лет. В судебном процессе 1966 года мать мальчика добилась официального признания Эдуарда Коркорэна мертвым, чтобы получить право воспользоваться его банковским счетом. На банковском счету Эдуарда Коркорэна лежали шестнадцать долларов.

3.

Эдди Коркорэн умер, все верно.

Он умер вечером 19 июня, и его приемный отец не имел к этому никакого отношения. Он умер, когда Бен Хэнском сидел рядом с матерью и смотрел телевизор; когда мать Эдди Каспбрэка озабоченно щупала лоб сына в поисках признаков ее любимой болезни, «фантомной лихорадки»; когда отец Беверли Марш (некий господин, темпераментом ничуть не отличающийся от отчима Эдди и Дорси Коркорэнов) дал девочке увесистого пинка под зад и велел «убираться отсюда и вытереть те чертовы тарелки, как и сказала мамуля»; когда Майка Хэнлона, который пропалывал огород, обсмеяли старшеклассники (один из них через несколько лет зачнет мальчика, который со временем станет молодым гомофобом Джоном Гартоном по кличке Паук), проезжая на старом «додже» мимо маленького дома Хэнлонов на Уитчем-роуд, недалеко от фермы, принадлежащей полоумному отцу Генри Бауэрса; когда Ричи Тозиер тайком смотрел на полураздетых девиц в журнале «Джем», найденном в нижнем ящике комода, где лежало белье и носки отца, и чувствовал, как у него встает член; когда Билл Денбро в ужасе, не веря своим глазам, отшвырнул фотоальбом погибшего брата.

И хотя никто из них потом об этом не вспомнит, все они вскинули глаза к потолку в тот самый момент, когда умер Эдди Коркорэн… будто услышали далекий крик.

В одном «Ньюс» попала в десятку: отметки в табели Эдди оставляли желать лучшего, и он действительно боялся идти домой. Кроме того, мать и отчим в этом месяце часто ссорились, что тоже не радовало. Когда ссора достигала точки кипения, его мать орала, выкрикивая бессвязные обвинения. Отчим поначалу что-то бурчал, потом требовал, чтобы она заткнулась и, наконец, начинал реветь, как медведь, ткнувшийся мордой в иглы дикобраза. Правда, Эдди никогда не видел, чтобы отчим набрасывался на мать с кулаками. Эдди думал, что он просто не решается ударить ее. Так что кулаки раньше он приберегал для Эдди и Дорси, а теперь, после смерти Дорси, Эдди получал порцию, положенную младшему брату, в довесок к собственной.

Скандалы происходили постоянно. Правда, учащались к концу месяца, когда приходили счета. Порой, когда крики становились слишком громкими, к ним заглядывал полицейский, вызванный соседями, и предлагал угомониться. Обычно так и бывало. Его мать могла показать копу палец, и у того возникало желание забрать ее в участок, а вот отчим сразу притихал.

Эдди думал, что отчим полицию боялся.

Когда мать с отчимом ссорились, Эдди предпочитал не высовываться. Находил такое поведение оптимальным. А тому, кто придерживался иного мнения, следовало вспомнить о случившемся с Дорси. Он не сомневался, что Дорси просто оказался не в том месте и не в то время: в гараже в последний день месяца. Они сказали Эдди, что Дорси свалился со стремянки в гараже. «Я же все время говорил ему, держись от нее подальше, говорил раз шестьдесят», — сказал отчим, но его мать отводила глаза… а когда их взгляды встретились, Эдди увидел в глазах матери испуганный крысиный блеск, и ему это совершенно не понравилось. Отчим же сидел за кухонным столом с квартой «Рейнгольда», глядя в никуда из-под тяжелых бровей. Эдди держался от него подальше. Когда отчим ревел (не всегда, но обычно), особой опасности он не представлял. Его следовало обходить стороной, когда он замолкал.

Двумя днями ранее он запустил в Эдди стулом, когда мальчик встал посмотреть, что показывают по другому каналу. Просто поднял один кухонный стул с трубчатыми ножками, замахнулся им над головой и бросил. Стул угодил Эдди по заду и свалил на пол. Задница болела до сих пор, но Эдди знал, что могло быть хуже: все-таки стул попал не в голову.

А как-то вечером отчим внезапно поднялся, зачерпнул пятерней картофельное пюре и намазал на волосы Эдди безо всякой на то причины. В прошлом сентябре Эдди, вернувшись из школы, по недосмотру не придержал сетчатую дверь, и она захлопнулась за ним, разбудив отчима, решившего поспать днем. Маклин вышел из спальни в широченных трусах, с торчащими во все стороны волосами и щетиной выходного дня на щеках, окутанный пивным перегаром (по уик-эндам он в пиве себе не отказывал). «Что ж, Эдди, придется мне тебя наказать за то, что ты хлопнул этой гребаной дверью». В лексиконе Маклина «наказать» означало «выбить из тебя все дерьмо». Что он с Эдди и проделал. Эдди потерял сознание, когда отчим зашвырнул его в прихожую. Его мать прибила в прихожей два низких крючка, чтобы он и Дорси могли вешать на них пальто. Эти крючки как два острых стальных пальца вонзились Эдди в поясницу, после чего он и потерял сознание. Придя в себя через десять минут, он услышал, как мать кричит отчиму, что отвезет Эдди в больницу и он ее не остановит.

— После того, что случилось с Дорси? — ответил отчим. — Хочешь в тюрьму, женщина?

На том разговоры о больнице и закончились. Мать помогла Эдди добраться до его комнаты, где он улегся в постель, дрожа всем телом, с каплями пота на лбу. Следующие три дня он выходил из комнаты, лишь когда дома никого не было. С трудом передвигая ноги, постанывая. Спускался на кухню и доставал бутылку виски, которую отчим хранил в шкафчике под раковиной. Несколько маленьких глоточков заглушали боль. На пятый день боль практически ушла, но он писал кровью почти две недели.

И молотка в гараже больше не было.

Что вы об этом скажете? Что вы скажете об этом, друзья и соседи?

Молоток «Крафтсмен», обычный молоток, по-прежнему в гараже, а молотка «Скотти», безоткатного молотка, там нет. Любимого молотка отчима, к которому Дорси и ему, Эдди, запретили притрагиваться. «Если кто-то из вас прикоснется к этой крошке, — сказал им отчим в тот день, когда купил молоток, — я вам кишки на уши намотаю». Дорси еще застенчиво спросил, дорогой ли этот молоток. Отчим ответил, что он чертовски прав. Сказал, что молоток наполнен металлическими шариками, и его не отбрасывает назад при ударе, с какой бы силой этот удар ни наносился.

А теперь молоток исчез.

Отметки Эдди были не из лучших, потому что он частенько пропускал занятия после того, как его мать второй раз вышла замуж, но ума ему хватало. Он полагал, что знает, куда подевался безоткатный молоток «Скотти». Он полагал, что его отчим избил молотком Дорси, а потом зарыл в огороде или даже выкинул в Канал. Такое часто случалось в комиксах ужасов, которые читал Эдди. Он их держал на верхней полке в своем стенном шкафу.

Он подошел ближе к Каналу, подернутая рябью поверхность воды между бетонными стенками напоминала маслянистый шелк. Отражение лунного серпа выглядело, как светящийся в темноте бумеранг. Он сел, свесив ноги, покачивая ими, иногда постукивая каблуками по бетону. Последние шесть недель выдались довольно-таки сухими, и вода текла в девяти футах от стертых подошв его кроссовок. Но, пристально посмотрев на стенки Канала, не составляло труда определить те уровни, на которые в разное время поднималась вода. У самой поверхности воды бетон был темно-коричневым. Потом стенка светлела, переходила от коричневого к желтому, а уж там, где ее касались кроссовки Эдди, становилась практически белой.

Вода плавно и молчаливо вытекала из бетонной арки, вымощенной изнутри булыжниками, миновала то место, где сидел Эдди, ныряла под крытый деревянный мост между Бэсси-парк и Средней школой Дерри. Стены моста и дощатый настил (даже балки под крышей) были исчерканы инициалами, телефонными номерами, различными фразами. Признаниями в любви, сообщениями, что такой-то хочет отсосать или такой-то хочет кончить; заявлениями, что отсасывающие кончающие лишатся крайней плоти или им в очко зальют расплавленного дегтя; иной раз встречались крайне необычные фразы, не поддающиеся объяснению. Над одной Эдди думал всю весну, но так ничего и не понял: «СПАСАЙ РУССКИХ ЕВРЕЕВ! СОБИРАЙ ЦЕННЫЕ ПРИЗЫ!».

И что это означало? Означало ли что-нибудь? Имело какое-то значение?

