Самарская вольница. Степан Разин.
1.
По-волчьи затосковал воевода Иван Назарович, сидя у мутного, залитого затяжными осенними дождями окна, на котором прилипло три ярко-красных кленовых листа — накануне над Самарой, со стороны северной дубравы, промчался лихой ветер, изрядно подрал на деревьях остатки летнего украшения…
Тосковал воевода по тихой и многотерпеливой супруге Наталье Кирилловне, по озорной дочке Ириннице — невеста уже, пора и о женихе подумать для нее. Да куда везти семью? В этот тесный домишко, где он да верный холоп Афонька едва разместились? Повелел городничему Федьке Пастухову просторный дом рубить и печку класть в самарском кремле, за соборной церковью, где близ губной избы оставался небольшой пустырь. Бревен навезли, кирпич добыли, а ненастье грянуло, и все работы полетели коту под хвост! Теперь, покудова не закружат по небу безмолвные мухи, из-под крыши не вылезть. Вот и сидят все, под стать мышам в норах. Ан нет! Кому-то понадобилось — того ненастье и замки не удержали! Будто семеро нечистых через потолок и крышу вынесли!
Воевода вспомнил, и от негодования и досады выдавились на нижних скулах желваки: неделю тому назад, в такое же дождливое утро, прибежал десятник Митька Самара, чьи стрельцы несли службу при губной избе, и с порога брякнул, что смутьян и разбойник Игнашка Говорухин, сбив колодки и разобрав потолок, через чердак и крышу ушел из пытошной, оставив на память о себе погнутый лом да иззубренную отсечку.[99].
— Не иначе, воевода Иван Назарыч, нечистая сила Волкодаву содействовала! — уверял стрелецкий десятник, а бывшие в карауле стрельцы Еремка Потапов, Гришка Суханов да Ивашка Беляй клялись, что с крыльца губной избы не сходили всю ночь, и за частыми раскатами грома и воем ветра никакого стука в пытошной не слышали. И кто пронес туда тяжкий лом и отсечку, того не ведают, потому как, окромя ката Ефимки да подьячего съезжей избы Ивашки Чижова с водой и краюхой хлеба колоднику, в губную избу по вечеру перед сдачей под караул никто не входил. И ключи, воеводе то ведомо было, только у губного старосты…
А по Самаре скрыто и неотвратимо, будто весенние подснежные ручьи, потекли слухи, что лютый на воеводу Волкодав недалеко ушел, грозится выкрасть со своими разбойными людишками какой-нибудь темной ночью самарского воеводу и по примеру донских гулевых казаков посадить в воду. И в подтверждение слухов в один из непроглядных вечеров со стены кремля бабахнул пищальный выстрел, пуля разбила оконное стекло, отщепила кусок столешницы и влепилась в стену над воеводской кроватью. По сполоху кинулись искать головника, да только видели, как сиганул тот со стены на городскую сторону да и был таков! Поди сыщи его, когда во тьме и слякоти далее пищального ствола ничего не приметить!
Чтобы не выказывать страха перед ворами, воевода рейтарскую стражу у своего дома не поставил, но вооружился для встречи налетчиков хорошенько. Иван Назарович тронул руками пистоли, сунутые за кушак, поправил накинутый на кольчугу теплый опашень[100] из красного бархата, подаренного самарским городничим вместе со скатертью: кольчугу он теперь и ночью не снимал ради пущего бережения. Прислушался, как внизу, принимая поднос с мисками от нанятой стряпухи, ворчал на бабу холоп Афонька: и у него на первом этаже всегда под рукой пара пистолей и сабля в укромном, но легкодоступном месте.
«Вот кабы все холопы были такими, каков сей пес Афонька! — мечтательно вздохнул воевода, понимая, насколько это несбыточно. — И никаких тебе заворуйств в России, никаких тебе побегов на Дон аль в Запороги… Много ли холопу надобно? Избенку да бабу под бок, чтоб по весне не бесился, племенному быку подобно… И работать его заставляй, не давай времени на зряшние разговоры. От пустых разговоров и лезут в голову всякие воровские помыслы».
Внизу гулко хлопнула тяжелая входная дверь, воевода вскинулся на ноги, отошел от мутного окна, лапнул пистоль — мало ли кто может влезть нахрапом! Гость о чем-то переговорил с Афонькой, снова хлопнула набухшая от сырости дверь — ушли. Через стекло в бегущих потоках воевода разглядел человека в плаще, проворно уходившего, скользя ногами по грязи, прочь от воеводского флигеля.
