Самарская вольница. Степан Разин.
* * *
От колокольного сполоха воевода Алфимов, едва успевший задремать, взметнулся с постели проворнее молодого рейтара, в дверь втиснулся растерянный и напуганный холоп Афонька. В глазах смятение, всегда величавая ухоженная борода скомкана на левую сторону. Взмахнул рукой, с опаской выговорил:
— Стрельнул поначалу кто-то из ружья, батюшка Иван Назарыч, а теперь в набат колотят… Неужто разбойники к городу присунулись боем, ась?
Иван Назарович, и сам раскидывая умом — отчего учинился сполох? — спешно начал одеваться, морщась от еще не совсем зажившей пулевой раны в плече, сунул пистоли за пояс, велел и Афоньке облачиться, взять с собой саблю и пистоль для бережения.
— Поспешим в приказную избу, к рейтарам, кои там охрану несут… Эко колотят в колокола! Неужто и вправду накаркал чертов Волкодав? Послать бы кого, чтоб ему голову прострелили, — пришла мысль воеводе, — а то сызнова живым из могилы выскочит!
— Чу, батюшка Иван Назарыч, гвалт какой-то в городе! — ахнул холоп и замер у порога, прислушиваясь.
Воевода метнулся к окну, которое выходило на площадь перед воротами кремля. В туманных сумерках рассвета различил бегущих с оружием стрельцов, за ними всяко вооруженных посадских. Из толпы раздавались выстрелы по караульным рейтарам на башнях, доносились крики, но их заглушал неистовый гул соборного колокола.
— Кажись, взбунтовались стрельцы, батюшка Иван Назарыч! — Афонька, должно, с перепугу, не рассчитав и ткнувшись бородой в стекло, тоже увидел бегущих полураздетых рейтар. За ними гнались стрельцы и посадские. С той и другой стороны вспыхивали бледные огоньки выстрелов, на темную дорогу падали люди…
— Так и есть! Своровали стрельцы, чтоб им колючими ершами подавиться! Ах воры, изменники! Не успел я вас в колодки забить, — с сожалением выкрикнул воевода и повернулся к холопу: — Афоня! Беги в приказную избу к маэру Циттелю! Пущай рейтар да детей боярских спешно ведет на мой двор! За воротами укроемся! А там, глядишь, и подмога какая поспеет!
Воевода снял со стены ружья, проверил, заряжено ли, прикладом высадил стекло, прицелился. За могучим колокольным звоном выстрела этого в толпе вряд ли кто расслышал, но Иван Назарович видел, как один из посадских на всем бегу упал. Воевода торопливо перезарядил ружье. В горницу первого этажа, отбившись от разъяренных стрельцов и посадских, вбежало с полста детей боярских и рейтар под началом ротмистра Данилы Воронова. Увидев подмогу, Иван Назарович приободрился, отдал нужные распоряжения:
— Данила, вели рейтарам завалить двери и окна рухлядью! Половине встать у окон, прочим подняться на второй этаж для отбития огнем воровского приступа! Руби и бей изменников, солдаты, до кого достанете пулей, саблей или копьем! За великим государем служба не пропадет. Пали-и!
Рейтары залпом ударили вдоль улицы. Теперь их услышали и увидели, что шутки с засевшими в доме плохи. Стрельцы враз кинулись в укрытия, в ответ начали палить по окнам второго этажа воеводского дома. За углом толпа посадских с Пронькой Говорухиным и до полусотни стрельцов во главе с выпущенным из пытошной сотником Пастуховым схватились с рейтарами, у которых за старшего был маэр Циттель, покинувший приказную избу, чтобы прорваться к воеводскому дому, да некстати наткнувшийся на толпу бунтовщиков. Приметив сотника в изодранном исподнем белье, Циттель выметнулся из рейтарского строя с криком:
— Фор! Бунтофщик, получаль сфой смерть! — С десяти шагов, не далее, выстрелил из пистоля. Михаил Пастухов без единого стона, простреленный в грудь, рухнул к ногам своих сынов.
— Га-адина-а! — неистово взревел старший сын сотника Ивашка и, налетев на отпрянувшего маэра, с дикой силой рубанул его тяжелым бердышом. Крякнула, развалившись надвое, медная шапка, и маэр, разрубленный почти до пояса, свалился на землю, лишь на несколько секунд пережив жертву. — Кроши извергов, братцы-ы! — И снова бердыш Ивашки Пастухова зловеще сверкнул над головой.
Взвинченные до предела яростью боя, стрельцы и посадские со всех сторон навалились на рейтар, рубили их бердышами, саблями, пронзали вилами, сбивали ослопами. И сами падали, сраженные пулей или умелой рукой бывалого солдата. Но сила одолела силу, и около полуста рейтар, побросав оружие, упали ниц, выказывая, что не помышляют более о сопротивлении.
— Вяжите этих, посадские! — крикнул Алешка Торшилов, приняв команду над сотней погибшего Михаила Пастухова. Он осторожно провел ладонью по лицу — саднила щека: в драке рейтарская пуля жиганула, едва не отправив его к предкам! Но было не до раны, из воеводского дома густо летели пули. Он подал новую команду: — Стрельцы, окружайте дом воеводы! Разойдись по чердакам соседних домов! Палите по окнам прицельно! Посадские, не лезьте дурью под пули! Это вам не кулачная драка стенка на стенку. Там у воеводы обученные к бою солдаты сидят. Их только пулями да из пушки достать и побить можно!
Михаил Хомутов, в кровоподтеках на лице и с полувывернутыми на дыбе руками, опираясь на саблю, как на посох, догнал убежавших от губной избы стрельцов, поймал за плечо Митьку Самару, крикнул в ухо:
— Беги к Ивашке Чуносову на раскатную башню! Пущай пушку подошвенного боя нацелит на воеводский дом! Да как следует ударит по второму этажу, воеводе аккурат по зубам будет!
— Понял, Миша, понял! — прокричал в ответ Митька. Хотел было спросить, знает ли сотник о гибели Аннушки или нет еще, но увидел разгоряченное боем лицо давнего друга, решил, что не ко времени будет страшное для него известие, к тому же надорванного дыбой и муками. Без лишнего разговора кинулся к раскатной башне. За спиной гремели ружейные выстрелы, и непонятно было, на что надеялись обреченные? На какое чудо-избавление?
Митька взбежал по витой лестнице до первого ряда темных бойниц в тот момент, когда пушкари уже разворачивали пушку с надолбов на воеводский дом. Делали это неспешно, но толково и без суеты, чтобы кого-нибудь не придавить тяжестью в темноте.
— Вот молодцы! — похвалил их Митька Самара. — А то сотник Хомутов послал меня с тем же наказом. Давайте и я чем подсоблю.
— Не лезь, Митька, тут свои порядки, свой устав… — отстранил его Ивашка Чуносов, потом, широко расставя кривые ноги, сам навел пушку, поднес фитиль к протравочному отверстию.
— Имай, воевода, к завтраку наш блин горячий! Да не жадничай, и прочим достанется! — Пушка грохнула, подскочила, одного межоконного проема на втором этаже как не было! Полетели внутрь комнаты короткие бревна, куски стекла…
— Славно влепили! — Митька Самара от радости даже присвистнул, головой мотнул от удивления. — Еще разок, братцы, вдарьте Алфимову меж глазниц! То-то прыти у рейтар поубавится! Засвербят у воеводы ягодицы! Лопни мои глаза, если он через минуту не выскочит из дома, словно таракан ошпаренный!
— Во-о! Первый блин, да не комом! — похвалил сам себя кудлатый Ивашка Чуносов и, не отходя от пушки, следил, как подручные сноровисто пробанили ствол, загнали картуз с порохом, пыж, фунта на три ядро, еще один пыж забили туго.
