Самарская вольница. Степан Разин.

* * *

Вьюжил октябрь последними янтарно-красными листьями, выли стрелецкие женки: одни от радости, что воротились наконец-то мужья к дому из треклятого астраханского похода, а другие с горя, что положили свои головушки их кормильцы на каком-то диком острове или канули бесследно в пучине неласкового моря, и могилки рядом нет, чтобы прийти и выплакать безутешные слезы…

Никита Кузнецов, смущаясь товарищей, подхватил на руки обеспамятевшую от нежданной радости Параню — чаяла от Михаила Хомутова порасспросить, как сгинул ее Никитушка, а он сам, будто белый ангел с облака, — шасть со струга на песок да так обнял сомлевшую женку, что уверовала Параня: не дух святой явился в облике Никитушки, а живой муж, ночами сто раз оплаканный…

Митька Самара принародно облобызал в пухлые губы свою зардевшуюся Ксюшу, подмигнул сотнику, который, стесняясь стрельцов и глазастых баб, потихоньку прижал к груди сияющую светло-карими глазами свою ненаглядную «русалочку».

— Целуй женку, Миша, целуй крепче, чтоб не сумлевалась баба, пока к дому идет, в твоей многотерпеливой мужской верности!

Самаряне, окромя хворых и совсем древних, заполнили Воскресенскую слободу, где у пристани приткнулись струги, и стрельцы сотников Хомутова и Пастухова сходили на приречный песок к семьям.

— Кланяйтесь, стрельцы, новому воеводе Ивану Назарычу Алфимову! — подал голос дьяк приказной избы Яков Брылев, влажными пальцами оглаживая длинную бороденку и со смешанным чувством тоски и злобы, тайком бросая взгляды на счастливую Параню, которая ласково гладила пальцем шрам на щеке мужа: «вдовицей» не уступила дьяку гордая стрельчиха, подношения отвергла, а теперь и вовсе не подступиться… «Позрим, как теперь носатый воевода около Хомутовой закружится!» — не без злорадства подумал Брылев, исподтишка наблюдая за настороженным Алфимовым. И еще раз, возможно громче, позвал сотников подойти к воеводе: — Кланяйтесь, сотники, новому на Самаре воеводе!

Тяк-тя-ак! — съерничал над дьяком Митька Самара, пропев дьякову присказку. — Чем кланяться-то, дьяк Яков? — и кинул на нового воеводу острый взгляд. Алфимов сидел на белом коне, в ярких нарядах, статный и, видно было, сильный в плечах, сверкал перстнями на пальцах. — Головушка стрелецкая притомилась кланяться воровским пулям, спина не гнется от весел, а поклонных гостинцев на Самару астраханский воевода князь Прозоровский нам не передавал!

Иные стрельцы смущенно улыбались дерзкой выходке десятника, иные с нескрываемым пренебрежением проходили мимо: позрим, дескать, каков в делах будет новый хозяин города, поклонимся ли, альбо самого заставим согнуться в три погибели! И только оба сотника, отдавая дань почтения к государеву наместнику на Самаре, подошли и, не ломая перед ним шапок, представились поочередно.

Мельком глянув на невысокого ростом, но крепкого телом смуглолицего Михаила Пастухова, в крови которого была примесь и от татарского рода, Иван Алфимов долго и пристально глядел на Хомутова, так что сотник с некоторым раздражением спросил:

— Аль признать силишься, воевода? Прежде где могли видеться?

«Во сне я тебя, безликого, не единожды на дыбе видел, воровской сотник!..» — едва не слетело с языка у воеводы, да вовремя спохватился — не в пытошной еще сотник, а среди своих забубённых головушек! Сказал строго, свою власть выказывая:

— Помните, сотники, из каких мест воротились, с кем бок о бок жили… Блоха, она тварь прыгучая, не за всякой уследишь. А на Дону ныне вона какие чумовые блохи поразвелись, от них во всей Руси заразы надобно остерегаться!

Хомутов и Пастухов переглянулись, поняв, какие камни кидает в их огород новый самарский воевода. Михаил Хомутов, не стерпев оскорбления, не столько себя, сколько стрельцов, резко ответил, прямо глядя в серые и злобные глаза стольника:

— Да будет тебе ведомо, воевода, что Степана Разина великий государь и царь Алексей Михайлович миловал за его казацкие вольности на море и позволил казакам беспротивно воротиться на Дон! А мы государеву службу несли праведно, и винить нас в чем-то и паче того нет причины!