Эдди не собирался подниматься в этот вечер на Мост Поцелуев; не было у него необходимости переходить на ту сторону, где была средняя школа. Он думал, что найдет место для ночлега где-нибудь в парке, скажем, в сухих листьях под эстрадой, а пока его вполне устраивало и это место, на берегу Канала. Ему нравилось в парке, и он частенько приходил сюда, когда возникала необходимость подумать. Иногда он видел людей в рощицах, разбросанных по всему парку, но Эдди не трогал их, а они не трогали его. Он слышал жуткие истории, которые рассказывали на игровой площадке в школе, о гомиках, рыщущих по Бэсси-парк после захода солнца, и никогда эти истории не оспаривал, но к нему никто в парке не приставал. Парк казался ему мирным уголком, а лучшим местом он считал то, где сейчас сидел. Особенно ему нравилось здесь в середине лета, когда воды становилось так мало, что она буквально журчала, обтекая камни, более того, разделялась на отдельные ручейки, которые извивались по каменистому дну и иногда снова сливались. Это место нравилось ему и в конце марта, и в начале апреля. После того как сходил лед. Тогда Эдди стоял на берегу Канала (не садился — слишком холодно, можно отморозить зад) по часу, а то и больше, подняв капюшон куртки, из которой уже год или два как вырос, сунув руки в карманы, не замечая, что его худенькое тело дрожит от холода. В одну-две недели, следующие за ледоходом, Канал набирал огромную, неодолимую силу. Эдди завораживала бурлящая, в белой пене вода, которая вырывалась из арки и неслась мимо, таща с собой палки, ветки, всякий бытовой мусор. Не раз и не два он представлял себе, как однажды в марте прогуливается по берегу Канала со своим отчимом и, изо всех сил толкая этого мерзавца, сбрасывает в воду. Отчим с криком, размахивая руками, упадет вниз, а он, Эдди, будет стоять на бетонном берегу и наблюдать, как бешеный поток уносит отчима с собой, как его черную голову мотает среди белой пены. Он будет стоять, смотреть, а потом сложит руки рупором у рта и закричит: «ЭТО ТЕБЕ ЗА ДОРСИ, ТЫ, ГРЕБАНЫЙ ЧЛЕНОСОС! И КОГДА ТЫ ДОБЕРЕШЬСЯ ДО АДА, ПЕРВЫМ ДЕЛОМ СКАЖИ ДЬЯВОЛУ, ЧТО, УХОДЯ, ТЫ РАССЛЫШАЛ МОЕ НАПУТСТВИЕ: ЕСЛИ ЧЕШУТСЯ КУЛАКИ, НАЙДИ СЕБЕ РАВНОГО ПО СИЛЕ!» Такого, естественно, случиться не могло, зато какой великолепной была эта фантазия. Об этом стоило грезить, сидя здесь, на берегу Канала, об…

Рука обхватила ступню Эдди.

Он смотрел на противоположный берег Канала, где находилась средняя школа, сонно и радостно улыбаясь, представляя себе, как весеннее половодье навсегда уносит из его жизни отчима. Ногу его не сжимали, но держали крепко, и прикосновение это было столь неожиданным, что Эдди едва не потерял равновесие и не свалился в Канал.

«Это один из гомиков, о которых рассказывали старшеклассники», — подумал он, а когда посмотрел вниз, у него отвисла челюсть. Горячая моча потекла по ногам, в лунном свете выступила на джинсах темными пятнами. За ногу его держал не гомик.

За ногу его держал Дорси.

Дорси, каким его похоронили, Дорси в синем блейзере и серых брюках, только блейзер превратился в лохмотья, как и желтая рубашка, а штанины, должно быть, мокрые, облегали ноги, тоненькие, будто черенки швабры. И голова Дорси ужасным образом трансформировалась, провалилась сзади и соответственно выпучилась впереди.

Дорси улыбался.

— Эдди-и-и-и, — прохрипел его мертвый брат, совсем как мертвецы, которые всегда возвращались из могилы в комиксах ужасов. Улыбка Дорси стала шире. Желтые зубы заблестели, в темном провале рта, похоже, что-то копошилось. — Эдди-и-и-и… Я пришел, чтобы повидаться с тобой, Эдди-и-и-и…

Эдди попытался закричать. Волны серого ужаса перекатывались через него, и у мальчика возникло странное ощущение, будто он летит. Но это не был сон — все происходило наяву. Рука на его кроссовке белизной не уступала брюху форели. Голые ноги брата каким-то образом держались на бетоне. Что-то откусило у Дорси одну пятку.

— Пойдем вниз, Эдди-и-и-и…

Эдди не мог кричать — не хватало воздуха в легких. Он выдавил из себя хлипкий стон. На что-то более громкое сподобиться не мог. Ну и ладно. Он знал, что через секунду-другую разум его плюхнется в трясину безумия, а после этого крики потеряют всякий смысл. Маленькая рука Дорси неумолимо делала свое дело. Ягодицы Эдди скользили по бетону к краю.

Все с тем же хлипким стоном Эдди протянул руки за спину, ухватился за задний край бетонной стены и рывком дернулся назад. Почувствовал, как рука соскользнула, услышал злобное шипение, успел подумать: «Это не Дорси. Я не знаю, что это, но это не Дорси». Потом адреналин захлестнул его, и он уже отползал от края, попытавшись бежать еще до того, как поднялся, дыхание короткими свистками вырывалось из груди.

Белые руки появились на бетонной кромке Канала, послышались влажные шлепки. В лунном свете с мертвенно-бледной кожи полетели капли воды. Теперь и лицо Дорси появилось над краем. Тускло-красные искры поблескивали в глубоко запавших глазах. Мокрые волосы прилипли к черепу. Грязь сползала по щекам, как боевая раскраска.

Эдди наконец-то сумел набрать полную грудь воздуха. Весь этот воздух вышел криком. Мальчик вскочил и побежал. Бежал, оглядываясь через плечо, чтобы видеть, где Дорси, и в результате врезался в большой вяз.

Ощутил, будто кто-то (к примеру, его отчим) взорвал динамитную шашку в его левом плече. В голове вспыхнули и полетели во все стороны звезды. Он рухнул у дерева, как громом пораженный, кровь потекла по левому виску. Пребывал в полубессознательном состоянии секунд девяносто. Потом ему удалось встать. Стон сорвался с губ, когда Эдди попытался поднять левую руку. Не хотела она подниматься. Онемела и, казалось, отделилась от тела. Поэтому он поднял правую и потер раскалывающуюся от боли голову.

Тут вспомнил, почему с разгона врезался в вяз и обернулся.

В лунном свете увидел верхнюю часть стены Канала, белую, как кость, и прямую, как натянутая струна. Никаких признаков твари из Канала… если такая тварь вообще была. Он продолжал поворачиваться, медленно, пока не описал полный круг, все триста шестьдесят градусов. В Бэсси-парк царила тишина, он застыл, напоминая черно-белую фотографию. Плачущие ивы волочили по земле свои тонкие темные руки, и под их сенью могло стоять что угодно, ссутулившееся и безумное.

Эдди зашагал, стремясь одновременно смотреть во все стороны. В ушибленном плече боль пульсировала синхронно ударам сердца.

«Эдди-и-и-и, — стонал ветер в кронах деревьев, — неужели ты не хочешь видеть меня, Эдди-и-и-и?» Он почувствовал, как дряблые пальцы трупа погладили его шею. Развернулся, вскинул руки. В этот момент ноги его заплелись, и, падая, он увидел, что покачиваются только ветки ивы.

Снова встал. Хотел побежать, но, когда попытался, еще одна динамитная шашка взорвалась в его плече, и ему пришлось остановиться. Он знал, что необходимо каким-то образом перебороть охвативший его страх, обозвал себя глупым сосунком, который испугался своего отражения в воде или заснул, не зная об этом, и увидел кошмар. Но, конечно, он не заснул; как раз наоборот, происходило все наяву. Сердце теперь стучало так быстро, что он уже не мог разделять отдельные удары, и Эдди не сомневался, что оно сейчас разорвется от ужаса. Он не мог бежать, но, выбравшись из-под ив, обнаружил, что прихрамывающий бег трусцой ему по силам.

Эдди не сводил глаз с уличного фонаря, который стоял у главных ворот парка. Он двинулся туда, даже еще прибавил в скорости, думая: «Я доберусь до фонаря, и все будет хорошо. Я доберусь до фонаря, и все будет хорошо. Свет горит — страх бежит, так всю ночь — твари прочь…».

Что-то преследовало его.

Эдди слышал, как оно ломится сквозь ивовую рощу. Если бы он повернулся, он смог бы увидеть чудище, которое догоняло его. Он слышал шаги твари, шаркающие, хлюпающие, но не собирался оглядываться, нет, он твердо знал, что смотреть будет только вперед, на свет, свет — это хорошо, он будет продолжать свой полет к свету, и он почти уже там. Почти…

Запах — вот что заставило его оглянуться. Убойный запах… словно гору рыбы оставили гнить под палящим солнцем. Запах мертвого океана.

За ним шел не Дорси. За ним шло Чудище из Черной лагуны.[110] С длинной, в складках, мордой. Из черных разрезов, вертикальных ртов на щеках, капала зеленая жижа. На него смотрели белые желеподобные глаза. Перепончатые пальцы заканчивались когтями, острыми как бритва. В дыхании слышалось бульканье, как у ныряльщика с барахлящим редукционным клапаном. А когда чудище увидело, что Эдди смотрит на него, его зелено-черные губы растянулись в мертвенной улыбке, обнажив громадные клыки.

Чудище тащилось за ним, с него капала вода, и Эдди внезапно все понял. Оно собиралось утащить его в Канал, приволочь в сырую черноту подземного хода под Каналом и там сожрать.

Эдди еще прибавил шагу, яркий натриевый фонарь у ворот приближался. Он уже видел роящихся вокруг лампы насекомых и мотыльков. Мимо проехал грузовик, направляясь к шоссе 2, водитель как раз переключал передачу, и Эдди, перепуганный до смерти, вдруг подумал, что водитель, возможно, пьет кофе из бумажного стаканчика и слушает по радио песню Бадди Холли, не имея ни малейшего представления о том, что какие-то двести ярдов отделяют его от мальчика, который может умереть в ближайшие двадцать секунд.