— Митя, отойди чуток. — Чуносов рукой легко сдвинул в сторону крепкого, малость сутулого Митьку Самару.
— Бейте, пушкари! А я к стрельцам побежал имать воеводу нашего! — прокричал Митька, поворачиваясь к лестнице вниз. — У вас тут больно громко бабахает, уши даже заклинило…
Вторым ядром ударили в стену левее разбитого окна, снова завалив несколько бревен внутрь комнаты. Рейтары поняли бессмысленность дальнейшего сопротивления — так их всех без пользы службе перебьют из пушки! — побросав ружья и сабли, выпрыгивали из разбитых окон, через двери и с поднятыми руками шли через двор сдаваться стрельцам. Их вязали и отводили в наугольную глухую башню под караул, а там, как атаман Степан Тимофеевич их жизнями распорядится.
Пальба из воеводского дома затихла, стрельцы с ружьями наизготовку заполнили двор. Михаил Хомутов, собрав силы, крикнул в зияющие пустотой окна:
— Эй, воевода! Живой? Коль жив, выходи! Сами судить тебя не будем, пущай тебя судит главный казачий атаман Степан Тимофеевич! Выходи, не принуждай шарить по комнатам и вытаскивать тебя, ровно мокрого кутенка из угла!
Внутри дома послышались шаги, хруст битого стекла, и на крыльце, бросив к ногам саблю и разряженное ружье — кончился у воеводы порох, весь исстрелял! — показался Алфимов, без халата, без головного убора, даже не причесанный после сна: как вскочил с постели, так и к ружью… Митька Самара не удержался, крикнул с язвительной насмешкой:
— Глядите, братцы! Доспел воевода, вылез, аки червь из порченого яблока!
Ближние стрельцы рассмеялись.
— Где ротмистр Данила Воронов? — сурово спросил Пронька Говорухин, подступая к поникшему воеводе. — Обещал брат ему, что будет Данилка жрать землю за сбитую с Игнатовой головы шапку!
— Убит Данилка, покой праху его, — глухо проговорил Алфимов. — И верный холоп Афоня, должно, убит, нету его со мной… Перед Господом лишь виновен я, а не перед чернью, чтоб вам, воры и изменники, колючими ершами подавиться!
Михаил Хомутов зло сказал:
— Попервой сам своими проклятиями подавишься! Надо бы тебя на дыбу вздеть до прихода Степана Тимофеевича, чтоб повисел, как ты нас с Пастуховым вздымал, облыжно обвинив в измене великому государю! Государю мы не изменяли и не изменим, а вот таких лихоимцев-воевод да бояр с Руси повыдергаем с корнями! Вяжите его накрепко да сведите в пытошную, пущай посидит в подвале под запором и под караулом крепким.
Без привычного парика, со взмокшими залысинами, понурив долгое лицо, воевода смиренно, изнемогая от позора и сознания неминуемой гибели через день-два, пошел в губную избу, вознося молитвы к небу, чтоб грянули на город как можно скорее стрельцы великого государя и вызволили его из рук казацкого атамана Стеньки Разина.
Стрельцы и посадские обыскали весь дом Алфимова — не притаился ли где кто из рейтар или детей боярских в надежде потом уйти из города, бережно поднимали с земли побитых насмерть и пораненных товарищей, разносили их по домам. Сыновья сотника Пастухова сами подняли родителя и молча, не глядя по сторонам, направились к дому, где во весь голос кричали уже кем-то оповещенные вдова Наталья и сноха старшего сына Ивашки Агафья с двумя напуганными ребятишками…
За боем не враз приметили, как заалел восточный небосклон и порозовели края туч, и совсем нежданно с верху раскатной башни прогремел одинокий выстрел, послышался радостный крик:
— Плыву-ут! Струги Степана Тимофеевича к Самаре плыву-ут!
— Всех приказных изловить и под караул! — распорядился Михаил Хомутов. — С них опосля спрос будет. А теперь идем встречать атаманово воинство!
Сотник отыскал взглядом шустрого Алешку Чуносова — без него такой бой, вестимо, не мог пройти! — покликал к себе смышленого отрока, взял за плечо и сказал:
— Беги, Алешка, к отцу протопопу, от меня прикажи благовестить во все колокола по причине прихода в город рати атамана Степана Тимофеевича! Да пущай не отворачивается от праздничного благовеста, чтоб потом ему худа не сотворили. Опосля протопопа забежишь на мое подворье и скажешь хозяйке, что жив я и счастливо выскочил из воеводских когтей! К обеду дома буду… Ну, беги, что недвижным сусликом на бугорке встал!
Алешка Чуносов несколько раз хлопнул раскрытым ртом, словно лягушонок, ловящий верткого комара, зыркнул глазами на стрелецкого пятидесятника Хомуцкого — тот за спиной Хомутова сдвинул густые брови и поднес палец к сжатым губам, делая знак молчать, — растянул губы в улыбке, затараторил:
— Бегу, дядя Миша, бегу! — И пропал, вьюном врезавшись в толпу стрельцов и посадских. К Хомутову подошел Пронька Говорухин и с ним Ромашка Волкопятов, пожали руку, поздравили с освобождением из пытошной, погоревали о погибшем в сражении Михаиле Пастухове, а сами мнутся, переглядываются, видно было, что-то недоговаривают. Но расспрашивать, что у них на уме, времени не было. Спросил то, что сидело в собственной голове:
— Ката Ефимку изловили? Где он?
— Да где же ему быть? — поспешно ответил Никита Кузнецов. — Дома сидит. К нему стрельцы ворвались, а он за столом квас пьет. Не испугался нисколько, на угрозы этак засмеялся: «Нешто стоять городу без ката? — спрашивает. — Аль из вас кто это дело лучше меня знает? И кому из вас за мертвого воеводу на дыбу взлететь хочется? А я на городской службе. Велит воевода — казню! И атаман повелит — тако же кого надо казню… Пред человеком я последний, кто его слова в молитвах своих передает Господу!» С тем мы его и оставили, — негромко добавил Никита, — потому как и вправду без ката городу не быть, не в каждой сотне стрелецкой есть по Ивашке Чикмазу!
Уже в воротах кремлевской башни Михаил Хомутов, словно ткнувшись в неведомую преграду, остановился, схватил Никиту Кузнецова за рукав кафтана и резко повернул к себе. Не выслушав еще вопроса, Никита отвел глаза и поднял взор от городского частокола на легкую туманную дымку поверх дальних гор самарской излучины.
— Никита… в диво мне, отчего Анница к приказной избе не прибежала, когда я из пытошной вышел?.. И здесь, у ворот кремля, средь иных женок ее нет… Твоя Параня во-она стоит, и Параня Чуносова, и Еремкина Аленка со всеми тремя хлопчиками… А моей Анницы нет! Неужто приболела, а? Отчего мне не сказали сразу?
Никита сглотнул подступивший к горлу ком и не смог сказать ничего вразумительного, кроме нескольких несвязных слов. За него ответил более суровый по натуре Митька Самара. Ответил так, что Хомутов даже голоса его не сразу признал:
— Нету более… Аннушки, нашей любимицы…
Чувствуя, как деревенеет только что горевшее от плетей и пыток на дыбе тело, Михаил медленно, выпустив кафтан Никиты, повернулся к Митьке, не веря ушам своим, переспросил:
— Ты сказал, что… нету ее, а? Неужто без меня… случилось что? Ты почему молчишь, Митя? Аль съехала куда, оберегаясь от клятого воеводы? — Михаил хватался за соломинку, а в душе всплывало самое худшее предположение — «нету более ее…».