— Ну-ну, позрим, а покудова десятникам за своими стрельцами глядеть, чтоб воровских смутных речей в городе не было! — постращал воевода, посмотрел на Анницу, которая, обнявшись с Параней за плечи, стояла поодаль около Никиты Кузнецова, поджидая, когда освободится сотник. И вдруг с ехидством спросил: — Дружок-то твой Никитка каким образом объявился вживе и в этом наряде полуказацком? От Стеньки Разина, должно, за службу воровскую получил? Ну да ладно, об этом спрос впереди будет, и не с тебя!

От недоброго предчувствия у Михаила Хомутова похолодело под сердцем. Хотел было ответить воеводе, что греха за Никитой никакого нет, а что жив остался — то в воле Господа, но воевода тронул коня и, уже отъехав шагов на десять, вполоборота добавил с потаенной угрозой:

— Гуляйте бережно, а то опять пьяные стрельцы сеновалы жечь почнут!

— И то воеводе ведомо, что горел Никита! Ох, братцы, неспроста такая осведомленность воеводы о наших делах… — с настороженностью и с удивлением одновременно проговорил Михаил Пастухов, глядя вослед воеводе и дьяку Брылеву, которые в сопровождении конных детей боярских поехали улицей слободы к городовым воротам. — Не ждать нам, чую я, ласки от этого спесивого воеводы, коль он заранее на нас ополчился, во враги заглазно уже себе поставил!

— Пущай будет этот воевода хоть с чертом в обнимку, только бы стрельцов не донимал придирками, — отозвался на это Михаил Хомутов. — Ну, пошли по домам, кинем заботы на день завтрашний. Авось опосля и возьмем в разум, с чего это воевода вурдалаком на нас вызверился! Пошли, русалочка моя, и вы, други! Так хочется скорее сесть на свою лавку, под образа, дарованные родителями при благословении…

Некоторое время шли молча, радостные от долгожданной встреча с родными, встревоженные загадочным приемом воеводы. Миновали Спасскую воротную башню и вошли в город, потом поворотили вправо, вдоль частокола, к крайнему от реки Самары кварталу. И здесь, не выпуская руки Анницы из своей, Михаил Хомутов сказал друзьям, среди которых пристали к ним и бывшие в Самаре Ивашка Балака и Янка Сукин:

— Как отбанитесь, скликайтесь друг по дружке и приходите к нам в гости. Будем праздновать окончание астраханского похода.

— И Еремку Потапова с его огнивом покликать? — засмеялся Митька Самара, толкнув в бок широколицего, в оспинках, Еремку.

— Приходи и ты, Еремка, — с улыбкой пригласил сотник, — только огниво свое, друже, закинь в погреб и крышку сундуком придави… Ну, русалочка моя, веди хозяина под родной кров!

После бани, разомлевшие, долго отдыхали в чистой постели. Анница ласково оглаживала исхудавшие за долгую и тяжелую дорогу щеки мужа, глядела в его влажные от истомы глаза, трогала пальцем маленькую родинку у левой брови около переносья, а сама что-то таила в себе. Михаил понял ее смутное состояние души, обнял, поцеловал в горячую алую щеку, тихо спросил:

— Гнетет тебя что, самарская русалочка? Скажи. Случилось что-нибудь? — Он верил своей Аннице более чем самому себе, и худого от нее не ждал. — Может, по хозяйству какой ущерб?

— Ты только не горячись, Мишутка, — начала Анница и положила голову на плечо мужа: и через нательную рубаху его тепло так волновало молодую женщину. — Клятого врага мы поимели в городе, ох и страшного врага, Мишутка!

— Кто он? — тихо спросил Михаил, и Анница почувствовала, как рядом напружинилось всеми мышцами такое мягкое, казалось, тело мужа.

— Новый воевода дурной глаз на меня кинул! Везде наперехват выходит, не страшась гнева божьего даже в соборной церкви! И срам людской ему зенки бесстыжие не застит… О том тебе непременно завтра же многие в городе скажут, норовя уколоть в сердце. А единожды и за реку Самару со своим холопом выезжал, с ружьями, будто на дичь какую. Мы с матушкой Авдотьей капусту рубили… Начал было, не стыдясь старой женщины, улещать сатанинскими обещаниями…

— А ты? — Никита положил руку на голову Анницы, погладил ее, поймал искренний, давним гневом пыхнувший взгляд.