Вонь. Удушающая вонь. Приближалась. Обволакивала.

Он споткнулся о парковую скамейку. Какие-то мальчишки в тот вечер, только пораньше, ненароком сдвинули ее, возможно, спеша домой, чтобы не нарушить комендантский час, и не обратили на это никакого внимания. Сиденье лишь на пару дюймов поднималось над травой, один оттенок зеленого среди другого — в лунном свете скамейка становилась практически невидимой. Край сиденья ударил по голеням, вызвал взрыв боли. Земля ушла у Эдди из-под ног, и он повалился в траву.

Оглянувшись, он увидел, что Чудище устремилось к нему, белые, словно яичные белки, глаза, блестели, с чешуи капала слизь цвета морских водорослей, жабры на раздувшейся шее и щеках открывались и закрывались.

— Аг, — вырвалось у Эдди. И никакого другого звука он, похоже, издать не мог. — Аг! Аг-аг. Аг!

Теперь он полз. Пальцы вдавливались в дерн. Язык вывалился.

За секунду до того, как провонявшие рыбой грубые руки Чудища сомкнулись у Эдди на шее, в голову пришла успокаивающая мысль: «Это сон, ну конечно же, это сон. Нет никакой настоящей твари. Нет никакой настоящей Черной лагуны, а даже если и была, то в Южной Америке, или в Эверглейдс,[111] или где-то еще. Это всего лишь сон, и я проснусь в своей кровати, а может, в листьях под эстрадой, и я…».

А потом лягушачьи лапы сомкнулись у Эдди на шее, и его хриплые крики затихли. Когда Чудище поднимало его, когти, которыми оканчивались пальцы, оставили кровавые следы на шее. Эдди посмотрел в светящиеся белые глаза. Почувствовал, как перепонки между пальцами касаются его кожи, словно водоросли. Его обостренный ужасом взгляд заметил плавник, что-то среднее между гребешком петуха и ядовитым спинным плавником бычка, выступающий над утопленной в плечи и покрытой хитиновыми пластинами головой Чудища. Он даже успел увидеть, как белый свет, идущий от фонаря у ворот, превращается в дымчато-зеленый, проходя через этот мембранный плавник.

— Ты… не… настоящее, — прохрипел Эдди, но облака серого забытья наплывали со всех сторон, и он осознал, что оно более чем настоящее, это Чудище. Оно, в конце концов, убивало его.

Но все-таки какая-то часть здравого смысла оставалась до самого конца: когда Чудище вонзало когти в мягкую плоть его шеи, когда из сонной артерии брызнула горячая кровь, расплескавшись по чешуе Чудища, руки Эдди ощупывали его спину в поисках молнии. И упали, лишь когда Чудище с удовлетворенным всхрапом оторвало мальчику голову.

И едва образ Оно, каким видел его Эдди, начал таять, Оно тут же стало меняться, превращаясь во что-то еще.

4.

Не в силах уснуть, преследуемый кошмарами, мальчик, которого звали Майкл Хэнлон, поднялся в первый день школьных каникул почти с рассветом. Первые лучи с трудом пробивали низкий густой туман, которому предстояло рассеяться только к восьми утра, сдернув покрывало с прекрасного летнего дня.

Таким день станет позже, а пока мир оставался бесшумным, как ступающий по ковру кот, и серовато-розовым.

Майк, в вельветовых штанах, футболке и черных высоких кедах, спустился вниз, съел миску «Уитиз» (он не любил эти пшеничные хлопья, но хотел получить бесплатный подарок, лежащий на дне коробки, — волшебное кольцо капитана Миднайта[112]), потом оседлал велосипед и поехал в город, из-за тумана — по тротуарам. Туман все изменил: даже самые обычные предметы, пожарные гидранты или знаки «Стоп» сделались вдруг загадочными, странными и немного пугающими. Он слышал автомобили, но не видел их, потому что туман менял акустические характеристики воздуха, не мог сказать, далеко они или близко, пока автомобиль не возникал из тумана, пронзая его светом фар.

Майк повернул на Джексон-стрит, объезжая центральную часть города, потом добрался до Главной улицы по Палмер-лейн, и во время этого короткого объезда миновал дом, в котором будет жить, когда вырастет. Тогда он даже не посмотрел на обычный маленький двухэтажный дом с гаражом и лужайкой. И дом не подал никакого сигнала проезжающему мимо мальчику, своему будущему хозяину и единственному обитателю.

На Главной улице Майк повернул направо и покатил вдоль Бэсси-парк, без всякой цели, просто ехал и наслаждался тишиной и покоем раннего утра. У главных ворот слез с велосипеда, откинул опору, поставил велосипед и зашагал к Каналу, по-прежнему, как ему казалось, руководствуясь исключительно собственной прихотью. И уж конечно, у него и мысли не возникало о том, что кошмары, снившиеся ночью, каким-то образом связаны с его утренними действиями; он даже не помнил, что именно ему снилось: в памяти осталось одно — кошмары следовали друг за другом, пока он окончательно не проснулся в пять утра, в поту и дрожа всем телом, с мыслью, что должен быстро позавтракать и на велосипеде поехать в город.

Здесь, в Бэсси, запах тумана ему совершенно не нравился — тут стоял морской запах, соленый и древний. Запах этот, разумеется, Майк чувствовал и прежде. В утренних туманах частенько ощущался запах океана, хотя от Дерри его отделяли сорок миль. Но в это утро запах казался более густым, более живым. Почти что опасным.

Взгляд за что-то зацепился. Майк наклонился и поднял дешевый перочинный нож с двумя лезвиями. Кто-то нацарапал инициалы на боковой поверхности: «ЭК». Майк пару секунд задумчиво смотрел на нож, потом сунул в карман. Кто нашел — берет себе, потерявший — плачет.

Около того места, где он нашел перочинный нож, валялась перевернутая парковая скамейка. Майк поставил ее на металлические ножки, передвинул туда, где она стояла месяцы или годы: ножки оставили в земле глубокие впадины. За скамьей он заметил примятый участок травы… и уходящие от него две бороздки. Трава уже распрямлялась, но бороздки оставались. Вели они к Каналу… А еще он увидел кровь.

(Птицу вспомни птицу вспомни птицу).

Но Майк не хотел вспоминать птицу, прогнал прочь эту мысль. Собаки подрались, и все дела. Одна сильно покусала другую. Вполне логичное предположение, но почему-то убедительным оно ему не показалось. Мысли о птице продолжали возвращаться… о той, что он видел на месте Металлургического завода Китчнера, которую Стэнли Урис так и не сможет найти в своем атласе с птицами.

И вместо того чтобы пойти куда-то еще, Майк двинулся вдоль бороздок. Пока шел, придумал историю. Историю с убийством. Ребенок в парке. Поздно. После наступления комендантского часа. Убийца добирается до него. И как он избавляется от тела? Тащит к Каналу и сбрасывает туда, разумеется! Совсем как в телепрограмме «Альфред Хичкок представляет».

Да, такие бороздки могли оставить ботинки или кроссовки, подумал Майк.

Он содрогнулся. Посмотрел по сторонам. История получилась очень уж реальная.

А если предположить, что убийца не человек? Монстр. Как в комиксе ужасов, или книге ужасов, или фильме ужасов, или…

(В кошмарном сне).

…В сказке, или где еще.

Нет, не понравилась ему эта история. Глупая получилась история. Майк попытался вытолкать ее из головы, но она уходить не желала. Ну и ладно, пусть себе остается. Все равно глупая история. И то, что он поехал в город сегодня утром — тоже глупость. И вышагивать вдоль двух бороздок на траве — та же глупость. У отца сегодня найдется для него масса дел. И лучше бы ему побыстрее вернуться и взяться за них, иначе в самые жаркие полуденные часы придется ворошить сено под крышей сарая. Да, он должен немедленно возвращаться. Именно это он сейчас и сделает.

«Ты уверен? — подумал он. — Хочешь поспорить?».

Вместо того чтобы вернуться к велосипеду, сесть в седло и крутить педали, Майк продолжал идти по траве к Каналу, следуя за бороздками. Там и тут он снова видел капли засохшей крови. Не так чтобы много, гораздо меньше, чем на примятой траве около перевернутой скамейки, которую он поставил на место.

Теперь Майк слышал Канал, слышал спокойно текущую воду. Мгновение спустя он увидел бетонную стену, материализовавшуюся из тумана.

И что-то еще на траве. «Боже, у тебя сегодня и впрямь день находок», — сказал внутренний голос с двусмысленной веселостью, а потом где-то закричала чайка, и Майк вздрогнул, вновь подумав о птице, которую видел в тот день, этой самой весной.

«Что бы ни лежало на траве, я не хочу это видеть», — решил он, и это была чистая правда, но он уже рядом, уже наклонялся, уперев руки в колени, чтобы посмотреть, что же это.

Клок ткани с каплей крови.

Морская чайка прокричала вновь, Майк смотрел на окровавленную полоску ткани и прокручивал в памяти случившееся с ним этой весной.

5.

Каждый год, в апреле или мае, ферма Хэнлонов просыпалась от зимней дремы.