Поднялся Афонька с завтраком на серебряном подносе, поставил на стол со следом от воровской пули под скатертью. Не дожидаясь спроса, сказал воеводе, подсевшему к яствам:
— Прибегал подьячий приказной избы Ивашка Чижов да просил уведомить тебя, батюшка Иван Назарыч, что приказные ярыжки, излазив весь город и посад, однако никаких следов сбежавшего Волкодава не вынюхали. А сотник Мишка Хомутов ярыжек со своего крыльца сбил, облаял всячески и грозил им головы продырявить пулями, ежели еще раз осмелятся налезть на его подворье.
Воевода, выслушав принесенные вести, побагровел от нескрываемой досады на явно брошенный ему вызов, закусил губы, сдерживая желание тут же кликнуть немца Циттеля с рейтарами и грянуть на подворье к строптивому сверх всякой меры сотнику.
«Глядишь, в сутолоке кто-нибудь и пообрушил бы того сотника саблей, мне во избавление от… — недодумал, перекрестился. — Ох, воевода, надобно вовсе дырявую голову иметь, чтоб не догадаться, что воровские стрельцы того сотника Хомутова вмиг сбегутся на сполошный выстрел Мишки, возьмут рейтар в кулаки… А то и бердышами изрубят. А там и до всеобщего бунта недалече, сотворят, как в Яицком городке злопамятном. У сбежавшего Волкодава в Самаре немало „волчат“ затаилось, только и ждут сподручного часа… Стало быть, надо править городом с умом, чтоб вожжи из рук не выдернули всякие смутьяны. Хорошо бы из Москвы выпросить поскорее стрелецкого голову с несколькими сотнями московских стрельцов…».
Обдумав все это и успокоившись, воевода решил:
— За подворьем Мишки Хомутова надобно усилить особенный надзор. Ярыжкам приказной избы повелю наикрепче нюхать, бездельникам! За новгородками норовят каждый божий день прибегать, а воров выискивают не так проворно! — проворчал воевода, повернулся к подносу, вдыхая аромат жаренного с луком гуся.
— Ух, забористо! — воевода с удовольствием потер ладони, засмеялся, вспомнив такую же привычку дьяка Брылева, налил вина в серебряную чашу, сделал несколько емких глотков, крякнул и принялся за еду. Холоп Афонька смиренно стоял у края стола, готовый по движению бровей выполнить любое повеление своего хозяина.
— Что нового на Самаре слышно? — полюбопытствовал Иван Назарович, хорошо зная, как умело собирает для него всякие слухи верный Афонька, для чего имеет от него деньги для наема нужных людишек. — Нет ли каких шептунов — не приведи Господь — с Дона?
Дон по-прежнему волновал не только самарского воеводу Алфимова. Угомонится ли голутвенная вольница разудалым походом на Хвалынское море? А что если по весне нахлынет к волжским городам еще большей толпой, потому как слухи о несметных богатствах, привезенных разинскими казаками, кружили головы алчным хмелем не только казакам, но и посадским мелким людишкам, купцам малой руки, и особенно утесненным службой и работой стрельцам.
— Семка Ершов, кабацкий откупщик, сей клоп въедливый, вчерась тайком известил меня, что покудова донских шептунов не слышно. А ежели таковые явятся на Самару, так он пошлет с известием кабацкого доверенного ярыгу Петрушку Рябого.
Насытившись, Иван Назарович отодвинул поднос.
— Доешь гуся, Афонька, и вино возьми. Я вздремну часок. Ежели утихнет непогода, то и к бумагам в приказную избу сойду… А ты пистоли сунь себе под полу кафтана и саблю держи при себе ради всякого бережения… Ну и времена пошли на земле русской…
Дни шли за днями в мелких житейских заботах, в разбирательстве челобитных и частных свар между горожанами или посадскими, в досмотре за работой питейных домов, чтобы не было утайки государевых напойных денег, в сидении при губной избе, где губной староста добывал истину, — кто у кого пришиб собаку альбо не в меру задиристого петуха, кто сволок из капкана чужого зверя или кто по извету притащен приказными ярыжками, чтобы снять спрос о татьбе, поджоге или побоях. Но общая забота у поволжских воевод была одна — что зреет в зиму там, на неспокойном Дону? Уже известился стольник Алфимов, что, воротясь на Дон, атаман Стенька Разин не распустил голутвенного войска по станицам, а обустроил себе Кагальницкий городок на донском острове, перевел туда женку и братца Фрола, что к удачливому атаману стекаются голутвенные из донских и хоперских городков. Есть там немалое число гулящих да беглых людишек с Волги, и вроде бы из Самары объявилось несколько шатучих мужиков…
О гулящих людишках прознал Иван Назарович из отписки царицынского воеводы. Тот писал, что донесли ему ярыжки с посада, будто в двух малых стругах прибегали из-под Синбирска да из-под Самары лихие молодцы, причаливали тайно близ Царицына, струги кинули и спешно бежали степными буераками к Дону, под сильную руку новоявленного донского атамана. И еще уведомлял воевода, что у Разина, по словам доглядчиков, к декабрю собралось всякой голытьбы до трех тысяч человек и что войсковой атаман Корнила Яковлев со старшинами пребывают в сильной тревоге: на какое дело кинет эту силу Стенька Разин?