Митька силился выговорить роковое слово «убита» и — не мог, давясь, как и Никита, слезами: Аннушка для всех друзей Михаила была словно родной сестрицей. Ивашка Чуносов, нервы которого были покрепче, взял сотника под руки и тихо сказал:
— Убили ее, Миша… Какой-то злодей проник в горницу… Аннушка кинжалом отбивалась, так он ее тем кинжалом… Хоронили всем городом, еще до калмыцкого набега. — И едва удержал отяжелевшего враз Хомутова, который невидящим взором уставился пушкарю в глаза.
— Убили… кинжалом, — как из-под тяжелого льда, донеслись до Михаила его собственные слова. — Убили… мою Анницу! — Он говорил, что-то говорил ему пушкарь Чуносов, должно, поясняя, что и как было, но сквозь благовест соборного колокола, который стократ усиливался неистовым звоном в голове, Михаил более никаких слов различить не мог, ноги подкосились, и он обвис на руках товарищей…
Очнулся от холодной воды, которая хлынула ему в нос, в уши. Он захлебнулся этой водой, сделал отчаянный рывок, решив, что тонет, как когда-то тонула в реке Самаре его «русалочка».
— Ну вот, приходит в себя, — донеслись глухие незнакомые слова. — Трите виски, побрызгайте еще в лицо!
Михаил чихнул, сделал движение рукой, чтобы отстранить кого-то, понял, что не в воде плавает, а лежит на кафтане, брошенном на землю. Над головой, меж склоненных фигур друзей, розовое с голубизной небо… Наступал новый день, первый день жуткого одиночества… Михаил застонал, повернулся на кафтане сперва на бок, потом сел. Сознание вернулось к нему, и только благовест по-прежнему отдавался острой болью в затылке и в висках.
— Что встали? Надобно идти. Помоги подняться, Никита…
Чуносов и Кузнецов подхватили его под руки. Вокруг сочувственный шепот сбежавшихся к воротам женок. Этот-то бабий приглушенный говорок и привел Михаила в себя окончательно. Он сделал глубокий вздох, провел пальцами по лицу — пальцы мелко дрожали, щеки влажные, усы тоже — плачь с горя, сотник, люди не сразу догадаются…
«Нету Анницы, убили, а я жив зачем? — терзался черными мыслями Михаил и тут же сжался, как перед смертельной схваткой с невидимым пока, но весьма близким врагом. — Я знаю, кто убил мою „русалочку“! Знаю! И придет еще мой час поквитаться!».
Он оглядел молчаливо-суровых друзей, негромко сказал:
— Идемте, стрельцы, нас ведь ждут.
По дороге через город, чтобы отвлечься от горьких раздумий, Михаил снова замедлил шаг и спросил идущего рядом Митьку Самару, а сам еще раз окинул толпу вокруг себя внимательным взглядом:
— Что-то я сотника Юрка Порецкого на площади в кремле не видел. Да и стрельцы пятидесятника Аристова к нам не пристали, отчего? Неужто сторону воеводы держали и с нами бились?
— Порецкий дома сидит, — поспешил пояснить Митька Самара, стараясь смотреть не в глаза другу, а на то, как под дружными и красивыми взмахами весел вереницей шли к пристани изящные казацкие струги. — А пятидесятник Аристов невесть куда скакнул, но и на стороне воеводы его стрельцов не видели, должно, схоронились, казаков страшатся. Ох, какова сила Степана Тимофеевича, ежели только в передовой партии столько стругов!
Вышли к берегу, встали с огромной толпой, любуясь казацкими судами. На каждом поднят шест с маленьким знаменем. На переднем струге высоко поднят прапорец, а на нем шит шелком черный орел с распластанными крыльями, на носу дюжий казачина в малиновом кафтане нараспашку, под кафтаном белая рубаха с голубым поясом, за поясом сабля и два пистоля. Одной рукой походный атаман Роман Тимофеев держал древко прапора, во второй — казацкое копье, острием уткнутое в палубу.
— Он это, братцы! Мой давний товарищ по походам в Хвалынском море! Роман Тимофеев! А кто это пообок с ним? — Никита Кузнецов напряг зрение, и когда струги, развернувшись все разом к берегу, приблизились шагов на пятьдесят, ударил себя руками по бокам и возликовал: — Да быть того не может! Неужто Лукерья? Бывшая московская монахиня? Это она в кизылбашском городе Реште меня от верной погибели спасла! Ай да отчаянная казачка, видит Бог, я такую еще в жизни не встречал!
— Никита, поопасись восторгаться неведомой казачкой! — подшутил над дружком Митька Самара, помня рассказы Никиты о чудной монашке. — Часом не женка ли она теперь походному атаману, коль на его струге? Чтобы тебе не попасть впросак, а?
Никита смутился от насмешливого предостережения друга, снова посмотрел на Лукерью. За гомоном многосотенной толпы и разливистого благовеста она, естественно, не услыхала его радостного крика, но глаза ее, похоже, кого-то искали среди самарян. Вот легкие струги врезались носами в песок, толпа раздалась, пропуская вперед Хомутова, Хомуцкого, Балаку, Торшилова, Чуносова и иных самарских вожаков, из стругов пошли встречь им походный атаман Роман Тимофеев и его есаулы.
Михаил Хомутов медленно, словно все еще в полусознании, поднял руку, взывая к тишине, и под так и не утихнувший благовест с поклоном сказал:
— Кланяюсь через тебя, походный атаман, главному атаману казацкого и стрелецкого воинства Степану Тимофеевичу Разину городом Самарой и всем его служилым и посадским людом!
— Слава! Слава! Слава! — широко прогремело над Волгой, со стругов раздались дружные выстрелы пистолей. Крики казаков подхватили стрельцы и посадские нового вольного города.
— Спаси вас Бог, самаряне! Степану Тимофеевичу в радость будет такое известие! Он идет за нами на больших стругах в двух днях ходу. — Роман Тимофеев обнял Хомутова, и они троекратно поцеловались.
— Рад я, сотник, что именно ты встретил нас, о тебе я на Саратове еще прознал от верных людей, — растроганно выговорил походный атаман. Неожиданно из-за его спины выступил вперед смуглолицый казак, охватил Никиту Кузнецова за плечи, громко выкрикнул, сияя белыми зубами:
— Кунак Никита-а! Живой, брата, живой!
Не успел Никита опомниться, как оказался в крепких объятиях недавнего побратима. Не веря глазам своим, Никита стиснул Ибрагима так, что тот охнул, засмеялся еще радостнее:
— Узнал, кунак! Узнал Ибрагимку, да?
— Вот славно-то, встретились вновь! Желанным гостем в моем доме будешь, Ибрагимка!
— А что ж меня не зовешь в дом гостить, Никитушка? — неожиданно сбоку раздался грудной, прерывистый от волнения голос. Сердце дрогнуло у Никиты от радости и нежности, когда по-мужски сильные и все же такие ласковые руки вдруг легли ему на плечи, и Лукерья принародно, со смехом поцеловала его в губы. В черном камзоле, в малиновых шароварах, с легкой саблей и с пистолем за кушаком, Лукерья походила на казачка-отрока, за такового ее и приняли ближние самаряне, дивясь, чего это казачок целует их стрельца.
— Ох, озорница! — вспыхнул невольным румянцем Никита и, помня предупреждение Митьки Самары, с долей опаски поглядел на походного атамана, который стоял рядом и смущенно улыбался. «Должно, прав был Митька, вона как зарумянились щеки Романа. Не поругал бы потом Лушу!» — Жива-здорова, сестричка?
— Жива и в доброй памяти, потому как вижу здесь твоих товарищей, кто был в день твоего счастливого возвращения в Астрахань! — Луша с легкими поклонами глянула на бледного сотника Хомутова, на смущенно зардевшегося Митьку Самару, прочих стрельцов его десятка, кто был приглашен тогда в дом астраханского стрельца Оброськи Кондака на дружеское застолье.