— Я сказала поганцу, что ежели не съедет с огорода, то тем тесаком и его голову, аки капустный кочан, ссеку… На счастье, наш добрый товарищ Ивашка Балака на своем поле был, увидел воеводу с холопом, к нам, будто для какого спроса, поспешил. Близко теперь воевода не суется, а все норовит коня своего править к нашим воротам. Боюсь я, Мишатка, за тебя боюсь. Слухов всяких полна Самара, будто ваши стрельцы спознались с разбойными казаками. И слухи те кто-то пустил еще за добрую неделю до вашего в Самару возвращения. Спроста ли это? Еще говорят, будто ты своей волей в Царицыне какого-то атамана разбойничьего спустил из-под стражи…

— Надо же! — искренне поразился Михаил и повернулся к Аннице на левый бок. — Кто же смог упредить воеводу? Надо было конного нарочного гнать с такой вестью, не иначе!

— Того не знаю, Мишутка, — ответила с беспокойством Анница, — хотя из Саратова от тамошнего воеводы и были конные вестники. Должно, через них кто-то и упредил воеводу про тебя и того атамана. Говорят, ждут к нам дьяков из Разбойного приказа с государевым сыском…

— Вона что-о! — наконец-то кое-что понял Михаил и приподнялся с подушки на локоть. — Ну и лиса наш воевода, ну и хитрец! Медведя не взяв в берлоге, он принялся его шкуру кроить на шубу! А мне-то и невдогад, чего это он про казацкие чумовые блохи речь плетет? А сам глазищами сверлит, словно сатана, норовя человека незнаемого во прах испепелить! Нас еще не видев, наших речей не послушав, уже умыслил на стрельцов крикнуть государево «Слово и дело!»[96] Вот спаси тебя Бог, Анница, что упредила! И я своих стрельцов упрежу, чтоб остерегались воеводских послухов, лишнего не говорили… Ну, надобно нам подыматься, моя русалочка, с кухни запахи какие манят: матушка Авдотья печет и стряпает для гостей. За столом и обговорим твои речи…

Но как ни остерегал сотник Хомутов товарищей от возможного догляда ярыжек, подосланных воеводой, а Никита Кузнецов так-таки не миновал незваных гостей. И случилось это недели через две по возвращении в Самару.

Был на исходе воскресный день, густые сумерки пали на голую и темную землю, дверь в сенцы кто-то открыл, брякнул приклад ружья. Никита из-за стола кинулся к стене, рванул из ножен саблю… а на пороге сам воевода, за спиной в железных доспехах полдесятка рейтар-литовцев, приведенных в Самару маэром Циттелем откуда-то из-под Смоленска.

— Чего надобно? — выкрикнул Никита, становясь в боевую стойку.

Тут же вспомнилось недавнее предостережение сотника. «Неужто донесли какую нелепицу? Или о хождении со Степаном Разиным в вину ставят?».

— Убери саблю, стрелец! — миролюбиво ответил воевода, щуря глаза от свечей в горнице, вставленных в дивный серебряный подсвечник с шестью золотыми чашечками… Такой красоты воевода никогда еще в своем доме не имел, а тут вдруг — у какого-то шурыги-стрельца[97] на столе! Не обмишулился дотошный Афонька со своими ярыжками, все доподлинно выглядели…

— Пошто с рейтарами, как тати, ввалились в ночь, воевода? — не убрав саблю, ответил Никита. — Коль за мной вина какая, то кличь пред очи вместе с сотником Хомутовым, чтоб было кому и за меня слово правды молвить, а не только донос облыжный!

Алфимов, оставив рейтар у двери, прошел к столу, где перепуганные детишки жались к ногам побледневшей Парани.

— Отведи, женка, ребятишек спать, — повернулся он к Паране, опершись левой рукой о стол, отчего край накинутого на плечи мокрого плаща приподнялся и стала видна железная рубаха поверх воеводского полукафтана. — И не полошись попусту, у нас со стрельцом полюбовный разговор пойдет, — и белые зубы в улыбке обнажил под русыми, влажными от дождя усами.

— Куда как полюбовный! — огрызнулся Никита. — Ровно вражья рать в горницу ввалились, с ружьями и в латах! Аль мыслили здесь полк крымских татар застать?

Воевода смиренно засмеялся, сел на лавку.

— В твоих хоромах и десятерым татарам не укрыться, не то что полку!.. Поспрошать тебя хотел, стрелец… покудова без ката и без подьячих в пытошной избе. И поспрошать о том, о чем и твой воровской сотник Хомутов несведущ.