Еще больше тревога эта усилилась в день приезда с Понизовья самарского пятидесятника Аникея Хомуцкого. В считанные минуты около приказной избы, уминая валенками ночью выпавший снеговой покров, собрались не только стрельцы, но и многие горожане и посадские, впущенные стражей в город. Всем знать хотелось, каково было волеизлияние великого государя и царя Алексея Михайловича выборной казачьей станице, а стало быть, и всему войску голутвенных? И что думают делать на Москве по тревожным слухам, которые с юга ползут по Руси, под стать саранче неуемной, набирая силу с каждой неделей.
— Эй, стрельцы-молодцы! — кричали из толпы тем, кто с бердышами у ног нес службу у приказной избы. — Присуньтесь ухом к двери, что слышно там, а?
Розовощекий от крепкого морозца стрелец рад случаю скоротать нудное время службы, отбалагурился:
— Не един раз уже прикладывал ухо, да слышно только, как клопы в щелях возятся! А более ни гу-гу!
— Так допусти клопов до дьяков и подьячих с ярыжками!
— Жаль приказных — заедят до смерти! При ком мне тогда службу править? Сгонит воевода за ненадобностью!
— Клоп — что за беда! — прокричал дородный и рыжий торговый муж с посада. — Вот ежели воровские людишки набегут на Самару! — И поежился, словно теплую шубу с него потянули, оставляя на морозе в одной исподней рубахе.
— Набегут, так и что? — отозвался задиристо веселый голос молодого гулящего, на зиму застрявшего в Самаре на мелких приработках. — Худое уже видели, увидим и хорошее! — а сам зубы скалит, озорно мигает собравшимся вокруг посадским. — Чай, ждешь не дождешься гостей с Дона, купчишка?
— Типун тебе под язык! — взвился от воровских слов рыжий купец. — Это тебе разбойные казаки любезные сотоварищи! Вот уж воистину беден бес, что у него Бога нет!
— Отчего же так всполошился? — ехидничал зубоскал. — Ведомо тебе, что ловит волк токмо роковую овцу, а не всех подряд!
— Сам ты роковой баран! — под дружный хохот собравшихся пустился в словесную брань рыжий. — Известны мне таковые богомольцы: в устах «помилуй, Господи!», а за поясом кистень всунут!
— Э-э, борода лопатою, пузо шилом! Совет тебе, милый: Бога зови, а от черта не открещивайся! Как знать, кто из них ближе случится! Беды, как репьев, не оберешься…
— Гляди-ка, напугал! Знавал и я таких-то воевод: однорылый, а жрет за троих… особливо на поминках, где все задарма!
С крыльца шумнул стрелец:
— А ну, тише вы! В приказной избе стекла тренькают от вашего хохота! Вот выйдет батюшка-воевода, так-то шуганет вас отсюда!
— Не стращай нас воеводою, стрелец! — выкрикнули из толпы. — Ходил единожды черт тучу гнать, да из нее-то как стрельнуло!
— И чего они там засиделись? Добро бы за пирогами поминальными! Хоть в дверь кулаком стучи…
— Погоди малость, кума! Еще будут на Самаре поминальные пироги… с Дону навезенные! Ха-ха!
— Не всякой глотке будет тот пирог впору! — подхватили шутку. — Иной и закашляет до колик.
— Эй, посадский! Поостерегись языком-то сковородку лизать — с нее только что блин скинули!
— И то! Вона воеводские ярыги ушами прядут, ровно псы сторожевые… Ой, бежим, братцы!
— Не заботься, Митроха, о ярыгах! Достанется счастья и свинье на небо взглянуть, как на сук потянут!
