Аркадий Райкин.
Глава шестнадцатая НОВЫЕ ФОРМЫ НУЖНЫ.
Размышления и беседы.
К концу 1970-х годов поток статей на экономические темы захлестнул журналистику. Производственная, экономическая проблематика всесторонне рассматривается в развернутых публикациях, монографиях, диссертациях и прочих научных изысканиях. Далекий от естественных наук, Аркадий Райкин с огромным уважением, почти детским почтением относился к их представителям. С гордостью рассказывал о знакомстве с академиками Л. Д. Ландау, П. Л. Капицей, Я. Б. Зельдовичем (с последним, как мы помним, он учился в одной школе). Ему была очень дорога мысль — точнее, давнее ощущение, — что наука и искусство — это как бы два потока, берущие начало из одного родника, имя которому Жизнь.
Он признавал: «Искусство не способно перестроить жизнь. Дело в том, что у него свое предназначение. Оно может формировать общественное сознание, заставить людей задуматься, взглянуть на себя, на окружающих. Мы слишком много ликовали. Ликовать просто — митинг, духовой оркестр, танцы под баян. Количество ликования становилось главным. Но общество не может развиваться на комплиментах. Комплимент — плохой воспитатель. Гоголь, Салтыков-Щедрин, где они у нас?».
В последнее десятилетие жизни Аркадий Исаакович проводил дни (вечера были заняты театром) в домах творчества, обстановка которых располагала к размышлениям. Он постоянно работал над текстами программ, много вспоминал, писал статьи в журналы и газеты, обдумывал свои мемуары. В 1974 году ленинградская «Смена» опубликовала беседу Райкина с руководителем Большого драматического театра Г. А. Товстоноговым на тему «Сцена и мода». В 1978-м в нескольких номерах того же журнала появилась его «Электрокардиограмма» — рассказ о детстве и юности, впоследствии положенный в основу «Воспоминаний». В «Советской культуре» была напечатана статья Аркадия Исааковича «Легкой и удобной правды не бывает», несколько его статей вышли в «Литературной газете». По просьбе журнала «Театр» оц охотно соглашается на беседу с известным экономистом, членом-корреспондентом Российской академии наук, депутатом Государственной думы первого и второго созывов Павлом Григорьевичем Буничем. В беседе, полностью опубликованной в журнале (1984. № 1), поднято много интересных проблем, касающихся науки и искусства, — двух «потоков», то сливающихся воедино, то расходящихся. Для Бунича одним из главных критериев сатирического искусства Аркадия Райкина была не просто общественная целесообразность, но «рентабельность»: «Смех может быть направлен как на сегодняшние недостатки, так и на вневременные человеческие слабости, Райкин же смеется над тем, что уже завтра не будет, не должно быть актуально. Не возникает ли в связи с этим у художника чувство неудовлетворения?» — «Такова уж природа театра... он существует сегодня, — ответил Аркадий Исаакович. — Что же касается философской стороны дела, то я убежден, что бесследно исчезает лишь то, что не проникнуто внутренней заботой о связи времен, о преемственности. Да, я сосредоточен на сегодняшнем, на преходящем, но забочусь при этом о завтрашнем дне, о будущем. Не так ли поступает и ученый, для которого занятия прикладными научными опытами отнюдь не противоречат служению чистой науке?».
История эстрадного, «малоформатного» театра показывает, что его персонажи и маски действенны прежде всего в случае, если они находят отражение в сегодняшнем дне. Такими стали маски Арлекина, Панталоне, Тартальи и другие, оставшиеся воплощением вечных, вневременных человеческих характеров.
Райкин, по его собственным словам, сосредоточен на сегодняшнем, преходящем. Его маски, рожденные определенным моментом, уходят в прошлое. Он хорошо понимал это, больше того, признавался: «Некоторые считают, что нам, сатирикам, доставляет удовольствие отыскивать больные вопросы, акцентировать их. Что мы, так сказать, готовы на всё ради красного или, точнее, острого словца. Но я могу сказать: нас действительно радует, когда мы перестаем играть какую-нибудь из ходких миниатюр, убедившись, что устарела ее проблематика».