— А где же твой суровый тезик Али? Опять сбежала, непоседа? То из монастыря божьего, то из монастыря тезикова!
— Так и не смогла простить ему обмана, Никитушка, — пояснила Лукерья, не отпуская его руку, когда вновь прибывшие и самаряне кучно пошли от берега к городу и посадам. — Ведь он мне богом своим поклялся, что свез тебя в Астрахань к воеводе… А он, нехристь, продал тебя в каторжные работы… Пущай еще спасибо скажет, что не прирезала в ярости, когда он запер было меня в комнате, чтоб с тобой не сошла… А чья это женка так сурово на меня сощурила глаза? Никак твоя красавица Параня? Это ее ты в беспамятстве то и дело кликал, да?
Лукерья каким-то особым женским чутьем уловила на себе настороженный взгляд Парани, которая сквозь толпу приблизилась к мужу. Никита подвел Лушу к женке, невольно смущаясь, сказал:
— Вот, Параня… Помнишь, я тебе сказывал о Лукерье, в кизылбашском городе?.. Это она меня спасла от позорной смерти!
Параня кинула на бывшую монашку еще более тревожный взгляд, на полных щеках загорелся румянец, но в знак благодарности за спасение мужа нашла в себе силы улыбнуться и отдать поклон отчаянной казачке. Лукерья ответила ей таким же глубоким поклоном. К Паране подошел Ибрагим, бережно взял под руку, зацокал языком в восхищении:
— Ах, Никита-а! Ах, кунак! Продай мне свою красавицу, а! Коня отдам, лодку отдам, саблю, ружье, все отдам…
— Кафтан отдашь, штаны, рубашку отдашь, как голый ходить станешь? — со смехом подхватил Никита и добавил: — Нет, кунак Ибрагим, Параню я за все сокровища шаха Аббаса не отдам!
Параня опустила глаза, благодарно улыбнулась Никите — по его рассказам признала и она кизылбашца Ибрагима, тихо сказала:
— Зови, Никитушка, друзей в дом гостевать. А я поспешу стол собрать на скорую руку.
Лукерья после недолгого колебания обратилась к ней:
— Дозволь, сестрица Параня, и я с тобой пойду? Столько лет не стояла у русской печки, по нашей стряпне истосковалась. А ведь умела когда-то готовить.
Параня с ласковой улыбкой на полных губах протянула ей руку, и они ушли.
Разбирая по домам казаков, многие посадские отходили от толпы в стороны, и в город походный атаман вошел в окружении не более полусотни своих самых близких сподвижников. В городовых воротах он вдруг вспомнил, взял Михаила Хомутова за локоть и спросил с явным беспокойством:
— Как же мы все забыли-то, а? Что стало с атамановым посланцем? С Игнатом Говорухиным? Ночью в чужой лодке пригнали ко мне двое казаков и сказали, что похватали их товарищей воеводские псы-доглядчики! Неужто сгубил их воевода? Тогда и ему не жить!
К Роману Тимофееву протиснулся Пронька Говорухин, назвался:
— Я брат Игнату. Только что бегал к кату Ефимке дознаваться, что стало с братом? А он речил, что подлый Ивашка Алфимов повелел закопать его живьем в землю!
У походного атамана потемнели голубые глаза, недобро зашевелились длинные усы, показывая, что и вспышка гнева недалека:
— Коль так, воевода, берегись!
Михаил Хомутов отыскал взглядом пушкаря Чуносова, спросил об Игнате Говорухине:
— Где Волкодав? Ты же говорил, будто видел его.
— Живой, живой, — начал было Ивашка Чуносов, но нетерпеливый Пронька схватил его за плечо и пытался было встряхнуть кряжистого пушкаря.
— Неужто жив братка? Где же он, сказывай!
— Перед самым сражением с рейтарами я как мог покормил его и укрыл надежно, вот вместе с пушкарем Ивашкой Маркеловым, — и Чуносов указал на пожилого, но крепкого еще пушкаря с маленькими хитрыми глазками под лохматыми сивыми бровями.
— Веди его сюда, Игната, — распорядился Роман Тимофеев. — Надобно о здоровии справиться…
— Да как его вести, атаманушка, коль он в земле! — в смущении развел руками Чуносов.
— Как это… в земле? — Атаман потянул к себе пушкаря крепкой рукой. — Неужто — захоронен? Так ты ж речил только что, будто покормил его! Ничего в толк не возьму!
— Живой, да на воле токмо голова торчит, — пояснил Ивашка Чуносов. — Так воевода-антихрист повелел его казнить мучительной смертью.
— Ну-у, воевода! Сам себе ты могилу вырыл! Только не по голову, а и с макушкой! — И к пушкарю со строгим наказом: — Веди нас и покажи, где Игнат!
Шумной толпой поспешно прошли через город, пересекли площадь, вошли в кремль, приблизились к суровой раскатной башне.
— Вот он, — сказал Чуносов и рукой указал на засыпанное свежекопаной землей место около угла башни, под срезами толстых серых бревен. Рядом в растерянности хлопал себя по бокам и топтался чернявый и длинный Пронька Говорухин, несвязно бормоча:
— Братуха, а братуха, где ты?..
Сколько ни оглядывались, видели огромный, ведра на три, опрокинутый чугун и ничего более.
— Пронька, берись с того боку, — попросил Ивашка Чуносов.
Вдвоем подняли, отнесли чуть в сторону чугун, и у всех вырвался невольный вскрик ужаса: на земле, казалось, лежала одна темноволосая голова, расстелив бороду перед собой. Глаза у головы были закрыты пожелтевшими уже веками.
— Игна-ат! Да что же с тобой этот изверг сотворил! — невольно вырвалось у атамана, и он руки сцепил на груди, хрустнув толстыми сплетенными пальцами. Рядом с головой брата упал на землю и распластался Пронька. Осторожно тронул закрытые глаза, словно желая проверить — жив ли Игнат, заторопился:
— Братуха, ты живой? Слышь, это я, Пронька!.. Матушка вся извелась, не ведая, где ты, отчего утром в дом не воротился…
Игнат открыл глаза и снова зажмурил, попытался, видно было, сделать глубокий вдох, да земля не дала. Снова моргнул воспаленными веками, вскинул пристальный и недоверчивый взгляд на голову брата, которая так же будто лежала на земле, бородой к нему, прошептал чуть слышно:
— И тебя, Проша, воевода… прикопал?
— Да нет, братка, нет же! И тебя сейчас откопаем! Нету больше воеводы в городе, вот, перед тобой атаман Роман Тимофеев сам стоит, и казаки, и стрельцы…
Игнат пришел в себя, посмотрел на брата, на частокол ног вокруг его головы, с трудом, но уже погромче сказал:
— А я уже думал, что там! Голоса ваши слышу, а думаю, что ангелы с бесами спорят, куда меня втащить. Когда началось сражение, пуля вдруг о чугунок звякнула, у самого носа в землю клюнула, малость не в шею впилась… Тяжко в родимой мать-земле… Непривычно из нее торчать… словно репа перезрелая.
Походный атаман склонился к своему посланцу, как ребенок, погладил по голове, утешил:
— Потерпи малость, друже. — И обратился к стрельцам: — Принесите лопаты, скорее же.
Через минуту в три лопаты бережно начали со всех сторон откапывать Игната. Он, не в силах перебороть нервную дрожь в голосе, пытался шутить, косясь на сверкающие лопаты перед глазами и на комья земли, которые отбрасывали стрельцы подальше:
— Как навалили пушкари тяжкий чугун поверх моей головы… тут я и сказал себе: вот, Игнат, и терем-теремок тебе сотворили! Ежели побьют пушкарей в драке, никому и в голову не придет шевельнуть такую тяжесть… тут тебе и погибель! Хорошо еще, вороны глаза не выклюют, а бродячие собаки альбо крысы носа не отъедят!