— А ну, кто такой хоробрый объявился? Давай потягаемся через тот сук! — В толпу, озлясь на угрозы, полезли ярыги, кликнув себе в подмогу рейтар-литвинов. Острословы замешались в народе, и говор снова пошел в догадках, о чем речь в приказной избе…
По зову воеводы к нему собрались стрелецкие сотники. Все трое сидели рядышком, настороженные, словно страшась известий о новом выходе донских казаков к южным приволжским городам. Чуть сбоку на той же лавке примостился городничий, седовласый и щекастый Федор Пастухов, рядом с ним чем-то напуганный рябой таможенный голова Демид Семенов сын, по прозвищу Дзюба.[101] А напуган таможенный голова якобы напрасным оговором, что берет он своевольно таможенные пошлины с рыб от яицких и иргизских промышленников сверх десятой доли! И будто те деньги ссыпает в свой кошель. По тому оговору поутру рано зван был таможенный голова пред очи воеводы к строгому сыску… Хорошо, что не с пустыми руками явился, а то бы и кнутов в губной избе отведал на правеже!
Поодаль в углу спесиво сощурил бесцветные, словно вылинявшие, глаза маэр Циттель в железном шлеме, из-под которого торчали прямые, как выгоревшая под солнцем солома, волосы. За столом пообок с воеводой вольготно расселся дьяк Брылев, невесть чему радуясь и потирая под столом руки. В самом углу, близ небольшой конторки, примостился подьячий Ивашка Волков, широколицый, с постоянной угодливой на губах улыбкой. Голова в русых завитушках, нос тонок и длинен. Шутили над Ивашкой еще сызмальства, будто при крещении, окуная в купель, батюшка держал его не под ручонки, а за кончик носа…
С края стола сидел, сцепив крепкие пальцы, пятидесятник Аникей Хомуцкий, хмурый, из-под густых бровей поглядывал на самарских командиров словно бы укоризненным взглядом: зачем, дескать, сами сошли из Астрахани, а его отослали в Москву…
— Сказывай, Аника, что в столице было? И что на Дону слыхать нового? — поторопил воевода, в нетерпении постучал ладошкой о столешницу, чтоб братья Пастуховы перестали шептаться.
— В Москве-то? — переспросил Аникей, как бы беря разгон для тяжкого сказа. — До Москвы довел я казачью выборную станицу из шести казаков справно, без дурных происшествий. А старшие средь казаков атаман Лазарка Тимофеев да есаул Мишка Ярославцев держали себя послушно и пристойно. Более о своем атамане Разине заботы у них было в разговорах: что он да как он там, в Астрахани. Отпустит ли его тамошний воевода на Дон? А может, заупрямится, силой похочет удержать, покудова из Москвы не будет от великого государя и царя указа по рассмотрению их тяжкой вины? На Москве мы стояли с казаками на донской станице. Едва с дороги отбанились, велено вести казаков пред очи высоких государевых бояр, имен я их не знаю. Только спрос был с казаков суров: зачем они, забыв страх Божий и великого государя крестное целование, пошли с Дона на воровство и на разбой? И где такая воровская мысль зародилась и кто у тех казаков главным в заводе был?
Перед высокими боярами ответ держал атаман Лазарка Тимофеев. Он, перекрестясь, как на исповеди, ответствовал, что на Дону у них из-за находа множества бывших ратных людей с Украины и беглых крестьян учинилось голодное напастие и скудность большая. Помыслили было казаки кинуться на крымцев да пометить им за многие грабежные набеги, однако татары у Азова Дон крепостями закрыли. Потому, собравшись многолюдством ради своего прокормления, пошли они на Волгу, с Волги на Яик, а потом и на Хвалынское море. А старшим у них был Степан Разин. И на море они, казаки, сошли без соизволения войскового атамана Корнилы Яковлева. От всего бывшего в походе воинства и приносим, дескать, свои вины великому государю и царю Алексею Михайловичу.
Выслушали суровые бояре донских казаков да и ушли государю-батюшке слово в слово пересказать о принесенных винах донскими казаками…
— И долго ли вы ждали государева великого слова? — уточнил Михаил Хомутов. Почувствовав на себе взгляд, он покосился на красный угол, где под образами восседал Алфимов, разопревший в дорогом кафтане синего бархата, — любимый кафтан воеводы, он в нем выходил только в собор да в приказную избу по важнейшим делам. Воевода поспешно перевел глаза на пятидесятника Хомуцкого. Михаил с неприязнью подумал: «Ишь, зыркает бирюком голодным! Не все хватай, воевода, что мимо плывет, можно и в капкан рылом всунуться!».
— Не так и долго, — пояснил Аникей Хомуцкий, сморщил лоб, густые брови сошлись к переносью. — Думается мне, у великого государя указ был уже готов, потому как зачитали казакам их вины и объявили, что по такому рассмотрению прибывших станицею казаков помиловать, вместо смерти велено даровать им всем живот и послать в Астрахань к воеводе Прозоровскому стрельцами в службу. И тех казаков, которых вы, сотники, взяли в плен на Кулалинском острове, тако же всех помиловали от смерти и сослали в Колмогоры в стрелецкую службу!