Независимо от того, уходят его персонажи или остаются, в созданиях Аркадия Райкина в большинстве случаев легко найти соответствие духовного типа человека с его современным выражением. Так появились вполне современные Тарта-лья, Панталоне, Труффальдино, предстали перед зрителями Ленинградского театра миниатюр Хлестаков, Манилов, Собакевич, Ноздрев.
В лучших райкинских персонажах «вневременные» человеческие слабости — зависть, лень, ханжество, глупость — заключены в современную, даже злободневную оправу. Искусство решать при помощи художественных образов, казалось бы, вовсе не сценичные вопросы и придавало райкинскому смеху, пользуясь терминологией П. Г. Бунича, «рентабельность и общественную целесообразность».
Наблюдая жизнь, Аркадий Исаакович не просто отражал то или иное явление, а соотносил его с природой человека, с характером, с причинами, этот характер породившими. В итоге явление материализовалось в персонаже спектакля, и даже производственная, экономическая проблематика приобретала наглядность и, как во всяком подлинном искусстве, критерий нравственности.
Заканчивая беседу, Бунич затронул вопрос, очень важный для понимания общей направленности творчества артиста:
— Есть такое выражение: своя тема в искусстве... Так вот, я думаю: какова ваша тема? Формулой на это не ответишь, но, во всяком случае, для меня она не сводится к чистой испове-дальности. То есть она, очевидно, выражается каким-то опосредованным образом?
— Еще Гоголь писал, что истинный сатирик — лирик в душе. Да и вся судьба Гоголя тому подтверждение. Но, видимо, такова уж моя природа — человеческая, творческая, — что личные свои заботы мне не интересно выплескивать публике. Другое дело, что всегда стараюсь понять, насколько моя боль похожа на боль других, многих. И только убежденный в том, что она достаточно типична, выношу ее на сцену, так сказать, в объективизированной форме.
Как мне представляется, личная тема Райкина обнаруживается и в его монологах-фельетонах, и — опосредованно — в сценках с участием персонажей, которые высказывают свои вздорные жалобы, претензии, заботы. Это тема быстробегущего времени, тема высокого звания Человека и его ответственности перед прошлым, настоящим и будущим.
Можно ли в данном случае говорить об «объективизированности формы»? Не знаю. Смотря как это понимать. Думаю, что, будучи объективизированной, она не захватывала бы зрителя в такой степени.
Три последних спектакля Райкина — «Зависит от нас», «Его величество театр» и «Мир дому твоему» — своеобразная трилогия о месте человека в жизни, о его долге перед собой и обществом.
«Зависит от нас».
Вера в социальную значимость сатирического искусства определяла отношение Райкина к своему труду как к общественной миссии. При всем авторитете, опыте и мудрости артист оставался неуверенным в себе, легкоранимым. Что нового можно сказать артисту, когда после спектакля приходишь к нему за кулисы, артисту, которому только что восторженно рукоплескали тысячи зрителей? Но как важно было Райкину услышать слова одобрения! Они были нужны ему, как и овация зала, пожалуй, еще в большей степени, чем в молодые годы.
В сезоне 1976/77 года после большого перерыва вышел новый спектакль Ленинградского театра миниатюр — «Зависит от нас» (другое название — «Дерево жизни»).
«О будущем говорить легко, потому что оно всегда такое, каким мы его хотим видеть» — так начинался вступительный монолог Аркадия Райкина к этому спектаклю (авторы Л. Лиходеев, Э. Бащинский, М. Гиндин).
О будущем размышляют многие, от авторов научных трактатов до писателей-фантастов. Мысль о том, что будущее закладывается в настоящем, не нова. Как же воплотить это будущее в системе художественных образов, достучаться до человеческих сердец? Аркадий Райкин — не пророк и не фантаст, он осуществляет это своими, чисто эстрадными средствами: «Легко предсказать будущее! Разве кто-нибудь заблуждался, утверждая, что за ночью последует день, за осенью — зима, за пятницей — суббота, если, конечно, по нашему желанию ее не перенесут на понедельник[26]. Будущее прекрасно, оно чисто, оно справедливо, потому что в нем никто еще не совершил ни одного плохого поступка».