— Ничего, Игнатка, слава Господу, что жив остался, — утешал Роман Тимофеев. — Изопьет из этой же чаши свою долю и лихой самарский воевода! — А у самого желваки на скулах взбугрились. — А тебя стрельцы с братом Пронькой спроводят в баню, отмоют, к женке сведут… Тутошние старухи, которые травами врачевать могут, подправят тело. Опосля предстанешь перед Степаном Тимофеевичем, ему все обскажешь о воеводе, он и воздаст Алфимову.
— Ну-ка, брат Игнашка, давай мы тебя, будто репку, как сказывал сам, тянуть почнем, — негромко проговорил Ивашка Чуносов, когда обкопали достаточно и пошла земля не так крепко утоптанная ярыжками. Вместе с Пронькой они взяли его под руки поудобнее. — Напряги ноги, чтоб жилы не потянуло. Вот та-ак! Долго жить будешь, брат посадский староста, коль с того свету счастливо воротился. Мы тебя и до бани доведем помаленьку…
Весь в земле, в изодранном исподнем белье, измученный Волкодав потащился с помощью брата и пушкаря из кремля, кто-то успел подогнать телегу с ворохом сена, кинули рядно, Игната положили на сено и повезли к берегу реки Самары, где среди густо слепившихся посадских бань была у него и своя.
— С воеводой говорить будешь, Роман? — спросил Михаил Хомутов, поглядывая, как стрельцы дружно заваливали глубокую яму, из которой только что торчал Говорухин. — Допытать бы его… о душегубстве как следует.
— Пущай с ним атаман Степан Тимофеевич беседует! — отмахнулся от такого занятия походный атаман. — Мне с обеда гнать струги дальше, к Белому Яру, а опосля к Синбирску. Надобно разведать о тамошних силах, не прибыл ли воевода Урусов из-под Казани, как о том в Саратове слух был среди стрельцов. Не зря же и воевода Милославский от себя спосылал стрельцов о нас дознаваться. Думается мне, сильные царевы рати ждут Степана Тимофеевича, в том числе и московские полки. Будет крепкая драка, брат Михаил, потому и надо хорошенько пообедать, — шутливо закончил этот серьезный разговор атаман.
— Позвал бы я тебя, Роман, с твоими есаулами к себе, да… пуст мой дом… Покудова был я в Саратове, кто-то руку на мою Анницу поднял… Убили ее кинжалом, вурдалаки.
Есть у меня догадка, кто это сотворил, да надо знать наверняка.
Роман Тимофеев взял Хомутова за оба плеча, повернул лицом к себе. Его ласковые голубые глаза с участием глянули в лицо сотника, он тихо сказал, словно тяжелобольному человеку:
— Прости, друже, что сразу не смекнул о твоем горе… Видел, что не в себе ты. Кругом радость, а у тебя будто душу вынули. Шепнул мне Митька Самара, что висел ты у воеводы на дыбе, думал, и печаль от той боли… Ужо будет воеводе от атамана и село и вотчина, чтоб его вело и корчило! Всякому петуху свой час в суп прыгать!
— Верно говоришь, атаман, — подал голос сбоку Митька Самара. — Всколыхнул Бог народ, напоит народ воевод!
— Так и будет, други! А тебе скажу, Миша, — горюй! Не стану говорить зряшние слова, чтоб не тужил, дескать! Разве можно по женке не тужить? Токмо не уходи одиноко в угол, тараканы и те кучкой держатся. На людях зеленая тоска стократ бессильнее… А касаемо обеда… — Атаман огляделся вокруг, глаза его заискрились. Он провел пальцами по пушистым усам в отлет, сказал с хитринкой: — Да вот давний наш знакомец Никита-а ежели пригласит, то у него и отобедаем! У меня на струге не так давно под Дербенем пиво пил, теперь нас угостит!
Никита с поклоном пригласил атамана и его есаулов к себе. Роман Тимофеев повернулся к прочим казакам, которых разбирали по домам горожане, уведомил:
— Ну, братики, три часа вам на еду и на роздых! С тутошними девицами познакомитесь чуток попозже, когда всех бояр побьем и со сватами сызнова на Самару приедем! Вот тогда и свадьбы гулять будем, а нынче некогда! И чтоб у меня без баловства. А через три часа чтоб всем сидеть в стругах. Ступайте! — И сотнику Хомутову: — Миша, идем и ты с нами, позрим, чего там Никитова Параня да Луша наготовили к обеду.
Михаил с печалью отказался от приглашения:
— Я еще с похода дома не был… Там теща одна, в слезах. Вы идите, гуляйте, братцы, а мне Богу помолиться надо, по убиенной моей Аннице…
Роман Тимофеев понял его, еще раз обнял за плечи, сказал душевно:
— Хорошо, Миша, побудь дома. А на берег приходи, нас в поход проводить. Договорились?
Михаил Хомутов молча поклонился друзьям и тяжело побрел к осиротевшему дому.
Заглянув на кухню, Никита поразился: на сковородках шкворчало мясо, приправленное луком, допревал в открытой печи большой чугун с кашей, а Параня и Лукерья, обнявшись, сидят на лавке бок о бок и концами цветастых платков заплаканные глаза вытирают.
— Вы что это, Параня, в слезах-то?..
Параня проворно вскочила на ноги, смущенно улыбнулась, Луша, вскинув черные брови, как всегда придав красивому лицу насмешливое выражение, лукаво подмигнула и со встречным спросом:
— О-о, прилетел уже к родному гнездышку голубок синеглазый, заворкова-ал!
— Все слетелись, Луша, и голубки и соколы, рты пораскрывали, есть просят, — ответил Никита, краснея от прямого, озорного взгляда теперешней казачки. — Вам подсобить?
— Иди-иди, Никитушка, к дружкам… Мы тут маленько повздыхали. Сей миг стол накроем. — Параня заспешила, глянула на сковородку. — Ну, Луша, давай докончим свои кухонные дела…
После обеда женки ушли с порожней посудой, сытые казаки поковыляли к стругам, Ромашка Тимофеев, слегка порозовев от выпитого пива, тронул Никиту за локоть, удержал за столом. Отведя светло-голубые глаза в сторону, словно ему говорить было невмочь, негромко произнес:
— Беда прямо с Лукерьей получается, брат Никита, беда, да и только. Видишь, глаза у нее малость заплаканные? И отчего бы, ты думаешь?
Никита посмотрел с тревогой в напряженное лицо походного атамана, забеспокоился:
— Неужто казаки девку обижают? Одна ведь…
— Ну-у, к такой не всяк и подойти посмеет. — Ромашка хохотнул, вспомнив недавно бывшее. — В Царицыне один неказистый карюзлик[125] лапнул было Лукерью пониже спины… Так она саблей в один миг снесла с него шапку и клок волос с маковки! Охальник не стал дожидаться второго замаха, как семь чертей его с горы сдули…
— Так что же за беда с Лушей? — не понимал Никита. — Средь своих, не у кизылбашцев, хоть и там не в плену у тезика жила…
— Луша теперь за себя постоять может, и саблей рубит, как заправский казак, и глаз верный, сам учил из пистоля стрелять! — И неожиданно выговорил то, что смущало или мучило походного атамана: — По тебе тоскует Луша, вот что за беда, брат Никита.