Майк позволял себе признать, что весна пришла, не в тот день, когда первые крокусы расцветали под окнами кухни его матери, и не в тот, когда дети начинали приносить в школу мраморные шарики или лягушек, и даже не в тот, когда «Вашингтонские сенаторы»[113] начинали бейсбольный сезон (обычно с разгромного проигрыша). Для Майка весна начиналась, когда отец звал его, чтобы он помог выкатить из сарая их автомобиль-беспородку. Передняя его половина принадлежала фордовской «Модели-А», задняя — пикапу, причем задний борт заменила дверь от старого курятника. Если зима выдавалась не слишком холодной, им зачастую удавалось завести двигатель, пока автомобиль катился вниз по подъездной дорожке. Дверцы в кабине отсутствовали. Как и ветровое стекло. Сиденьем служила половина дивана, который Уилл Хэнлон притащил с городской свалки. Рукоятка коробки передач заканчивалась стеклянной дверной ручкой.

Сначала они толкали грузовик, каждый со своей стороны, а когда он набирал скорость, Уилл запрыгивал в кабину, поворачивал ключ зажигания, вышибал искру, выжимал сцепление, обхватывал большой рукой стеклянную ручку, включал первую передачу. Потом кричал: «Ну, давай же, давай!» — и отпускал сцепление. Двигатель старого «форда» кашлял, хрипел, скрежетал, давал обратные вспышки… и иногда заводился, поначалу с перебоями, потом начинал работать ровно. Уилл под рев двигателя доезжал по шоссе до «Рулин фармс», разворачивался на их подъездной дорожке (если бы поехал в другую сторону, то Буч, полоумный папаша Генри Бауэрса, наверное, снес бы ему голову выстрелом из дробовика) и возвращался назад, все с тем же ревом двигателя без глушителя. Майк подпрыгивал, восторженно вопя, а его мама стояла в дверях кухни, вытирая руки посудным полотенцем, и пыталась изобразить неудовольствие, но на самом деле она была рада.

Случалось, что по пути вниз двигатель не заводился, и тогда Майку приходилось ждать, пока отец сходит в гараж и вернется, неся заводную ручку и что-то бормоча себе под нос. Майк не сомневался, что некоторые слова из тех, что бормотал отец, ругательства, и немного его боялся. (Только гораздо позже, во время одного из рвущих душу визитов в больничную палату, где умирал Уилл Хэнлон, Майк узнал, что бормотание отца было вызвано страхом перед заводной ручкой: однажды она вырвалась у него из рук, выскочила из гнезда и разодрала щеку.).

— Отойди подальше, Майки, — говорил он, вставляя ручку в гнездо под радиатором. А когда двигатель заводился, добавлял, что на следующий год поменяет этот грузовик на «шевроле», но так и не поменял. Старенький «А-форд» до сих пор стоял на задворках фермы, его колеса и задний борт из двери от курятника заросли сорняками.

Когда автомобиль трогался с места, Майк сидел на пассажирском сиденье, вдыхая запахи горячего масла и сизых выхлопных газов, возбужденно подставляя лицо ветру, дувшему сквозь проем, который полагалось закрывать ветровому стеклу, и думал: «Весна пришла. Мы все проснулись». И в душе раздавались сотрясавшие ее восторженные крики. Он любил все, что его окружало, а больше всего — отца, который улыбался ему и кричал: «Держись, Майки! Сейчас прокатимся с ветерком! Заставим птиц попрятаться!».

Грузовик поднимался по подъездной дорожке. Из-под задних колес летела черная грязь, поднимались серые облака пыли, их обоих немилосердно трясло на половине диванного сиденья, установленного в открытой кабине, но они хохотали, как безумные. Уилл гнал грузовик через высокую траву заднего поля, на котором заготавливал сено, к южному полю (там выращивался картофель), западному (кукуруза и бобы) или к восточному (горох, кабачки, тыквы). И птицы, пронзительно крича, действительно разлетались из травы, чтобы не угодить под колеса. Однажды вылетела куропатка, великолепная куропатка, бурая, как дубы поздней осенью, так громко хлопая крыльями, что заглушила рев мотора.

Эти поездки были для Майка Хэнлона дверью в весну.

Полевые работы начинались со сбора каменного урожая. Целую неделю, изо дня в день, они выезжали на поля и загружали кузов камнями, которые могли сломать лемех плуга при вспашке. Иногда грузовик застревал в размякшей весенней земле, и Уилл опять что-то бормотал себе под нос… Майк предполагал, что те же ругательства. Некоторые слова и выражения он узнавал, другие, вроде «сына блудницы», ставили его в тупик. Слово «блудница» он отыскал в Библии и, насколько понял, блудницей была женщина, жившая в городе, который назывался Вавилоном. Однажды он уже собрался спросить отца, но в тот день грузовик завяз по самые оси, отец был очень уж мрачен, и Майк решил отложить вопрос до лучших времен. В итоге он спросил Ричи Тозиера, и Ричи ответил, что, по словам его отца, проститутка — это женщина, которой платят за то, что она занимается сексом с мужчинами. «А что такое „занимается сексом“?» — спросил Майк, и Ричи отошел, качая головой.

Однажды Майк спросил отца, почему каждый апрель на полях появляется множество камней, хотя в предыдущий апрель они убрали все до последнего?

Они стояли около того места, куда свозили камни, на закате последнего дня каменной жатвы. К этой балке, расположенной рядом с берегом Кендускига, вела двойная колея, которая не тянула и на проселочную дорогу. Из года в год в балку сбрасывались все камни, собранные на земле Уилла.

Глядя вниз на груды камней, которые ранее он наваливал сам, а в последние годы — с помощью сына (где-то под камнями, он это знал, догнивали пни, которые он выкорчевал перед тем, как начал распахивать поля), Уилл закурил сигарету и лишь потом ответил: «Мой отец говорил мне, что Бог любит камни, домашних мух, сорняки и бедняков больше всех прочих Его созданий, потому-то Он создал их так много».

— Но кажется, что каждый год они возвращаются.

— Да, думаю, так оно и есть, — кивнул Уилл. — По-другому их появление не объяснишь.

На дальнем берегу Кендускига, под сумеречным закатом, окрасившим воду в густой красно-оранжевый цвет, прокричала гагара. Тоскливо так прокричала, настолько тоскливо, что по усталым рукам Майка побежали мурашки.

— Я люблю тебя, папуля, — внезапно вырвалось у него, и любовь к отцу была такой сильной, что он почувствовал, как слезы начали жечь глаза.

— Я тоже люблю тебя, Майки, — ответил отец и прижал сына к себе сильными руками. Майк ощущал щекой грубую ткань рубашки отца. — А теперь не пора ли возвращаться? Нам едва хватит времени принять ванну до того, как эта добрая женщина поставит ужин на стол.

— Ага, — ответил Майк.

— Конечно, ага, — кивнул Уилл Хэнлон, и они рассмеялись, ощущая усталость, но пребывая в превосходном настроении; их руки и ноги потрудились, но не перетрудились, а пальцы, которые выковыривали камни из земли, болели не так уж и сильно.

«Весна пришла, — думал Майк в ту ночь, уже засыпая в своей комнате, когда мать и отец в гостиной смотрели „Молодоженов“.[114] — Весна пришла, спасибо Тебе, Господи, большое Тебе спасибо». И перед тем как провалиться в глубокий сон, Майк вновь услышал крик гагары, который из далеких болот перенесся в его сны. Весной всегда хватало дел, но это время года ему нравилось.

Закончив каменную жатву, Уилл парковал грузовик в высокой траве за домом и выгонял из сарая трактор. Потом следовала вспашка полей. Уилл сидел за рулем, а Майк или шагал сзади, держась за железное сиденье, или шел рядом, подбирая и отбрасывая в сторону те камни, что они пропустили. Затем они переходили к посевной, а уж потом начиналась летняя работа: прополка… прополка… и прополка. Его мать наряжала Ларри, Мо и Керли,[115] три их пугала, и Майк помогал отцу приладить лосиную дудку на набитой соломой голове каждого из них. Лосиная дудка представляла собой консервную банку с отрезанными крышкой и дном. В банке, строго посередине, туго натягивалась вощеная и натертая канифолью веревочка, и ветер, продувая банку, издавал восхитительно пугающие звуки — что-то вроде подвывающего карканья. Птицы, питающиеся плодами фермерского труда, очень скоро понимали, что Ларри, Мо и Керли угрозы собой не представляют, но лосиные дудки всегда их отпугивали.

Где-то в июле прополка дополнялась сбором урожая, сначала гороха и редиски, потом салата и помидоров; кукурузу и фасоль убирали в августе и еще в сентябре, после них — тыквы и кабачки. Примерно в это время дело доходило и до картофеля, а когда дни укорачивались и воздух по утрам становился прохладным, они с отцом снимали с пугал лосиные дудки (зимой они каким-то образом исчезали, и каждую весну им приходилось ладить новые). На следующий день Уилл звонил Норману Сэдлеру (такому же тупому, как и его сын, по прозвищу Лось, но гораздо более добродушному), и Норми приезжал со своей картофелекопалкой.