Неторопливая речь. Полное отсутствие жестов. Жизнь уподобляется цветущему и плодоносящему дереву, изображенному на занавесе. Несмотря на проносящиеся ураганы и грозы, оно стоит и стоит, но, как всякое дерево, требует заботы и ухода. Неуловимо менялась мимика артиста, а главное, выражение глаз — только что живые, сверкающие умом, они как бы стекленели: «Все листья хлорофилл вырабатывают, я один не буду — ничего не случится!» Так в продолжение всего монолога размышления о жизни прерывались беспокойными, тревожными ритмами, возникали персонажи, выражающие различное отношение к «дереву жизни», к его настоящему и будущему.
Приспособленец мечтал прожить «в середочке, в серединочке», чтобы и солнцем не пекло, и ветром не обдувало. «Хор видели? В тыщу человек. Как поют, слышали? Ну а если один, где-нибудь там в середке... не будет петь, а только рот открывать? Разве заметишь?».
Собственник вполне доволен собой, своим образом жизни, у него своя философия: «Что такое общественный дерево? Это мое, твое, его, наше! То есть чье? Ничье! А что такое личный дерево? Это не твое, не его, не наше. А чье? Мое! Теперь ты понимаешь эту разницу между «мое» и «наше»? Это сложный арифметический задача. Если от «ваше» отнять «наше», будет «мое»... Кто кушает с общественный дерево? Все... общество... в целом... Все кушают, кушают, кушают. Кто кушает с личный дерево? Непосредственно!» — наклон корпуса вперед, на лице сладкая улыбка, рука у груди. Произношение небрежное, согласные проглатываются и сливаются — при «неограниченных» жизненных возможностях его поймут с любым произношением. «Так что я всей душой за это общественный дерево. Но пусть рядом с ним стоит еще один дерево, пусть маленький, но личный».
И вот уже на месте безобидного собственника любитель поживиться за счет общественного дерева. Изменения неуловимы и в то же время очевидны: другие пластика, жесты, выражение глаз, интонации.
Каждый «мимоходом» показанный персонаж так узнаваем, что публика всякий раз взрывается смехом. Но голос артиста крепнет. В нем звучат печаль, боль, негодование. Кто-то из-за кусочка коры готов всё дерево ободрать. Другой тут как тут, уже с мешком! «Братцы, да не рубите вы ему корни!» — в этой просьбе, идущей от сердца, слышатся интонации почти трагедийного накала. «А дерево-то стоит и стоит. Я живу и удивляюсь... Каковы будут плоды, зависит от нас...» — Руки артиста, протянутые к зрителям, словно обнимают всех сидящих в зале.
Под деревом скапливается мусор. «Но где взять время для того, чтобы убрать этот мусор? Ночью-то ведь не убрать. Ночью же ни черта не видать. Днем видать, но могут неправильно понять. Вот, скажут, видали? Мусор метут. Значит, есть мусор, ежели его метут?.. Ах, как нам хочется польстить собственным глазам! Ах, как нам хочется не обременять себя излишним сердцебиением! А ведь глаза-то видят, пока они открыты».
К концу десятиминутного монолога в зале возникала напряженная тишина, которая, по признанию Райкина, являлась для него самой дорогой реакцией. Чтобы добиться такой тишины, заставить зрителей задуматься, нужно освободить слова от поверхностного, примелькавшегося звучания. «Главное — мысль! Как вы выстраиваете мысль. Самое интересное не слово, а течение мысли», — утверждал артист.
В монологе Райкина логика развития мысли то и дело подкреплялась зарисовками различных персонажей, они сменяли друг друга, чтобы исчезнуть к финалу и оставить артиста наедине со своими зрителями, которых он стремился сделать единомышленниками. О завтрашнем дне необходимо думать сегодня — эта мысль как бы подводила ко всему спектаклю. Следующие за монологом сатирические миниатюры «высвечивали» скопившийся мусор.
Ю. А. Дмитриев, в течение многих лет следивший за работой Райкина, писал: «...у вас полное впечатление, что артист импровизирует, что перед вами проходит каскад блестящих экспромтов, что все эти реплики и даже целые монологи рождаются тут же, на ваших глазах, в живом общении артиста со зрительным залом». Сплав автора, режиссера и артиста, изначально заложенный в самом таланте Райкина, с годами превратился в некую «художественную корпорацию», возвращавшую театр к его исходным рубежам, к зрелищным формам, не знавшим узкой специализации. Спектакль «Зависит от нас» обозначил новый этап на творческом пути Райкина. Артист всегда был в центре спектакля, но теперь он стал его единоличным хозяином. В программе мы не найдем имен ни режиссера, ни художника. Постановочная сторона, никогда не игравшая сколько-нибудь существенной роли в спектаклях Ленинградского театра миниатюр, здесь сведена к минимуму. В работе над текстом принимали участие 12 авторов. Вещи, различные по стилю, по манере, наконец, по степени глубины раскрытия проблемы, стали райкинскими. На авторскую канву Аркадий Исаакович наносил собственный рисунок.