Никита так и упал на лавку, растерянно улыбнулся, похожий на ослопом оглушенного здоровяка, руками развел в крайней степени смущения и недоумения:
— Да что же это? Ведь и видел ее только хворый, пальцем не смел тронуть. Она с озорным, бывало, смехом, а меня от болезни коленки не держат… А как малость оклемался, ее тезик к дому воротился, глаз с меня не спускал. Да и верен я Паране, видит Бог! От греха, должно, и увез меня тезик, обещая Луше доставить в Астрахань к воеводе… Что же делать-то, брат Роман?
Роман, прислушиваясь к глухим женским голосам на кухне, добавил еще к сказанному:
— Как вверх по Волге пошли, так они с Ибрагимом только о тебе и говорили да гадали, дома ты, да каков теперь ты, да не встанешь ли со своими стрельцами супротив них на сражение… Что же делать, Никита? — в свою очередь спросил Роман и опустил глаза на толстые пальцы, сцепленные в огромный кулачище.
Никита, чувствуя, что и у него запылали от волнения щеки, беспомощно пожал плечами:
— Право, не знаю… Не мусульманин же я, двух женок в доме держать. А нештто я Параню с детишками брошу одних?
Роман, соглашаясь, от себя добавил:
— Таких, как твоя Параня, Никита, на земле не много, их не бросают… Тебе одному скажу по совести: люба мне Луша! Ох и люба! Да она ко мне — ровно к старшему брату. И к Ибрагимке тако же, средь казаков его «братцем черноусым» кличет. А все за то, что тебя из неволи тако же, как и сама, единожды вызволил. Теперь вот думаю, брать ли ее с собой под Синбирск? И кто знает, как поход вообще сложится. Не зря у казаков говорят, что ни моря без воды, ни войны без крови не бывает… Страшусь за нее, Никита. В сече мало ли что может случиться, не за всякой пулей доглядеть успеешь!.. Сгибнет молодая девка, без пользы снесут рейтары голову. Не для драки же она на землю явилась! — И посмотрел Никите в глаза, словно от того зависела судьба его самого и Луши. — А может, в Самаре оставить Лушу, у твоего дома? Пущай покудова побудет, а? — Роман снова посмотрел на задумавшегося Никиту. — Когда все закончится, утихнет свара противобоярская, кто уцелеет, то съедемся сюда, сядем в кружок да потолкуем о дальнейшем житье-бытье… Как мыслишь, брат Никита?
Никита в полной растерянности вскинул глаза на иконостас, перекрестился:
— И я бы так рассудил, Роман. Но пущай сами решают, она да Параня. А ты Луше скажи, что в поход ей под Синбирск идти негоже… А может, об этом они на кухне уже говорили до нашего прихода… Обе в слезах сидели на лавке. Может, что и порешили, да я не спрашивал, — вздохнул Никита, поглядывая на закрытую кухонную дверь.
— А-а-а, — протяжно выговорил Роман, беспомощно уронив ладони на колени. — Может быть… Луше скажу все ж, чтоб тут осталась. А тебе поведал, чтоб ты знал… И остерегал бы ее от дурной чьей руки. Свою-то первую женку я не уберег… Из хвалынского похода воротились мы, а ее хворь унесла. Сказали шабры, будто поскользнулась на льду Груня, разбилась до смерти… Так и померла, меня все к себе кликала… проститься, знать, хотела. Потому и понятно мне горе сотника Хомутова, свое не отболело еще… Ну, обнимемся, брат, всяко может случиться, не на пир к синбирскому воеводе званы, мало ли что… можем и не встретиться более.
— Идем, Роман, провожу тебя до Волги. Да к встрече Степана Тимофеевича готовиться будем.
На берегу казаки уже разместились по своим стругам, подняли мачты, поставили паруса, благо задул попутный ветер.
— Ну, с Богом! — вместе со всеми вослед легким судам крикнул сотник Михаил Хомутов, взмахнул шапкой, и, словно по его взмаху, на звонницах вновь дружно и празднично заблаговестили.
— Прощай, кунак Никита-а! — в последний раз Ибрагим обнял Кузнецова, прижал к груди. — Ждем вас с большим атаманом! Ай-да-а! — И уже почти по колена в воде, догнал и влез к своим казакам.
Никита искал глазами на головном струге с прапором легкую фигурку в черном кафтане и в малиновых шароварах, но уже было трудно кого-то вообще различить.
«Должно быть, постеснялась при всех попрощаться, — решил Никита и вздохнул, не зная, какое решение приняла Лукерья. — Мы с Романом стояли, а она от нас неприметно на струг с другими казаками поднялась… Сохрани ее, Господь… Не женское это дело, а вот поди ты, ввязалась, отчаянная голова! Должно, нравом удалась в своего родителя, бывшего храброго ратника и воеводу князя Данилу».
Никита подошел к Михаилу Хомутову, встал рядом, молча глазами провожали легкие под парусами струги. Михаил тихо сказал:
— Интересно, велика ли сила у стрелецкого головы Афанасия Козинского на Белом Яру? Что-то он с нами не хаживал ни к Астрахани, ни к Саратову! Как крот в норе отсиживается.
— Все они, воеводы да головы стрелецкие, на один манер сляпаны — лихоимничать в свою корысть да стрельцов под себя кабалить сверх всякой меры, — поддержал Никита. Еще постояли, пока струги не отплыли версты на три. Самаряне начали расходиться по домам — натворили дел в родном городе, надо посидеть теперь, поразмыслить, чтоб поутру начать новую, как им казалось, жизнь.
— Пошли и мы по домам, — забывшись, привычно сказал было Михаил Хомутов и тут же сменился в лице: дом его пуст! Даже Аннушкина родительница не соглашается жить с ним в доме, страшась места, где ее дочь погибла такой страшной смертью, собралась и ушла в старый дом на слободу к меньшому сыну.
Никита заметил тоску во взгляде друга, обнял его за плечи, повел с собой.
— Идем, Миша, посидим у меня, пива попьем. Мой старшой шустряк Стенька, покудова мы управлялись с рейтарами, собрался и под обрывом у Вознесенской слободы полную кошелку раков наловил! Здоровые раки, черт побери! Параня свеженьких из чугуна вынет!
— Пошли, Никита… Теперь я, как кукушонок бездомный. К себе ночевать идти страшно… Теща ушла, а я в забытьи да в слезах, чего там от тебя таиться, лег было в кровать, лишь сапоги снял, а так и не раздевался даже, рубашку после пытошной и то не сменил… Так, знаешь ли, лежу с закрытыми глазами, а мне все чудится, будто шаги Аннушкины по горнице, легкие такие. Раз очнулся от полусонного забытья да как крикну: «Анница, ты куда пошла?» Сел на кровать, а волосы — веришь ли? — на голове зашевелились! Чую, шаги еще в сенцах и там затихли, будто дверь тихонько при этом скрипнула…
Михаил Хомутов провел пальцами по лицу, словно бы сгоняя с себя страшное наваждение.
— Знать, Миша, то ее душа к тебе приходила проститься, покудова ты дремал… Посмотрела и ушла, — с уверенностью высказал свое предположение Никита, и у самого, похоже, волосы под шапкой шевельнулись от услышанного. — Видела, что ты по ней тоскуешь, верность блюдешь, теперь дом в покое оставит… Может, пока у нас пожить, денек-другой, а?
— Нешто я успокоюсь, покудова того изверга не отыщу и не воздам ему… — выдавил из себя Михаил, грузно выбираясь из приречного песка на слободскую дорогу, тоже пыльную, но по ней идти все же гораздо легче.
— Надежно убивец схоронился, — посочувствовал Никита. — Где теперь его сыщешь?