Следующие три недели все они собирали картофель. Помимо семьи, Уилл обычно нанимал трех или четырех старшеклассников, платил им по четвертаку за бочку. «А-форд» медленно кружил по южному полю, самому большому, всегда на низкой передаче, с откинутым задним бортом, и кузов постепенно наполнялся бочками, каждая с бумажкой, на которой значилось имя того, кто ее наполнил, и в конце рабочего дня Уилл доставал старый, потрескавшийся кошелек и выплачивал каждому из сборщиков заработанные деньги. Их получали и Майк, и его мать; эти деньги принадлежали им, и Уилл Хэнлон никогда не спрашивал, как они ими распорядились. С пяти лет Майк получал пятипроцентную долю в прибыли фермы, с тех самых пор, как смог держать в руках мотыгу и отличать горох от пырея. Каждый год его доля прибыли возрастала на один процент, и сразу после Дня благодарения Уилл подсчитывал, сколько удалось заработать за год, выделяя долю Майка… но Майк этих денег не видел. Они направлялись на отдельный счет, предназначенный для оплаты его обучения в колледже. Счет этот был неприкосновенным.

Наконец наступал день, когда Норми Сэдлер увозил свою картофелекопалку домой; к тому времени воздух становился серым и холодным, а оранжевые тыквы, сложенные горкой у стены сарая, утром покрывались ледком. Майк, стоя в дверях кухни, с красным замерзшим носом, сунув грязные руки в карманы джинсов, наблюдал, как отец загоняет в сарай сначала трактор, потом «А-форд». «Мы опять готовимся впасть в спячку, — думал он. — Весна… исчезла. Лето… ушло. Сбор урожая… закончился. Все, что осталось — ошметки осени: облетевшие деревья, замерзшая земля, ледяное кружево на берегу Кендускига». На полях вороны иногда садились на плечи Ларри, Мо и Керли и сидели, сколько им вздумается. Пугала помалкивали, угрозы не представляли.

Нельзя сказать, что Майка пугала мысль о том, что минул еще один год — в девять или десять лет он был еще слишком юн для метафор о смерти, тем более что впереди ждало столько интересного: катание на санках в Маккэррон-парк (или на Рулин-Хилл, здесь, неподалеку, если достанет смелости, потому что на этом склоне катались главным образом старшеклассники), катание на коньках, снежковые сражения, постройка снежной крепости. Не следовало забывать и о походе в лес с отцом за рождественской елью, и о горных лыжах «Нордика», которые он мог получить на Рождество (мог и не получить). Зима тоже ему нравилась… но наблюдать, как отец загоняет грузовик обратно в сарай…

(Весна исчезла лето ушло сбор урожая закончился).

Зрелище это навевало грусть точно так же, как навевали грусть улетающие на юг караваны птиц, или свет, падающий под определенным углом, вызывал желание поплакать без всякой на то причины. «Мы опять готовимся впасть в спячку…».

Он не только ходил в школу и работал на ферме, не только работал на ферме и ходил в школу; Уилл Хэнлон не раз говорил жене, что мальчику нужно время, чтобы пойти на рыбалку, даже если он и не будет ловить рыбу. Приходя домой из школы, Майк первым делом оставлял книги на телевизоре в гостиной, вторым — готовил себе что-нибудь поесть (больше всего он любил сандвичи с арахисовым маслом и луком: от таких вкусовых пристрастий мать всплескивала руками в беспомощном ужасе), а третьим — внимательно читал оставленную отцом записку, в которой Уилл подробно перечислял все дела, которые ждали Майка в этот день: что прополоть, что собрать, какие ведра принести, какую часть урожая и как переработать, где подмести, и так далее. Но по меньшей мере в один учебный день недели (а иногда и в два) записку Майк не получал. И в эти дни ходил на рыбалку, даже если и не ловил рыбу. Это были отличные дни… дни, когда от него не требовалось куда-то пойти… а потому он мог никуда не спешить.

Иногда отец оставлял ему совсем другую записку: «Никакой работы. Пойди в Олд-Кейп и посмотри на трамвайные рельсы». И Майк шел в Олд-Кейп, находил улицы с проложенными по ним рельсами, пристально их разглядывал, представляя себе вагоны, напоминающие железнодорожные, которые курсировали посреди улицы. А вечером они с отцом обсуждали увиденное, и Уилл показывал фотографии из своего альбома о Дерри, на которых действительно по улицам ехали трамваи: забавная штанга поднималась от крыши к электрическому проводу, а борта украшала реклама сигарет. В другой раз он посылал Майка в Мемориальный парк, где находилась Водонапорная башня, чтобы посмотреть на купальню для птиц, а однажды они вместе пошли в здание суда смотреть на ужасное устройство, которое шеф Бортон нашел на чердаке. Называлось эта штуковина «стул наказаний». Изготовили ее из железа, с кандалами, встроенными в подлокотники и передние ножки, и закругленными выступами на спинке и сиденье. Отдаленно стул наказаний напомнил Майку электрический стул в тюрьме Синг-Синг, фотографию которого он видел в какой-то книге. Шеф Бортон позволил Майку сесть на стул и защелкнул кандалы.

После того как острота ощущений, вызванная кандалами, притупилась, Майк вопросительно посмотрел на отца и шефа Бортона, не понимая, почему сиденье на этом стуле считалось таким уж жутким наказанием для «пришлецов» (так называл бродяг Бортон), которые появлялись в городе в двадцатых и тридцатых годах. Да, из-за выступов сидеть было не очень удобно, и кандалы на запястьях и лодыжках сковывали движения, но…

— Ты же ребенок, — рассмеялся Бортон. — Сколько ты весишь? Семьдесят фунтов, восемьдесят? Большинство пришлецов, которых шериф Салли определял на этот стул в те давние дни, весили как минимум в два раза больше. Через час они начинали испытывать некоторые неудобства, через два или три неудобств прибавлялось, через четыре или пять им становилось худо. Через семь или восемь часов они начинали кричать, после шестнадцати или семнадцати плакали. А когда их освобождали через двадцать четыре часа, они клялись перед Богом и людьми, что в следующий раз, попав в Новую Англию, будут обходить Дерри стороной. И, насколько мне известно, так они в большинстве своем и делали. Двадцать четыре часа на стуле наказаний — чертовски убедительный довод.

Внезапно Майку показалось, что выступов на спинке и сиденье гораздо больше, и все они с силой вдавливались ему в ягодицы, позвоночник, поясницу, даже в шею.

— Могу я встать с него? — вежливо спросил он, и шеф Бортон вновь рассмеялся. На мгновение Майка охватила паника. Он подумал, что начальник полиции покрутит ключом от кандалов перед его носом и скажет: «Конечно, ты сможешь встать… после того как отсидишь свои двадцать четыре часа».

— Папа, зачем ты меня туда приводил? — спросил он по дороге домой.

— Узнаешь, когда подрастешь, — ответил Уилл.

— Ты не любишь шефа Бортона, так?

— Нет, — коротко ответил отец, и таким тоном, что Майк не решился больше ни о чем спрашивать.

Но Майк получал удовольствие от большинства мест в Дерри, куда посылал его отец или брал с собой, и к тому времени, когда Майку исполнилось десять лет, Уиллу удалось заразить сына интересом к истории Дерри. Иной раз, как, скажем, когда он проводил пальцами по шероховатой поверхности постамента купальни для птиц в Мемориальном парке, или когда, сидя на корточках, рассматривал трамвайные рельсы, которые тянулись по Монт-стрит в Олд-Кейп, он вдруг по-новому ощущал время… как что-то реальное, обладающее невидимым весом, как обладает весом солнечный свет (некоторые дети в классе засмеялись, когда миссис Грингасс сказала им об этом, но Майка настолько потрясла сама идея, что смеяться он просто не смог; подумал: «Свет обладает весом? Господи, какая жуть!»), чем-то таким, что может погрести его под собой.

Весной 1958 года первую записку, не связанную с работой на ферме, отец написал на обратной стороне старого конверта и придавил солонкой. День выдался на удивление теплым, воздух благоухал весенними ароматами, и мать открыла все окна. «Никакой работы, — прочитал Майк. — Если хочешь, поезжай на велосипеде по Пастбищной дороге. На поле слева от дороги ты увидишь старые развалины и покореженную технику. Осмотрись, привези сувенир. Не подходи к провалу! И возвращайся до темноты. Ты знаешь почему».

Майк знал, будьте уверены.

Он сказал матери, куда едет, и та нахмурилась:

— Почему бы тебе не завернуть к Рэнди Робинсону? Может, он захочет составить тебе компанию?

— Да, хорошо. Я заверну к нему и спрошу.

Он так и сделал, но Рэнди уехал с отцом в Бангор, чтобы купить посадочный картофель, поэтому по Пастбищной дороге Майк покатил один. Путь предстоял неблизкий — чуть больше четырех миль. И по прикидкам Майка, он только в три часа дня прислонил велосипед к старому деревянному забору по левую сторону от Пастбищной дороги и перелез через него. На обследование территории у него оставался час, не больше, а потом следовало ехать обратно. Обычно его мать не волновалась, если он возвращался домой к шести часам, когда она ставила на стол обед, но один случай показал ему, что в этом году все совсем не так. В тот день он чуть задержался, так мать чуть ли не билась в истерике. Подскочила к нему с мокрым посудным полотенцем, ударила, а он стоял в дверях кухни, разинув рот, с проволочной корзинкой для рыбы, в которой лежала пойманная им радужная форель.

— Никогда больше так не пугай меня! — кричала она. — Никогда больше! Никогда! Никогда!