— Вона-а как! — неожиданно воскликнул сотник Михаил Пастухов, и на его смуглом лице мелькнула гримаса, будто от короткой, но нестерпимой боли в сердце. — Вышло-то прескверно как! Астраханский воевода показал свою волчью пасть — показнил столько казаков своей волей, превысив кару, каковой наказал казаков сам великий государь и царь Алексей Михайлович! Вот так милосердный воевода сказался в Астрахани…
При словах «милосердный воевода» у Аникея Хомуцкого темные глаза, показалось Михаилу Хомутову, даже побелели от вспыхнувшей в них ярости. Пятидесятник хотел было что-то сказать злое, но воевода перебил его, подняв на маэра Циттеля пытливый взгляд, — маэр поджал тонкие губы и, поигрывая пальцами на эфесе длинной шпаги, уставился в лицо Хомуцкому, будто не верил ни одному его слову. Иван Назарович многозначительно поскреб ногтем горбинку носа.
— Помиловав выборную станицу, великий государь, стало быть, простил и вора Стеньку Разина? — спросил он таким тоном, что не понять было, утверждает ли он высказанное, или сомневается. — И, стало быть, бояре не пошлют московских стрельцов разорять разбойный Кагальницкий городок? — И сам себе ответил теми словами, которые томили его душу вот уже всю зиму. — Ну, и быть большой беде, потому как до лета воровской клоповник изрядно разбухнет разбойной силой… И ты, Аника, сопровождал помилованных казаков до Астрахани? — Иван Назарович снова повернул лобастую голову к Хомуцкому.
— Спроводил, да не совсем… Вышли мы из Москвы без промедления, шли по саратовской дороге. И прошли город Пензу, а затем, будучи уже за рекою Медведицею в пяти или шести верстах, негаданно встретились с московскими стрелецкими полками, кои шли к себе домой из Астрахани за своей ненадобностью больше в тех краях. Довелось нам пристать к стану стрельцов для обеда, перекинулись недолгим разговором. От стрельцов и оповестились мы, что Стенька Разин, не сдав бывшие при нем двадцать пушек и прочее оружие, ушел на Дон и теперь там обретается…
Аникей Хомуцкий вдруг умолк, всунул в бороду пальцы, потеребил ее, как бы в раздумии, все ли говорить при воеводе, а может, что и в себе затаить от греха подальше. Но после недолгого молчания решился и повел неторопливый, но напряженный для него рассказ далее, и только пальцы попеременно сжимались в тугие кулаки и медленно разжимались…
— Поднялись московские стрельцы и пошагали своей дорогой, и мы расселись по подводам, каждый при своем поднадзорном с немудреным скарбом и харчами… А как стало темнеть и впереди объявилось какое-то сельцо альбо деревня, где я кумекал ночлег попросить, и случилось такое… чего мне и в голову прийти не могло! Атаман Лазарка Тимофеев нечаянным ударом локтем в подбородок опрокинул меня на подводу, выхватил ружье и ствол в грудь упер, грозясь стрельнуть, ежели я надумаю махать руками. По крикам на иных подводах уразумел я, что и стрельцы тако же изменным умыслом обезоружены:
— Фу-у, какой большой рот разевайт! — пренебрежительно фыркнул маэр Циттель и скривил тонкие губы в презрении. — Какой шлехт зольдатен, зер шлехт![102] Палкам бить по… спинам крепко надам!