— Вещает мое сердце, друже Никита, — с какой-то упрямой уверенностью продолжил Михаил, сам непроизвольно отвечая на сочувственные поклоны встречных посадских, которые долгими взглядами провожали его и Никиту по улице, — что воеводы Алфимова рук это дело… Хоть на огне жги меня, а дорублюсь, как тот упрямый топор, до истины — его рук дело! Упреждала меня Анница, что прелюбодей ходу не дает, и я остерегал его крепко, перед саратовским походом, чтоб не лез со своими медовыми речами… Еще и Яшка Брылев при том разговоре был!
Никита, пораженный услышанным, сочувственно посмотрел на Михаила, у которого за эту ночь щеки из румяных стали бледно-зелеными, в сомнении покачал головой:
— Неужто осмелился? Даже после предупреждения не угомониться, это кем надо быть? Хотя…
— Может, не сам влез, может, кого подговорил за большие деньги да послал за Анницей к себе привести, не словами, так силой… А она за кинжал ухватилась, начала отбиваться да еще и заголосила!
Никита вспомнил, что татей, как рассказывал Ивашка Чуносов, на подворье действительно было двое. И он согласился с Михаилом, добавил в изрядном смятении:
— Ивашка Чуносов сказывал, что без малого всех самарян перещупали, а никого, пулей стрелянного, не сыскали. Должно, убивец и его подручный в ту же ночь сошли с Самары… Ну, брат, вот и дом наш, идем в горницу.
Никита толкнул рукою дверь в переднюю и встал у порога. Михаил, ткнувшись ему в спину, с недоумением спросил:
— Ты чего застрял? Мне ступить некуда!
Посреди передней в сарафане с узорами, с красиво прибранными под повойник волосами, с дорогими бусами на загорелой тонкой шее стояла и улыбалась… Луша.
— Молодец, послушала совета атамана… — Никита, глянув в настороженные глаза Парани, которая стояла за спиной Луши, улыбнулся женке, шагнул вперед, пропуская сотника. — Параня, а я второго гостя тебе привел!.. Проходи, Миша, давай кафтан повешу.
Михаил вскинул взгляд на смуглолицую, с большими синими глазами красавицу, которая улыбалась Никите и его товарищу так просто, будто родным, сказал тоже обыденно, словно видел ее здесь не первый раз:
— Умаялись, поди, с гостями, а? Покоя от нас нет, ходим да ходим… Возьми, кума Параня, метлу да помети нас за порог!
Параня руками всплеснула от таких слов, подхватила малых девчушек — хватит за столом сидеть, марш в свою горницу! — вернулась со словами:
— Как же я вас всех погоню-то? — с ударением на «вас всех» проговорила она. — Вот у Луши вовсе никакого дома нету! Куда ей голову-то приклонить? Да и ты, Миша, один… нету моей подруженьки Аннушки… — а в глазах непрошеные слезы выступили. Параня, собрав всю силу воли, сдержалась, не расплакалась навзрыд, только тяжко всхлипнула раз-другой. — Негоже и тебе, кум, одному дома сычом сидеть, гостюй у нас, коль хочешь.
— Что-нибудь придумаем, Параня! — весело и как-то невпопад сказал Никита, потирая руки, попросил в горницу подать пива, сварить в крутой соли утренних раков, а ежели сыщется еще и сушеная рыбка, то и дивно будет.
Разделись, перед маленьким зеркальцем, привезенным Никитой из кизылбашского похода, вмазанным в печи, пригладили волосы, прошли в прибранную после недавнего обеда горницу, куда из-за перегородки доносились приглушенные детские голоса — Стенька «воевал» с меньшими сестричками. Параня внесла им пиво в облитом кувшине, две кружки, сушеные рыбины.
— Раков я кинула в кипяток, скоро будут готовы, из чугуна сами раков выловите! Вы пируйте, а мы с Лушей на часок-другой сбегаем в одну избу, покалякаем… Дела у нас!
— Ишь ты-ы, у них дела-а! Нет, чтобы около мужа посидеть, за кумом поухаживать. — И полушутя-полусерьезно постращал: — Только помните, молодухи, как наставляют мудрые старцы: винца пролитого не подклевать, чести утерянной не воротить!
Параня лукаво погрозила пальцем.
— Никита-а, кунак! — передразнивая Ибрагима, нараспев ответила Параня. — Не примеряй свой кафтан на чужие плечи, может и по швам затрещать!
Никита смутился от намека, глянул на беззаботно смеющуюся Лукерью — и она смекнула, в чей огород камешек брошен, — счел за благо далее с женкой не препираться.
— Ну идите, коль надумали. Не обидел бы кто, ныне в Самаре куда как неспокойно.
— Луша не с пустыми руками идет, хотя и в сарафане, — примирительно сообщила Параня и оставила в горнице мужчин одних.
Сидели долго, неспешно говорили о былой стрелецкой жизни, прикидывали на завтрашний день, гадали, чем может обернуться великое возмущение казаков, стрельцов да черного люда супротив ненавистного боярства.
— Вона, еще до астраханского похода слыхал я как-то от нашего протопопа Григория, а он человек книжный, что и в аглицком королевстве не так давно, лет с двадцать тому, тако же народное возмущение было, — вспомнил Михаил Хомутов, потягивая прохладное пиво. — Тамо так же простой атаман дотянулся-таки саблей до королевской головы и срубил. Кажись, того короля, как и нашего маэра покойного, Карлом называли… Ну, а наш Степан Тимофеевич куда умнее того аглицкого атамана! Он не супротив великого государя! Пущай тот себе царствует! Но лихоимцев-бояр надобно окоротить! И с Москвы согнать, воевод с городов повыбить! А вместо воевод избрать по казацкому примеру атаманов. Так и в прелестном письме от Степана Тимофеевича писано… Жаль Мишу Пастухова, убил его подлый Циттель! Добрый был бы на Самаре атаман, эх! Пьем, Никита, в упокой его души. И тех, кто сгиб от рейтар…
— Помню о прелестном письме, Миша, Игнат Говорухин читал нам его… Завтра в соборной церкви прочтем всенародно. — Никита глянул за окно, передернул в удивлении бровями. — Гляди-ка! Уже и к вечерне отзвонили, а наших женок что-то не видно? Загуляли у кого-то в гостях. Может, у твоей соседки Парани Чуносовой сидят? Малость посидим, да и выйти навстречу надо бы…
— Пойду и я к себе в стылую избу. Как ни то, пива набравшись, сосну. — Михаил печально улыбнулся. — Все ж в кровати, а не у воеводы на дыбе, хотя там куда как тепло и людно! Бр-р, до сих пор все жилы в плечах ноют. Должно, и сабли в руках толком не удержу, случись какой драке быть этими днями… Теперь бы в баньку, отпариться, да сил нет топить. — И он тяжело, малость охмелев от вылитого, встал из-за стола.
— Эх, куриная моя голова: — Никита в огорчении хлопнул себя ладонью по лбу. — Что же я сам-то не докумекал о бане! Ведь и вправду, мы-то с похода отмылись, а ты… Куда проще-то! Стоит баня рядом с избой, дрова наготовлены, — и Никита полез из-за стола, засуетился. — Один час, Миша, давай еще посидим, я мигом растоплю баню, тут дел на минуту…
— Да нет, кум, стемнело. Покудова разгорится да прогреется… Завтра уж сам протоплю, — уставшим голосом отговорил Михаил друга. — Отмоюсь заодно и от саратовского похода, и от воеводской пытошной… У всех воевод так ведется, — с трудом, морща лицо из-за боли в плечах, проговорил Михаил, одеваясь с помощью Никиты, — на деле человек прав, а на дыбе виноватым окажется! Ох, стонут мои жилочки! Особенно в правом плече, — не стерпел Михаил, опуская руку вниз. — Повисит так человек день-два, и любой грех на невинную душу возьмет. Эх, дела-а!