Спектакль шел три часа, Аркадий Исаакович исполнял более чем половину номеров, преимущественно монологи, только две сценки игрались с партнерами.
Постоянным врагом Райкина был бюрократ. Сколько их, самых разных, прошло перед зрителями более чем за 40 лет пребывания артиста на сцене! Менялось время, вместе с ним менял облик бюрократ. Он легко приспосабливался, но сущность оставалась неизменной. Вполне современным, элегантным, подтянутым и немногословным выглядел он в миниатюре «Единое мнение» В. Синакевича и В. Сквирского. Настойчиво и спокойно повторял он растерянному подчиненному (В. Ляховицкому), что желтый цвет — вовсе не желтый, а темно-зеленый. «Если вы хотите, чтобы мы и дальше... красили вместе, — говорит он со значением, — то должны видеть вещи в едином цвете».
В сценке М. Гиндина «Мы — за!», действие которой происходило в каком-то учреждении, остро и смешно отражена ситуация полного абсурда. Вот наугад взятые примеры: «Мы все уже, как один, работаем за счет будущего года. Потом будем работать за счет этого». Или: «Мы обеденный перерыв перенесли на свободное от работы время... сейчас ужинаем за счет 79-го, а потом будем обедать за счет 73-го».
Умение Райкина существовать в любых, даже самых условных, предлагаемых ситуациях оправдывало текст, который в устах другого артиста мог бы восприниматься как пустое острословие. Изображая беспардонное вранье персонажа, артист беспощадно высмеивал демагогию, порочную практику приписок в отчетах, прикрывающую безответственность, лень, халатность. В финале Райкин говорил о необходимости «не искажать факты, цифры, не округлять их в конце месяца, квартала, года. Не обманывать друг друга, самих себя». И, обратившись к партнерам, спрашивал: «Вы за?» Получив утвердительный ответ, он адресовал тот же вопрос залу: «Все за? Так кто же против?» Зрителям предстояло задуматься над ответом.
Здесь снова используется «эллипс», прием недоговаривания, усиливающий зрительское восприятие. Этот прием, по мнению П. Г. Бунича, не «просто эффектная приманка, не просто уловка актерской техники. Он учитывает социально-психологические свойства восприятия истины, вроде бы общеизвестной и общезначимой, но обретающей действенность только тогда, когда она становится открытием и достоянием каждого». «Я давно говорю, — обращался Бунич к артисту, — что вы, Аркадий Исаакович, в своем деле часто бываете большим экономистом, чем многие мои коллеги».
На этом же приеме строились и монологи персонажей, составлявшие основу спектакля. Райкин рассматривал то или иное явление не изолированно, а в широком контексте причин и следствий. Так, в монологе «Мыслитель» В. Сквирского он не просто высмеивал спекулянта, а показывал почву, которая его питает.
В отличие от государственной торговли на стороне Мыслителя инициатива, наблюдательность, точное знание потребностей людей. Он достает товары, бывшие тогда в дефиците, зимой на сверхзвуковом лайнере несется на юг, чтобы доставить в город цветы. Туда-сюда, туда-сюда... Жесткий рисунок смягчается неожиданными человеческими чертами: «А я же укачиваюсь. Я весь рейс без отрыва от гигиенического пакета... И всё для того, чтобы ты подошел ко мне в метро, сунул мне три и получил один».
Райкин нашел характерную манеру речи — его персонаж, спеша высказаться, выложить свои заботы и треволнения, проглатывает целые слоги: «может быть» звучит у него как «моит быть», «скажите» превращается в «скаите». Ему живется несладко: ночи не спит, стука ждет. «Я же мученик. Ты же меня, мученика, хочешь в тюрьму, за решетку. Моит быть. Моит быть, меня и можно за решетку. Моит быть, моит быть, надо — за решетку. Моит быть. Но не надолго... Потому что ежели надолго, то надо, чтобы кто-нибудь подумал, чтоб рядом с пивом рыбка была. Чтоб тещины цветы государственной ценой пахли. Чтоб картошку из магазина не в мусорное ведро, а прямо в суп можно было класть». И снова вопросы, обращенные к зрителям: «Ты об этом подумал? Он об этом подумал?».