Аникей Хомуцкий, быть может, и сам в душе сознавая, что допустил тогда изрядную беспечность, с трудом стерпел укол маэра и продолжил так же неспешно, будто маэр и не встревал со своей злоехидной репликой:
— Стоит Лазарка надо мною под стать року суровому и говорит: «Таперича мы вас под караулом повезем, а вы, стрельцы, трохи отдохните от тяжелых ружьев!» — и смеется. А я ему на то ответил, что мы везли их свободными, а они нам руки вяжут за спину, что по теперешней погоде, когда на дворе объявился Спиридон-солнцеворот[103] и, по приметам охотников, медведь на другой бок переворачивается, довольно свежо. — «Замерзнуть не дадим, — уверил меня Лазарка Тимофеев. — Только и то в ум возьми, Аникей, какой нам резон таперича в Астрахань к лютому воеводе ехать? Он нас за старые страхи живьем в землю зароет! Жаль бывает батьки, да везешь его на погост! Жаль астраханского воеводу, да надобно нам на Дон, к женкам, ребятишкам да к атаману Стеньке Разину». — «Так вы же государеву присягу во второй раз рушите!» — высказал я Лазарке укор, а он в ответ только зубы скалит да отговаривается: «Охота смертная, брат Аникей, пожить еще вольно хотя бы и десяток-другой годков, даже ежели от государя и участь горькая будет… И не оскудеет Астрахань ратной силой перед кизылбашцами, ежели мы малость подзадержимся на вольном Дону!» — «По бедному Захару всякая щепа бьет, Лазарка, — говорю я, — а по мне-то за что? За какую провинность?» В ответ на мои сетования казаки только посмеялись, а есаул Мишка Ярославец с присказкой к томной душе моей лезет: «Дядя едет из Серпухова, бороду гладит, а денег нет! Так что ли? Воротитесь в Астрахань без казацкой станицы, не миновать вам кандальных цепей за упущения по службе! Так что, братцы, одна вам теперь дорога — с нами и на вольный Дон! Правда, и на Дону один из ваших мест прескверный человечишка близ атамана Корнилы Яковлева отирается в старшинах. Может статься, опознаете его, а то вдруг и родственником каким скажется!» — «Это кто же?» — полюбопытствовал я, потому как слухи эти и до нашего города уже доходили. «Да Михайла Самаренин![104] Правая рука Корнилы, и атаману Степану Разину из первейших врагов». Я сказал ему, что в Самаре всяких Мишек полно было и есть, а кто из них тот старшина, — бог весть. Может статься, и тот старшина мне знакомец, однако надобно и то понимать, что клевала ворона хлеб в осень, да зимой и сама попала головой в осил.[105] Загоревал я, видя, что казаки в Астрахань ни за что не поедут. Они уже свернули со столбовой дороги и ехали степью, вдоль Медведицы.
— И сколь ден они вас с собой тащили? — спросил воевода, с прищуром разглядывая медлительного на слово пятидесятника. Ивану Назаровичу настойчиво лезла в голову подозрительная мысль: отчего у стрельцов сотника Хомутова извечно одна и та же поруха в службе? В Царицыне сошел какой-то казачий атаман из-под стражи, в Самаре сошел невесть как наиважнейший здесь государев изменщик Игнашка Говорухин, а теперь вот и пятидесятник спустил целую казачью станицу на Дон!.. Ежели и случилось это в самом деле по роковой случайности, но больно много их набирается этих случайностей! Не в сговоре ли с воровскими казаками Аникей и его стрельцы? Не сами ли спустили, получив щедрые гостинцы? Но тут же отмахнулся — не в гостинцах причина! Какие гостинцы были при поднадзорных? Не с посулами и не с почетом шла казацкая станица к великому государю от атамана, а несла свои головы на плаху… Да и в Астрахань были ссылаемы не с большой казной. Казна на прокорм дается весьма скудная, это и ему, воеводе, хорошо ведомо… Тогда почему же так все выходит?
— Одни сутки держал нас Лазарка Тимофеев под караулом, потом оставил нам на всю команду три лошади. Сами сели на семь подвод и поехали далее вдоль реки на Дон. Мы же, воротясь на Саратовскую дорогу, едва отогрелись в деревеньке. Отселя отправил я одного стрельца на Саратов с грамотой от великого государя и царя к тамошнему воеводе, а сам с превеликим трудом добрался до Пензы. Из Пензы на верховой лошади прибыл в Саранск к стольнику князю и воеводе Никите Приимкову-Ростовскому. Поведав ему о наших злосчастьях, просил выслать подводы встречь моим стрельцам, которые по зимнему тракту пеши шли от самой Пензы по причине забратия у них казенных подвод. Был уже двадцать третий день декабря, и все наши злоключения длились более десяти ден.
— Да-а, невеселая история, — задумчиво обронил Иван Назарович, поглядывая на стрелецких командиров, словно хотел угадать, надежны ли они, не отдадут ли свои ружья разбойным казакам, доведись быть какому набегу под стены города.
— Когда мои стрельцы приехали на посланных встречь им подводах, из Саранска воевода князь Никита Приимков-Ростовский отправил нас в Москву. И там в Разбойном приказе учинили каждому в отдельности крепкий спрос. — Пятидесятник Аникей Хомуцкий, при воспоминании о невеселом времени, помимо воли передернулся всем телом, из горла вырвалось непроизвольное: «Бр-р-р!» — Дознавались докучливые московские дьяки, не было ли у нас с теми казаками какого тайного сговора. Убедившись, что мои стрельцы не путаются в своих ответах на спрос, без батогов и дыбы отпустили вновь на Астрахань… к треклятому…
Аникей, вдруг побелев, умолк на последнем слове, как бы налетев головой с разбега на низкую перекладину в воротах… Воевода поджался, готовый поймать пятидесятника на хулительной фразе в сторону государева посланца князя Прозоровского, и даже маэр Циттель вскинул белесые брови, почуяв, что у Аникея Хомуцкого готово слететь с языка роковое проклятие в чей-то высокий и титулованный адрес.