Каждое восклицание сопровождалось ударом посудного полотенца. Майк ожидал, что отец вступится за него и положит этому конец, но отец не заступился… возможно, боялся, что она набросится на него, попытайся он вмешаться. Майк усвоил урок: одной порки посудным полотенцем вполне хватило. Домой до темноты, да, мэм. Будет исполнено.

Он шагал через поле к гигантским развалинам, занимающим центральную часть. Конечно же, это руины Металлургического завода Китчнера — Майк не раз проезжал мимо, но никогда не думал о том, чтобы обследовать их, и не слышал, чтобы кто-то из ребят рассказывал об этом. Теперь, нагнувшись, чтобы получше разглядеть несколько кирпичей, лежавших пирамидой, он подумал, что знает причину. Поле заливал яркий свет солнца, плывущего по весеннему небу (лишь изредка, когда облачко на короткое время закрывало солнце, поле медленно пересекала огромная тень), что-то здесь было пугающее… возможно, тишина, нарушаемая лишь ветром. Он чувствовал себя исследователем, обнаружившим остатки мифического древнего города.

Впереди справа он увидел закругленный бок массивного, облицованного плиткой цилиндра, поднимающегося над высокой травой. Побежал туда. Это была главная дымовая труба Металлургического завода Китчнера. Майк заглянул в нее и вновь почувствовал пробежавший по спине холодок. Диаметра трубы хватало, чтобы Майк мог войти в нее, если бы захотел. Но он не хотел; одному Богу известно, какая мерзость могла налипнуть на внутреннюю, зачерненную дымом облицовку, какие насекомые и твари могли обитать в трубе. Ветер дул порывами. И когда воздух двигался поперек лежащей на земле трубы, возникал жуткий звук, похожий на тот, что издавали лосиные дудки с вощеными струнами, которые он и его отец каждую весну устанавливали на головах пугал. Майк в испуге отступил назад, внезапно подумав о фильме, который вчера смотрел с отцом в программе «Раннее шоу». Фильм назывался «Родан»,[116] и они вроде бы получали огромное удовольствие, когда сидели перед телевизором, отец хохотал и кричал: «Уложи эту птичку, Майк!» — всякий раз, когда Родан появлялся на экране, и Майк стрелял из пальца-пистолета, пока мать не засунулась в дверь и не попросила вести себя потише, потому что от такого шума у нее разболится голова.

Но теперь все выглядело не столь забавно. В кино Родана освобождали из центра земли шахтеры-японцы, которые рыли самую глубокую в мире шахту. И глядя в черное жерло этой трубы, не составляло труда представить, что птица затаилась в дальнем конце, сложив кожистые, совсем как у летучей мыши, крылья на спине, и смотрит на маленькое круглое лицо школьника, заглядывающего в темноту, смотрит, смотрит своими большими, с золотыми ободками глазами.

Дрожа всем телом, Майк отпрянул еще дальше.

Он пошел вдоль дымовой трубы, наполовину погрузившейся в землю. Поле чуть поднималось и, следуя внезапному порыву, Майк забрался на трубу. Снаружи она не вызывала такого страха, а ее поверхность нагрелась от солнца. Он поднялся и двинулся дальше, раскинув руки (ширины хватало, и упасть он никак не мог, но ему хотелось прикинуться цирковым канатоходцем). Ветер ерошил волосы, и Майку это нравилось.

Пройдя трубу до конца, мальчик спрыгнул на землю и принялся обследовать территорию: битые кирпичи, куски дерева, ржавые железяки. «Принеси сувенир», — написал отец, и Майку хотелось найти что-то интересное.

Он направился к зияющему провалу, возникшему на месте сталелитейного завода, внимательно глядя под ноги, стараясь не наступать на осколки стекла, которых вокруг хватало.

Он помнил о провале и предупреждении отца не приближаться туда; помнил и о трагедии, которая произошла здесь более пятидесяти лет назад. Он отдавал себе отчет, что если в Дерри и есть населенное призраками место, так это развалины металлургического завода Китчнера. Но он не собирался уходить, не найдя что-нибудь интересное, сувенир, который стоит увезти с собой и показать отцу.

К провалу он продвигался медленно и осторожно, в какой-то момент пошел параллельно краю, поскольку предупреждающий голос в голове шептал, что стенки размякли от весенних дождей, могут осыпаться и утянуть в яму, где полно острых железяк, одна из которых могла насадить его на себя, как бабочек насаживали на иголки. Такой ржавой, мучительной смерти, конечно же, не хотелось.

Он поднял оконный шпингалет, отшвырнул в сторону. Нашел ковш, ручку которого скрутило невообразимым жаром, достаточно большой, чтобы стоять на столе великана. Увидел поршень, такой тяжелый, что не смог бы сдвинуть его с места, не говоря о том, чтобы поднять. Переступил через него и…

«А если я найду череп? — свернула внезапная мысль. — Череп какого-нибудь ребенка, одного из тех, кто погиб, отыскивая пасхальные шоколадные яйца в далеком тысяча девятьсот каком-то году?».

Он оглядел залитое солнечным светом поле, потрясенный этой мыслью. Ветер завыл в ушах, еще одна тень медленно проплыла по полю, как тень гигантской летучей мыши… или птицы. Майк вновь с небывалой остротой почувствовал, как здесь все тихо и спокойно, как странно выглядело это поле с грудами кирпича и железными остовами. Словно когда-то давно тут произошла ужасная битва.

«Не будь дураком, — одернул он себя. — Они нашли все, что можно было найти пятьдесят лет назад. После взрыва. И даже если не нашли, какой-нибудь пацан… или взрослый… нашел то… что оставалось. Или ты думаешь, что единственный, кто пришел сюда за сувениром?».

Нет… нет, он так не думал. Но…

Но — что? Ответа на этот вопрос потребовала здравая часть рассудка, и Майк подумал, что вопрос она задала слишком громко, слишком поспешно. Даже если тут что-то и оставалось, за прошедшие годы все сгнило. Поэтому… что?

Майк нашел в траве расколотый ящик от письменного стола, отбросил. Еще приблизился к провалу. Мусора только прибавлялось. Он не сомневался, что уж тут-то найдет что-нибудь интересное.

«А если здесь призраки? Что тогда? Что, если я увижу руки над краем провала, что, если они начнут вылезать из этой дыры в земле, дети в лохмотьях, в которые превратились их праздничные одежды, одежды после того, как пятьдесят лет гнили, рвались и пачкались от весенней грязи, осеннего дождя, зимнего снега? Дети без голов (он слышал в школе, что после взрыва женщина нашла голову одной из жертв на дереве в своем саду), дети без ног, дети без кожи, выпотрошенные, как треска, дети, которые, совсем как я, спускались вниз, чтобы поиграть в сумраке… под нависающими железными балками, среди больших ржавых шестерен…

Прекрати, ради бога, прекрати!».

По спине пробежал холодок, и Майк решил, что пора уже что-нибудь взять (что угодно) и делать ноги. Он пощупал землю наобум и наткнулся на шестеренку диаметром примерно в семь дюймов. В кармане у него лежал карандаш, Майк быстро достал его, очистил зубцы от земли. Сунул сувенир в карман. Теперь он мог уходить. Мог уходить, да…

Но ноги медленно несли его в противоположную сторону, к краю провала, и он, объятый ужасом, осознал, что должен заглянуть вниз. Должен увидеть, что внизу.

Он ухватился за торчащий из земли, качающийся кол, наклонился вперед, чтобы увидеть, что там внизу. Не получилось. От края его отделяли еще пятнадцать футов, он стоял слишком далеко, чтобы в поле зрения попало дно провала.

«Мне без разницы, увижу я дно или нет. Я возвращаюсь. Сувенир у меня в кармане. Нет никакой необходимости заглядывать в эту гадкую, древнюю дыру. И папа наказывал держаться от нее подальше».

Но неуместное, почти нездоровое любопытство не позволяло уйти. Он приближался к краю шаг за шагом, понимая, что теперь, когда деревянный кол остался вне досягаемости, ухватиться не за что, а земля под ногами действительно рыхлая. Да и по самому краю он видел углубления, напоминающие просевшие могилы, и понимал, что это места прежних обрушений.

Сердце колотилось в груди, как тяжелые, мерные удары сапог печатающего шаг солдата, когда Майк все-таки добрался до края и посмотрел вниз.

Птица, гнездившаяся в провале, посмотрела вверх.

Поначалу Майк не поверил тому, что увидел. Все нервы и проводящие пути в его теле, казалось, парализовало, в том числе и те, что передавали мысли. И причина заключалась не только в шоке, вызванным видом чудовищной птицы, птицы с оранжевой, как у зарянки, грудкой и обыденно-серыми, как у воробья, перьями: просто сама встреча оказалась совершенно неожиданной. Он думал, что увидит бетонные монолиты и покореженные машины, наполовину утопшие в черной грязи и затхлых лужах, а не гигантское гнездо, заполнившее провал от края до края, из конца в конец. И тимофеевки в этом гнезде вполне хватило бы на девять стогов сена, но эта трава была серебристая и старая. Птица сидела в самом центре гнезда, ее глаза, с желтыми ободками, были черными и блестящими, как свежий, еще теплый гудрон, и на мгновение, прежде чем Майк вышел из ступора, он увидел свое отражение в каждом из них.

А потом земля поползла и стала уходить из-под ног. Он услышал, как рвутся корни травы, и понял, что скользит вниз.