— О чем же? — насторожился Никита и подумал, что ждать хорошего не придется, если и самого сотника воевода причисляет к ворам! Он отступил в угол, под иконы, откуда Параня по его знаку увела детишек в спальную комнату и закрыла за собой дверь.

Воевода скинул мокрый плащ, в кольчуге с перевязью и с саблей присел снова на лавку, взял подсвечник и, прикидывая вес серебра, передвинул его на середину столешницы. «Хороша вещица! И весом довольно знатная, а главное, выделана искусно! Дивной работы и не русским мастером делано, по рисунку видно. Унесена из знатного дома разбойными казаками. Вона и тиснение на подставочке кизылбашское, дивные драконы с разинутыми пастями. И минареты с полумесяцами, а не православные кресты над соборами…» — Решение к воеводе пришло окончательное, и он строго сказал, глядя серыми сурово насупленными глазами на стрельца:

— О твоем воровстве на Хвалынском море вкупе с разбойным атаманом Стенькой Разиным, вот о чем, — внешне спокойно проговорил воевода. — О страшном душегубстве, которое висит над тобой!

От показного спокойствия — знал же, как невзлюбил их самарский воевода! — у Никиты засосало под сердцем: не даст теперь ему покоя лихой воевода, доймет придирками за вынужденное хождение на разинских стругах, хоть сызнова из дому беги… Вона, уже и душегубство какое-то в вину ставит, по наговору и в пытошную башню близ Фроловой в Московском Кремле могут свезти… А оттуда еще никто своими ногами не выходил!

— Видит Бог, воевода, нет за мной никакого душегубства! Разве что в бою с кизылбашцами кого посек, так на то и сражение…

— Ну, стрелец, не торопись с отпирательством, — широко улыбнулся воевода, любуясь игрой света на золотых чашечках подсвечника. — Порасскажи мне доподлинно, ровно на исповеди, что и как у тебя там случилось?

Никита, уперев конец сабли в пол, сел в углу горницы и, поглядывая на рейтар, которые, привалившись к косякам двери, стояли, роняя с себя дождевую воду на пол, и с интересом слушали, чем же кончится этот разговор, принялся подробно рассказывать, когда и что с ним приключилось. Начал с Уварова учуга и вплоть до возвращения в Астрахань. Воевода слушал, улыбался чему-то, косился то на Никиту, то на подсвечник, по окончании исповеди, хмыкнув, спросил:

— И это все истинная правда, а не воровская сказка, стрелец? — Иван Назарович загадочно улыбнулся, вновь прищурил серые, с припухшими веками глаза. Задумался, поправил на голове завитой парик, в хищно-ласковой ухмылке снова показал ровные белые зубы. — А почему я должен тебе верить? И где те трое твоих сотоварищей со струга? Может, ты извел их, чтобы завладеть стругом да и сбежать на нем к донским разбойникам? Кого выставишь себе в послухи?[98] Ведь воровского сотника Хомутова с тобой там не было!

Никита, теряя над собой власть, вскочил на ноги, головой почти под иконостас с медной лампадкой на цепочках, и, чувствуя, как кровью набухает шрам на левой скуле, прерывистым голосом крикнул:

— Как можешь ты такое мыслить… воевода Иван Назарыч!? Неужто некрещеный я? Неужто на своего брата-стрельца руку поднял бы?

— Ха! — прихлопнул воевода Алфимов ладонью о столешницу, потом дунул на нее, словно на пушинку, показывая, что слова Никиты такие же невесомые. — Не стрельцы ли своровали в Яицком городке да своего голову посадили в воду? Аль тамошний стрелец Ивашка Чикмаз, срубивший более ста голов, был без тельного креста? Не отговор это, стрелец! Троих нет, а ты жив и у разбойных казаков в ватаге объявился — вот это истина! Как отпишу в Москву со здешних пыток, тому и поверят в Разбойном приказе!

Никита, стиснув зубы и со вздутыми желваками на скулах, молча опустился на лавку, положил бесполезную саблю на стол: одному всех воеводских рейтар не одолеть! Да и негоже бой в доме зачинать, детишек пугать до смерти…

— Тогда пусть сам Бог будет моим послухом, более некого мне поставить, — выговорил через силу и откинулся спиной к стене. Рейтары переглядывались между собой, но от разговора воздерживались, страшась воеводского гнева.