Побарабанив пальцами о столешницу, нахмурившись, поджав губы, Хомуцкий откинулся спиной к стене. Все молчали выжидательно, и только маэр Циттель вновь начал возить сапогами по дощатому полу, явно скучая от выслушивания безразличной ему судьбы стрелецкого пятидесятника.
— Да-а, братцы, — выдохнул с каким-то свистом в груди и докончил оборванный разговор Аникей. — Думал, отпустят меня в Самару, а очутился снова на берегу треклятого Хвалынского моря! — Звериным чутьем Аникей почувствовал опасность и вместо ненавистного имени астраханского воеводы назвал безобидное Хвалынское море, только мелкое подергивание века выказывало кипевшее в его душе волнение.
— Ну и каково теперь в Астрахани? После ухода из города казаков Разина? — спросил Михаил Хомутов, радуясь, что друг не обмолвился резкой и опасной фразой. — Должно, ликует князь Иван Семенович, душой отдыхает опосля такой передряги?
И лучше бы не упоминал этого имени!
— Иван Семенович? — у побледневшего Аникея Хомуцкого при одном упоминании этого имени даже губы задергались от внезапно вскипевшей злости, и он, не сдержав все это в себе, выкрикнул так, что, пожалуй, и подьячие с писарями в соседней горнице разобрали его слова. — В Астрахани воевода Прозоровский заковал и бросил меня в пытошную в железах! На те же крючья вздыбил, вспомнив мое жалостливое отношение к атаману Максимке Бешеному! Пытал с пристрастием о сговоре с казаками станицы. Кричал, ногами топал о каменный пол: «Ты сам вор и разбойник! Максимку твоего воры в Царицыне спустили к Стеньке, а ты и сам станицу спустил!» Не довольствуясь усердием ката, сам плетью по голове стегал! — Аникей скинул шапку, рукой поднял со лба густые темные волосы, обнажив два рубца с синеватыми, едва поджившими корочками. — Обещал до пят содрать кожу, сожалел, что с Москвы меня спустили, не поломав костей на дыбе! Вот какова вышла благостная награда за ратную службу… вовек не забуду!
Стрелецкие сотники растерянно переглянулись: ну и ну! Вот так новости! Вот так князь воевода Иван Семенович! Ох как скор на зряшную расправу! Яицких казаков показнил, не дождавшись государевого приговора, а теперь стрелецкого командира безвинного на дыбу вздернул!
«Воеводы наши рубят сук, на котором сами же сидят! — с неожиданным страхом подумал Михаил Хомутов. — Не повиснуть бы им опосля на пенечках тех же суковин, ежели сук долу свалится!».
— И… как же ты сошел с той пытки? — Алфимов завозился на лавке: будет ему морока с этим пятидесятником, ежели самовольно бежал из-под караула! Надобно срочно написать отписки в Разбойный приказ и все доподлинно узнать, и в Астрахань к князю Прозоровскому.
— Как сошел? — переспросил Хомуцкий и настороженно кинул взор на воеводу. — Должно, по стариковской мудрости: разбойник скачет с лихом, да Господь идет с милостью. — Аникей, нахмурив густые брови, филином глянул на дьяка Брылева, который шумно зевнул и перекрестил себе рот. — Пронес Бог грозную воеводскую тучу мимо моей головы, потому как через две недели из Москвы примчал нарочный из Стрелецкого приказа, где и о нас было малость писано, в оправдание, и в укор сошедшим на Дон казакам, которые выказали свое воровское, дескать, намерение и далее перечить во всем великого государя указам.