— Твоя правда, Миша. — Одев сотника, Никита проворно и сам оделся. — И так бывает, что грех с орех, а ядро с ведро! Как воевода удумает, так то ядро и раздует! И ложится человек головой на плаху… Ну, коль прозевали мы ныне с баней, то хотя бы провожу тебя до дома. И вправду темновато уже на улице, а народец всякий у нас. Где ни то да может вывернуться затаившийся ворог из детей боярских, не все, может статься, поштучно перебраны стрельцами и под запор посажены…
Никита, затянув поверх кафтана кушак, взял ружье, проверил пистоль, повязал саблю. Наказав старшему Стеньке запереться в доме и никого не пускать, вышел во двор. Сквозь редкие облака светила едва поднявшаяся луна, по улицам в одиночку и группами бродили горожане, посадские, все еще никак не пришедшие в себя после утренних событий. По трое проезжали караульные стрельцы — это от пятидесятника Аникея Хомуцкого наряжены, как они договорились еще заранее, в следующую ночь будут в карауле стрельцы от Алексея Торшилова. Так-то спокойнее и городу и горожанам.
Вдруг Михаил ухватил Никиту за руку и встал, напуганный или пораженный до крайности.
— Позри, что это, а? — Голос от волнения подсел до еле слышного, так что Никита приблизил к нему свою голову, ружье снял со спины, вглядевшись в подзаборные заросли.
— Где это?
— Да не по улице, а в моем доме! Видишь, свет в кухонном окне! Видишь? Или я с ума начал сходить…
— Неужто влез кто? — Никита взвел курок ружья, крадучись подошел к забору. — Может, теща по какому пустяку воротилась? — высказал догадку Никита, осторожно тронул рукой калитку. Калитка была прикрыта, но изнутри не на запоре. Вошли во двор, обходя крыльцо, прокрались к окну — сквозь щели меж досок ставни свет виден, а кто на кухне, не разглядеть.
— Идем, Миша… На вот, на всякий случай от греха мой пистоль, заряжен.
Поднялись на крыльцо, стараясь ступать на носки, открыли дверь в сенцы. Михаил по-хозяйски впотьмах на ощупь нашел ручку, рванул дверь на себя. Никита вскочил в переднюю с ружьем на изготовку… и чуть не выбранился вгорячах:
— Ах, чтоб вас… леший тако же в чащобе напугал! Вот так пешкеш[126] нам с Мишей! Вы что здесь засели, а?
В избе все было вымыто, вычищено, прибрано. Пахло свежими щами, овсяной кашей с салом, за сияющим самоваром сидели Параня и Луша. Ойкнув при появлении Никиты с ружьем, женщины прыснули озорным смехом.
— Ой-ой! — откинулась Параня на лавку. — Богатыри-аники! Ухватили в плен баб, теперь от великого государя гадают себе награду получить!
Смущенные, мужчины прикрыли за собой дверь, Никита поставил ружье в угол. Михаил отдал ему пистоль, спустив потихоньку курок, начал было снимать кафтан с помощью Никиты.
— Везет нам, Миша, — посмеялся Никита, оглядываясь на стол, где в миске горкой высился желтый мед. — От пива да к чаю с медом…
— Нет, нет, не раздевайтесь! — строго остановила их Параня, перестав смеяться.
— Да что так? — деланно возмутился было Никита. — Вы за чай, а мы вас во дворе охраняй, да?
Не слушая его воркотню, Параня прошла в угол, вытащила большую плетеную корзину — Никита признал свою вещь: с ней они ходят в баню, смутная догадка мелькнула в голове, женка тут же ее подтвердила, сказав:
— Вот, Никита, тебе свежее исподнее, а это, Миша, тебе. Твое белье… еще Аннушкой стиранное… И марш оба в баню! Давно протоплена и ждет вас! — И чтобы скрыть смущение, особенно перед хозяином дома, за самовольство, добавила: — Давно вас ждем! Ишь, засиделись за пивом.
Никита с Михаилом переглянулись, вспомнили свои недавние сетования по поводу бани и, не сговариваясь, засмеялись.
— Эко их прорвало, зубоскалов! — сдвинула тонкие брови Параня. — День-деньской бегали, махали саблями, порохом провоняли. Марш баниться, оба!
Мужчины подчинились с великой охотой, а когда часа через полтора вернулись, отдохнувшие и свежие, с румяными лицами, Параня живо подхватила под руку Никиту, который вновь было посунулся к столу с самоваром.
— Ой, загостились мы, однако! Дома детишки, поди, в рев ударились — пропала матушка с родителем! Идем, идем, Никитушка.
Кузнецовы за порог, а Михаил, в кафтане и с узелком грязного белья, застыл у порога, с удивлением поднял глаза на молодую красивую Лушу — она стояла у накрытого стола, где все было готово к чаепитию после бани, стояла такая хрупкая и, казалось, беззащитная, будто ребенок среди высоченных сосен в диком лесу, заблудившись и не зная, в какую сторону сделать первый и, быть может, роковой шаг, и только глаза, широко раскрытые, да легкий румянец выдавали растерянное состояние ее души.
Пересилив волнение, Луша поднесла руки к груди и глянула на Михаила с мольбой в глазах, синих и чуть продолговатых:
— Можно, Михась, я у тебя буду жить? Дозволь… Мне ведь и вправду на большой Руси негде голову притулить… оттого, что отдали меня, малосмышленую, в монастырь по смерти родителей. И покатилась моя жизнь… Докатилась даже до кизылбашской Решты. Но я не обасурманилась, Михась, не думай! Я перед Господом чиста душой и телом. Как мой бывший тезик ни понуждал принять его веру и стать женой, я не уступила… А коль сыщешь ты, Михась, потом себе девицу по нраву, приведешь ее к дому, я сама уйду, для меня двери монастыря всегда открыты… покаюсь перед игуменьей, простит заблудшую свою бывшую монашку.
На глазах Луши выступили горькие, светлые слезы, жар ударил Михаилу в голову — от стыда ли перед памятью об Аннице, перед людьми, которые могут подумать о них с Лушей невесть что, перед собой ли, или еще от чего… В смятении он уронил узелок к ногам, хотел было сказать что-то важное, нужное себе и этой девушке в защиту от самих себя, от людей, но Луша подошла к нему, сквозь распахнутый кафтан прислонила руку к груди и, через рубаху ощутив теплое после бани тело молодого еще сотника, упредила его:
— Знаю, Михась, все знаю про святую Аннушку… И я ее полюбила, хотя воочию не видела, а только со слов сестрицы Парани… Я буду жить около тебя как твоя младшая сестрица. Буду готовить, стирать, лечить твои раны, обихаживать тебя и твой дом, я умею это… Пойми, Михась, и мое сердце не пустое, и в нем живет мил дружок.
Михаил удивленно поднял глаза, хотел спросить, отчего же она не с ним, но Луша печально покачала головой, смахнула пальцем со щеки слезу, улыбнулась, словно извиняясь.
— Позволь и мне, Михась, хоть видеться с ним, коль не суждено нам жить вместе… Нет сил мне его вот так, найдя, и вдруг сразу сызнова потерять, не наглядевшись досыта. Смутное подозрение шевельнулось в душе Михаила: Лукерья явно говорила о ком-то из их общих знакомцев, невольно вспомнилось смущение Никиты при встрече с Лушей и настороженность Парани, но бремя пережитого горя придавило едва зародившуюся догадку, и он решил, что придет час и все само собой скажется.
По-детски беспомощно улыбнувшись, Михаил бережно выпростал руки из кафтана, прошел к столу и тепло, по-хозяйски радушно пригласил молодую казачку:
— Садись… сестричка, наливай чашки, будем пить да дела наши обсуждать.
Луша присела напротив Михаила, застенчиво-счастливая улыбка тронула красивые губы, и она потянулась к посуде…