Майк с криком отскочил назад, размахивая руками, чтобы сохранить равновесие. Не сохранил и тяжело упал на забросанную мусором землю. Что-то тупое и твердое вдавилось ему в спину, он успел подумать о стуле наказаний. А потом услышал биение крыльев: птица с шумом вспорхнула из гнезда.

Он поднялся на колени, пополз подальше от края, оглядываясь через плечо, и увидел, как птица поднимается над провалом. Он увидел, что лапы у нее темно-желтые, покрытые чешуей, с длинными когтями, а размах каждого крыла больше десяти футов, и пожухлая тимофеевка летела во все стороны, будто от ветра, поднятого вертолетными лопастями. Птица издала противный пискляво-чирикающий крик. Несколько перьев оторвались от крыльев и по спиралям начали планировать в провал.

Майк вскочил и побежал.

Он мчался через поле, больше не оглядываясь, боясь оглянуться. Птица была не похожа на Родана, но он чувствовал, что это дух Родана, поднявшийся из провала, образовавшегося на месте Металлургического завода Китчнера, будто ужасная «птица-из-коробочки». Он споткнулся, упал на одно колено, поднялся. Снова бросился бежать.

Вновь раздался противный пискляво-чирикающий крик. Тень накрыла Майка, и когда он поднял голову, то увидел эту жуткую птицу: она пролетела менее чем в пяти футах над его головой. Ее клюв, грязно-желтый, открывался и закрывался, обнажая розовое нутро. А птица уже разворачивалась, чтобы вернуться к Майку. Ветер, вызванный взмахами ее крыльев, бил в лицо, принося с собой сухой неприятный запах: запах чердачной пыли, старых вещей, истлевающей материи.

Он метнулся налево и вновь увидел лежащую на земле дымовую трубу. Устремился к ней со всех ног, работая и руками, чтобы бежать еще быстрее. Птица закричала, он услышал шум крыльев. Они хлопали, как паруса. Что-то ударило его по затылку. Теплый огонь пролился на шею. Он почувствовал, как кровь стекает ниже, под воротник рубашки.

Птица разворачивалась вновь, намереваясь подхватить его когтями и унести, как ястреб уносит полевую мышь. Намереваясь унести его в свое гнездо. Намереваясь съесть его.

И когда птица полетела на него, бросилась на него, гипнотизируя черными, ужасными, сверкающими глазами, Майк резко рванул вправо. Птица промахнулась — самую малость. Его снова окутал удушающий, невыносимый, сухой запах ее крыльев.

Теперь он бежал параллельно свалившейся дымовой трубе, так быстро, что наружные облицовочные плитки сливались между собой. Он видел, где заканчивается труба. Если бы успел добежать до конца, резко свернуть влево и нырнуть внутрь, еще можно спастись, — птица слишком велика, чтобы залезть в трубу. Но его планы могли и не осуществиться. Птица опять ринулась на него, сблизившись, поднялась над ним, хлопая крыльями, которые гнали воздух, как ураган, вытянув к нему чешуйчатые лапы, и начала спускаться. Закричала вновь, и на этот раз Майку показалось, что в голосе птицы слышится триумф.

Он наклонил голову, поднял руку, прикрывая шею, и мчался вперед. Когти сомкнулись, и на мгновение птица держала его за предплечье. Ощущение было такое, будто его схватили невероятно сильные пальцы, оканчивающиеся твердыми ногтями. Они вдавились в кожу, как зубы. Хлопанье крыльев громом било в уши; он осознавал, что вокруг падают перья, некоторые скользили по щекам, словно одаривая его фантомными поцелуями. Птица начала подниматься, и Майк почувствовал, что его тащат вверх, он вытянулся во весь рост, привстал на цыпочки… на миг кеды оторвались от земли.

— ОТПУСТИ меня! — проорал он и крутанул руку. Еще мгновение когти держали его, потом он услышал, как рвется рукав. Подошвы соприкоснулись с землей. Птица пронзительно закричала. Майк снова побежал, сквозь перья хвоста, задыхаясь от этого сухого запаха. Словно проскочил завесу из перьев.

Кашляя, спотыкаясь, Майк завернул в дымовую трубу. Глаза щипало от слез и пыли, покрывавшей перья птицы. На этот раз он даже не думал о том, какие твари могут обитать в трубе. Он вбежал в темноту, вырывавшееся изо рта шумное дыхание эхом отразилось от стен. К кругу яркого света на срезе трубы он обернулся, пробежав футов двадцать. Грудь быстро-быстро поднималась и опадала. Внезапно его осенило: если он неправильно соотнес размеры птицы и внутренний диаметр трубы, можно считать, что он совершил самоубийство, с тем же успехом он мог поднести ко лбу отцовский дробовик и нажать на спуск. Потому что отходного пути не было.

Он спрятался не в трубе, а в тупике: другим концом она уходила в землю.

Опять послышался противный крик, и внезапно яркий круг света померк: птица опустилась на землю у трубы. Майк увидел ее желтые, чешуйчатые лапы, толстые, как ствол дерева. Потом она наклонила голову и заглянула в трубу. И вновь Майку пришлось смотреть в эти отвратительно яркие глаза цвета свежего гудрона с золотыми обручальными кольцами радужных оболочек. Клюв птицы открывался и закрывался, открывался и закрывался, и всякий раз, когда он закрывался, Майк слышал явственный стук, какой раздается в собственных ушах, если ты щелкаешь зубами. «Острый, — подумал Майк. — Клюв острый. Наверное, я знал, что у птиц острые клювы, но раньше как-то об этом не задумывался».

Птица снова издала пискляво-чирикающий крик. В узком канале трубы он прозвучал так громко, что Майк заткнул уши руками.

И тут птица полезла в трубу.

— Нет! — крикнул Майк. — Нет, ты не сможешь!

Свет мерк все сильнее по мере того, как птица втискивалась в трубу («Господи, почему я забыл, что птицы кажутся такими большими из-за перьев? Почему я забыл, что они могут сжиматься?») Свет мерк… мерк… исчез.

И осталась только чернильная тьма, удушающий сухой чердачный запах птицы и шуршание перьев о стенки.

Майк упал на колени, принялся ощупывать закругляющийся пол дымовой трубы. Нашел кусок облицовки. Острые края поросли каким-то мхом. Он замахнулся и швырнул кусок облицовки, послышался глухой удар. Птица вновь издала пискляво-чирикающий крик.

— Убирайся отсюда! — взвизгнул Майк.

Ему ответила тишина… затем шуршание возобновилось: птица продолжала втискиваться в трубу. Майк ощупывал пол, находил новые куски облицовки и швырял их в птицу. Они попадали в нее, Майк слышал глухие удары, а потом падали на пол.

«Пожалуйста, Господи, — бессвязно думал Майк, — пожалуйста, Господи, пожалуйста, пожалуйста, Господи…».

В голову пришла мысль о том, что он мог бы отступить в глубину трубы. Он находился у самого ее основания, а дальше внутренний диаметр трубы наверняка уменьшался. Он мог отступать, слушая шуршание крыльев об облицовку. Он мог отступать и при удаче миновать ту точку, дальше которой птица уже не протиснется.

Но… а если птица застрянет?

Если б такое случилось, он и птица умерли бы в этой трубе вместе. Умерли бы вместе и вместе сгнили. В темноте.

— Пожалуйста, Господи! — вскричал он, не отдавая себе отчета в том, что слова эти произнес вслух. Бросил еще один кусок облицовки, и на этот раз бросил с куда большей силой — почувствовал, как потом рассказал друзьям, будто в тот момент кто-то стоял позади него, и этот кто-то придал его руке невероятную мощь. Теперь удар вышел не глухим, как о перья, а чавкающим, словно ребенок шлепнул рукой по поверхности еще не застывшего желе. И птица закричала уже не от злости, а от боли, забила крыльями, вонючий воздух хлынул на Майка со скоростью урагана, грозя сорвать одежду, заставил отступить, кашляя и задыхаясь.

Свет появился вновь. Сначала слабый и серый, потом все ярче и ярче по мере того, как птица вылезала из трубы. Майк разрыдался, снова упал на колени и принялся лихорадочно собирать куски облицовки. Ни о чем не думая, побежал с набранными кусками вперед (при свете он видел, что облицовка покрыта мхом и лишайником, как надгробия из сланца). Он намеревался ни при каких обстоятельствах не позволить птице вновь влезть в трубу.

Птица наклонилась вниз, повернула голову, как иногда, сидя на шестке, поворачивает голову дрессированная птица, и Майк увидел, куда угодил последний брошенный им кусок облицовки. От правого глаза птицы мало что осталось. Блестящее озерцо свежего гудрона превратилось в кровавый кратер. Беловато-серая слизь капала из угла глазницы и стекала по боковой стороне клюва. Маленькие черви копошились в этом гное.

Птица увидела его и рванулась вперед. Майк принялся швырять куски облицовки. Они ударяли по голове и клюву. Птица отступила, и тут же снова пошла в атаку, раскрыв клюв, обнажив его розовое нутро, обнажив нечто такое, от чего Майк на мгновение остолбенел, застыл, разинув рот. Его поразил язык птицы — цвета серебра, потрескавшийся, как вулканическая поверхность. Сначала застывшая, потом сглаженная.

И на этом языке, как необычные перекати-поле, нашедшие там временное убежище, яркими оранжевыми пятнами выделялись несколько вздутий-волдырей.