— Выходит с твоих слов, что по тем разъяснениям тебя и выпустили из пытошной? — высказался в раздумии Иван Назарович. И трудно было понять по выражению его отрешенных в эту минуту глаз, рад он возвращению в Самару пятидесятника или сожалеет. Похоже было, ему жилось куда как спокойнее, ежели бы в Самаре поменьше обреталось стрельцов, нахватавшихся, как он догадывался, всяких мыслишек от донских разгульных казаков. И без того, что ни день, услужливые шиши[106] несут ему в уши тайные доносы, что стрелец Никитка Кузнецов, а вкупе с ним и десятник Митька Самара уже в который раз собирают вокруг себя стрельцов, горожан или посадских простолюдинов и баснословят о морском походе вора Стеньки Разина, всяческими восхвалительными словами описывают великое богатство, добытое казаками в удачливом походе. А посадский человек Пронька Никитин сын Говорухин, родной братец сбежавшего от сыска и дыбы Игнашки Говорухина, не устрашился молвить принародно, что ежели по нынешней весне вновь на Волге объявятся донские казаки Степана Разина, так и из Самары многие к нему на низ подадутся. Ему же поддакивали посадские Ромашка Волкопятов да Ивашка Мухин, а иные там бывшие стрельцы с Ивашкой Балакой в знак согласия головами мотали, под стать безмозглым подсолнухам на ветру…
Невеселые воеводовы раздумья резко-визгливой репликой прервал маэр Циттель. Пристукнув ножнами шпаги о пол, он бестактно громко прокричал:
— Князю и фоефоде Ифану Семенофичу у Астрахань-города нада было хорошо браль фороф за руки-ноги и фсех раздефать! Ружья, сабля отбираль, с голым-м… спина нах хауз — домой пускаль! Теперь фор Стенька красофаться как… как из сказка красифый рыцарь на богатый коне фер-хом! Да!
Михаил Хомутов, не сдержавшись, захохотал, сотник Пастухов подергал длинными, отвислыми, с густей сединой усами, не без издевки поучил прыткого Карла Циттеля:
— Не торопись, маэр, в герои, коль ворог от тебя за тысячу верст! Моли своего лютеранского бога, чтоб тех фороф с Дона да под наши берега не нанесло буйными ветрами!
— Напугаль до умиральки! — фыркнул гололицый маэр и презрительно скривил тонкие губы. Его светлые глаза глядели на сотников с наглым вызовом, особенно на все еще улыбающегося Михаила Хомутова. — Фороф-казакоф бить нада, а не любофалься ими!
— Тебя, Карла, учить словами все едино что с бороной по лесу ездить! — безнадежно махнул рукой Пастухов. — Есть на грешной земле такие вот упрямцы, коих сразу и не похоронишь…
— Меня захотель хоронить, да? — вскинулся на длинные ноги Карл Циттель. — Я на честный государя служьба пришель, а не ла-ла про донских разбойникоф говориль! Я шпагам буду махаль, а не языком!
— Вот голова неразумная, — невозмутимо пожал плечами Михаил Пастухов. — Муж впрягать, а жена лягать, так и сладу в доме нет! Ему говорят, что донские казаки не пустозвонные бахвалы, они от рождения ратному делу учатся! А ты, Карла, со своей шпажонкой прыгаешь. Иной казак тебя адамашкой без большого труда раздвоит от головы до того места, на коем за столом сидишь! Вместе с железками, в которые ты рядишься больше для близиру, чем по нужде!
— Да я тфой казака…
— Ну-ну, свару не затевайте, не к часу! — Воевода резко, даже сурово утишил готовую было вспыхнуть ругань среди командиров, когда и до оскорбления уже недалеко. — Все мы люди служивые, храбрые, присягу и крестное целование великому государю и царю Алексею Михайловичу исполним до последнего смертного часу… Теперь к делам, стрелецкие командиры. Вчера мною велено вот городничему Федьке Пастухову навозить срубовых бревен, так чтобы стрельцы от починки надолбов, сторожевых башен и ворот не отлынивали и не пеняли на крепкие морозы… А то за этими морозами скоро придут весенние пахотные работы, да рыбный промысел, да дичь полетит всякая. Чтоб в те горячие деньки зазря стрельцов от хозяйства без нужды не отрывать. Ступайте, командиры, мне к иным делам еще приступать… И еще вот что, сотники! — неожиданно сурово, с каменным лицом добавил воевода. — Следите, чтоб стрельцы не баламутили посадских смутьянскими разговорами! Это я о твоих стрельцах говорю, сотник Хомутов! Красноречив не в меру твой дружок Никитка Кузнецов всякие сказки баить, хотя я самолично его упреждал!
«Это когда ты с рейтарами к Никитке за подсвечником ввалился средь ночи?» — чуть не слетело с языка язвительное примечание у Михаила, да враз смекнул, что тогда Никите на воле не быть и дня! Ответил коротко, но с потаенным смыслом — намеком воеводе:
— Никита, надо думать, помнит и поныне о том разговоре, воевода. Упрежу еще разок, более о своих странствиях в кизылбашских землях говорить не будет.
С тем и оставили стрелецкие командиры жарко натопленную приказную избу.