Воевода Алфимов медленно огладил усы, бородку, прикрыл пальцами глаза, которые, словно у сонного, не мигая уставились в дальний угол, где стояла кадь с водой и с подвешенным за ручку ковшом. Его продолговатое лицо с крупным носом было желто-розовым в отсветах от золотых чашечек подсвечника. Вдруг поднял руку и кистью дал знак рейтарам: ступайте, дескать, прочь из избы! Литвины послушно, бренча оружием, вышли в сенцы, потом на крыльцо. Воевода своим липучим взглядом приклеился к бледному от волнения лицу Никиты, понял, что стрелец пребывает в изрядном смятении.

— Донесли мне твои же стрельцы-сотоварищи, — соврал Иван Назарович, — что вынес ты этот дорогой подсвечник со двора астраханского митрополита Иосифа, когда тот отлучился по делам божиим в собор. Так ли? Говори, как на исповеди! — и снова ладонью прихлопнул для строгости. — Я теперь для тебя здесь и царь и патриарх! И ты в моей полной власти!

У Никиты брови полезли на лоб. Будто яркая молния в ночной кромешной тьме сверкнула простая по своей истине догадка: не по его душу явился злопакостный воевода с рейтарами-литвинами, а за этим шахским подсвечником! Надо же! Как в воду глядел еще там, в Астрахани, сотник Хомутов, советуя продать свой дуван. Но Никита решил потешить сердце Парани роскошной вещицей… Потешил, да только алчное око и сердце самарского воеводы! И как это вынюхал о подсвечнике воевода со своими ярыжками? Неужто и в самом деле кто из товарищей проговорился?

— Подсвечник сей не с митрополичьего двора, воевода Иван Назарыч, а достался по дувану, когда взяли боем кизылбашский город Фарабад, — понемногу успокаивался Никита. Он повернулся к воеводе, выдавив поджатыми губами глубокие морщинки у рта, молча снял и потушил пальцами пять свечей, шестую, капнув на стол воску, прикрепил на угол, ближе к иконостасу. Потом встал, сдернул со шкафа расшитую петухами рушницу, завернул в нее подсвечник и протянул воеводе.

— Возьми, Иван Назарыч, сию безделушку. И то верно — не в стрелецкой избе такому убранству стоять, а тебе пущай это будет памятный гостинец от всех нас, — и, сделав лицо возможно смиренным, поклонился воеводе поясно. И усмехнулся про себя, вспомнив, как призывал дьяк Брылев «кланяться» новому воеводе, а бесшабашный Митька Самара отшутился — нечем, дескать, кланяться… Сгодился подсвечник для «поклона» дотошному воеводе, сгодился! Чуть было головы не потерял из-за него!

— Да ты что! Возможно ли? — Воевода Алфимов руками даже замахал, делая пристойный вид, будто крайне огорошен таким оборотом разговора. — А ежели и в самом деле со двора митрополита? И по мне сыск учинят… — Воевода отговаривался, но Никита хорошо видел, что смекалистая уступчивость с его стороны весьма приятна воеводе. Вона как глаза посветлели и брови разошлись по своим привычным местам!

— А ты позри, воевода Иван Назарыч, вота на донышке вещицы клеймо стоит с ненашенскими буквицами, а на персидском либо арабском писании. Не иначе, из шахского дворца в Фарабаде казаками снесена в общий дуван… Бери со спокойной совестью, воевода, — настаивал Никита, а про себя усомнился, что хоть маковая кроха совести осталась у этого царского стольника.

— Ну, ежели там и вправду персидское клеймо… Давай, дома через толстое стекло разгляжу, у тебя вона какой мрак в горнице… Ежели не со двора митрополита, то и оглашать дело не стану и в Разбойный приказ отписывать не будет нужды. Подай плащ, вот так… Проводи на крыльцо, рейтары меня ждут под дождем, — хохотнул нарочито воевода, сунул подсвечник под мышку и пошел вон.

Когда Никита воротился, перепуганная Параня с тихим плачем повисла у него на шее. Всхлипывая, спросила, заглядывая в глаза:

— Снес изверг вещицу?

— Вещицу снес… да не сносить ему головы, видит Бог, при таком правлении в городе! Пущай под тем подсвечником молит Господа, чтоб не грянула на Самару по нынешнему смутному времени какая ратная сила с Дону альбо еще откуда. Ужо тогда…

Параня испугалась лица собственного мужа и молча перекрестилась на икону Божьей Матери.