Последний кусок облицовки Майк бросил в эту раззявленную пасть, и птица вновь отступила, крича от раздражения, ярости и боли. Еще какое-то мгновение Майк мог видеть ее чешуйчатые лапы с когтями… потом захлопали крылья, и птица исчезла.

В следующее мгновение он уже поднял лицо (теперь буровато-серое от налета пыли, грязи и частичек мха, которые крылья-вентиляторы швыряли в него) к цокающим звукам когтей по облицовке. Чистыми на лице Майка оставались только дорожки слез.

Птица взад-вперед ходила над головой: тук-тук-тук-тук.

Майк отступал в глубь трубы, собирал куски облицовки, переносил их к выходу, насколько решался близко. Если эта тварь снова сунется в трубу, он будет расстреливать ее в упор. Свет не тускнел: стоял май, до темноты оставалось еще очень далеко… но, вдруг птица останется на трубе, поджидая его? Майк судорожно сглотнул. Почувствовал, как трутся сухие стенки гортани.

Сверху доносилось: тук-тук-тук.

Горка набралась приличная. В сумраке трубы, куда проникал только отблеск солнечных лучей, куски облицовки казались черепками разбитой посуды, которые домохозяйка смела вместе. Майк вытер грязные ладони о джинсы, приготовившись ждать дальнейшего поворота событий.

Он не мог сказать, сколько прошло времени, прежде чем что-то произошло, — пять минут или двадцать пять. Слышал только, как над головой вышагивает птица, словно человек, мучающийся бессонницей и в три часа ночи меряющий шагами спальню.

Потом раздалось хлопанье крыльев. Птица приземлилась перед трубой. Майк, который стоял на коленях за горкой боезапаса, принялся швырять куски облицовки еще до того, как птица наклонила голову и заглянула в трубу. Один угодил в покрытую желтой чешуей лапу, и по ней потекла кровь, черная, как глаз птицы. Теперь уже Майк издал торжествующий крик, растворившийся в разъяренном клекоте птицы.

— Убирайся отсюда! — закричал Майк. — Я буду калечить тебя, пока ты не уберешься, Богом клянусь, буду!

Птица вернулась на трубу и возобновила патрулирование.

Майк ждал.

Наконец крылья захлопали вновь: птица улетела. Майк замер, ожидая, что желтые лапы, так похожие на куриные, появятся опять. Не появились. Он подождал еще, предполагая, что это какой-то трюк, но потом понял, что ждет совсем по другой причине. Он ждал, потому что боялся высунуться из трубы, боялся покинуть безопасное убежище.

«Нет! Чушь! Я же не трус!».

Он набрал полные горсти облицовки, несколько кусков сунул за пазуху. Вышел из трубы, пытаясь смотреть во все стороны сразу, жалея, что у него нет глаз на затылке. Увидел только поле, расстилающееся вперед и вокруг него и разбросанные тут и там ржавеющие остатки Металлургического завода Китчнера. Оглянулся, в полной уверенности, что сейчас увидит птицу, сидящую на дымовой трубе, как стервятник, теперь одноглазый стервятник, дожидающийся, чтобы мальчик увидел ее. А уж потом… потом птица бросится на него, чтобы заклевать и разорвать острым клювом.

Но птицу он не увидел.

Она действительно улетела.

И нервы Майка не выдержали.

Он издал душераздирающий вопль страха и помчался к покосившемуся забору, который отделял поле от дороги. Куски облицовки выпали у него из рук, другие вывалились из рубашки, после того как ее подол вылез из-под пояса. Он перемахнул через забор, ухватившись одной рукой, совсем, как Рой Роджерс,[117] выпендривающийся перед Дейл Эванс, когда они возвращались из загона для скота вместе с Пэтом Брейди и другими ковбоями. Он схватил велосипед за руль и пробежал с ним сорок футов, прежде чем отважился сесть в седло. Потом в безумном темпе заработал педалями, не решаясь оглянуться, не решаясь сбросить скорость, пока не добрался до пересечения Пастбищной дороги и Внешней Главной улицы, по которой непрерывным потоком и в обе стороны мчались автомобили.

Когда он приехал домой, отец менял свечи в тракторном двигателе. Уилл отметил, что Майк очень уж потный и грязный. Майк, замявшись на долю секунды, ответил, что свалился с велосипеда по дороге домой, когда слишком резко вывернул руль, объезжая рытвину.

— Ничего не сломал, Майки? — спросил Уилл, чуть более пристально, чем обычно, глядя на сына.

— Нет, сэр.

— Не растянул?

— Нет.

— Точно? — Майк кивнул. — Сувенир привез?

Майк сунул руку в карман и нашел шестеренку. Показал отцу, который коротко глянул на нее, а потом подцепил с ладони крошку облицовки. Она, похоже, заинтересовала его гораздо больше.

— От дымовой трубы? — спросил Уилл.

Майк кивнул.

— Заходил в нее?

Майк снова кивнул.

— Увидел там что-нибудь? — спросил Уилл, и тут же, чтобы превратить вопрос в шутку (хотя не звучал он, как шутка), добавил: — Спрятанный клад?

Чуть улыбнувшись, Майк покачал головой.

— Что ж, только не говори матери, что ты залезал в трубу, — предупредил Уилл. — Она застрелит сначала меня, а потом тебя. — Тут Уилл еще более пристально вгляделся в сына. — Майки, с тобой все в порядке?

— Что?

— Глаза у тебя какие-то больные.

— Наверное, устал, — ответил Майк. — Дорога туда и обратно — миль восемь или десять, не забывай. Помочь тебе с трактором, пап?

— Нет, на этой неделе я сделал с ним все, что хотел. Иди в дом и помойся.

Майк уже направился к двери, и тут отец окликнул его. Мальчик обернулся.

— Я не хочу, чтобы ты ходил туда, во всяком случае, пока они не справятся с этой бедой и не поймают человека, который это делает… ты там никого не видел? Никто не гнался за тобой, не кричал на тебя?

— Людей я там вообще не видел, — ответил Майк.

Уилл кивнул, закурил.

— Думаю, напрасно я тебя туда посылал. Такие старые развалины… иногда они могут быть опасны.

Их взгляды на мгновение встретились.

— Хорошо, папуля. Я и не хочу туда возвращаться. Там страшновато.

Уилл снова кивнул.

— Полагаю, чем меньше говорить об этом, тем будет лучше. Иди в дом и помойся. И скажи маме, чтобы она добавила тебе три или четыре сосиски.

Майк так и сделал.

6.

«Выброси из головы, — говорил себе Майк, глядя на бороздки, которые подходили к бетонной стене Канала и исчезали, — выброси из головы. Возможно, мне все приснилось и…».

На бетонной стене Канала темнели пятна засохшей крови.

Майк посмотрел на них, потом — вниз, в Канал. Черная вода текла мимо. К стенам липли сгустки грязно-желтой пены, иногда отрывались, неспешно плыли по течению, дугами или петлями. На мгновение (только на мгновение) два комка этой пены слились и вроде бы сквозь них проступило лицо, лицо мальчика, являвшее собой воплощение боли и ужаса.

У Майка перехватило дыхание.

Но пена оторвалась, лицо исчезло, и в тот же момент справа послышался громкий всплеск. Он повернул голову, чуть подавшись назад, и на мгновение ему показалось, будто он что-то увидел в тени тоннеля, после которого река, пройдя под центром города, вновь выходила на поверхность.

А потом это что-то исчезло.

Импульсивно, похолодев и дрожа всем телом, Майк вытащил из кармана перочинный ножик, который нашел в траве, и бросил в Канал. Послышался негромкий всплеск, круг начал расходиться от того места, где ножик упал в воду, превратился потоком в наконечник стрелы… и не осталось ничего.

Ничего, кроме страха, который вдруг принялся душить его, и абсолютной уверенности, что рядом что-то есть, это что-то наблюдает за ним, прикидывает возможности, выжидает удобного момента.

Он повернулся, с намерением ровным шагом вернуться к велосипеду (пустившись бегом, он бы возвеличивал свои страхи и унижал себя), и тут снова раздался громкий всплеск. Пожалуй, даже еще более громкий. В следующее мгновение Майк уже бежал со всех ног, только пятки сверкали, к воротам и велосипеду, ударом каблука он поднял опору и принялся крутить педали. Этот запах моря вдруг сделался таким густым… слишком густым. Он окутывал Майка со всех сторон. И вода капала с мокрых ветвей деревьев слишком громко.

Что-то шло следом. Он слышал шуршание шагов по траве.

Стоя на педалях, выкладываясь полностью, Майк свернул на Главную улицу, даже не оглянувшись. Он мчался домой как мог быстро, гадая, что, скажите на милость, заставило его приехать в парк в такую рань… что влекло его туда?

А потом попытался думать о том, что предстояло сделать сегодня на ферме, только о том, что предстояло сделать сегодня на ферме, ни о чем, кроме того, что предстояло сделать сегодня на ферме. И через какое-то время ему это удалось.

На следующий день, увидев заголовок в газете: «ПРОПАВШИЙ МАЛЬЧИК ВНУШАЕТ НОВЫЕ СТРАХИ», Майк подумал о перочинном ножике, который бросил в Канал, перочинном ножике с инициалами «ЭК», нацарапанными на боковой поверхности. Подумал о крови, которую видел на траве.

И подумал о бороздках, которые обрывались у Канала.