Само явление, казалось бы, ушло. В любое время года Москва завалена цветами, которые доставляют с разных концов мира. Но отношение к частной инициативе, которую власть поддерживает на словах, на деле всё еще остается неопределенным, зыбким и требует преодоления бесконечных преград.
Характерным для Райкина примером раскрытия темы может служить монолог «Давать — не давать» Л. Натапова. Сколько фельетонов на страницах прессы посвящено теме взятки, сколько сценок, монологов, реприз сыграно на эстраде! Казалось бы, исчерпаны все возможные повороты темы, все формы ее подачи. Что делает Райкин? Он не бичует отвратительное явление, не мечет в адрес взяточников громы и молнии. Перед зрителями смешной маленький человек тихо, боясь неприятностей, делится с собеседниками-зрителями своими трудностями, недоумевает, волнуется, даже страдает: если бы знать, когда давать, кому и сколько! В поисках сочувствия он переходит на доверительный шепот. Однажды кто-то ему сказал: «Чего ты мучаешься, ненормальный, надо дать!» Человек последовал совету и стал постоянно попадать в нелепые истории: «Все люди на свете, всё человечество делится на две части — это те, которые берут и которые не берут. Но самое кошмарное, что отличить их друг от друга нет никакой возможности!» Что же делать? Конечно, идеально, чтобы никто взяток не брал. «Ну, это уже Сен-Симон пошел, Шарль Фурье, Томас Мор... в смысле утопия. И получается, вроде выхода нет. А он есть, и вот какой. Для того чтобы трудящиеся не попадали в безвыходное положение, надо, чтобы брали все. Чтобы вошел в учреждение, а там при входе транспарант висел: кому, за что и сколько... 90 миллиардов у народа лежит на сберкнижках... Стало быть, народу есть что дать. Значит, брать надо. Если у человека есть такая потребность — дать, надо эту потребность удовлетворить».
Нагнетая ситуацию абсурда, артист до предела заостряет проблему. Происходит чудо: публицистика на наших глазах непостижимо реализуется в образе живого человека с определенными, только ему свойственными чертами характера. Зоркий, беспокойный взгляд Аркадия Райкина как бы со стороны наблюдает и за своим персонажем, и за реакцией зрителей, сопоставляет, координирует. Человек вроде бы и смешон, но не приходится ли иногда и нам испытывать подобные переживания? Опять получается по Гоголю: «Чему смеетесь?» «Ну ненормальный я, ненормальный. Чего-то там перегнул, не заглянул в корень. А вы? Вы же умные люди. Вот и думайте, как с этим бороться!».
Понятие «маленький человек», утвердившееся в русском искусстве в XIX веке, со времен Гоголя, Щепкина, Федотова, после революции вызывало нарекания как нечто обидное, а впоследствии и вовсе оказалось под запретом.
В стране, где «человек проходит как хозяин необъятной Родины своей», маленьких людей не было и быть не могло. Великий вождь и учитель попросту отождествлял их с винтиками. Такого понятия по отношению к людям для Райкина не существует. Сострадание, гуманность, уважительность, внимание к человеку без всяких рангов отличают его искусство. «Маленький человек» Райкина может быть трогательным, как участковый врач или дедушка Юзика, но может быть смешным и нелепым, каким он предстает в монологах «Давать — не давать», «О счастье» или «Без мечты нельзя» (авторы В. Синакевич и В. Сквирский). Однако артист не только высмеивает их, но и глубоко им сочувствует. И замирает на губах у зрителей смех, болью сдавливает сердце, когда стоящий на авансцене незадачливый человек коряво и косноязычно рассказывает о выпавшем на его долю одном необыкновенно счастливом дне: «Я человек простой, фигурно не умею...» В его понимании счастье — «это не обязательно много штоб, но того, што человеку не хватает!». Как же он представляет себе счастье?
Допустим, человек вышел из дома купить папиросы, две пачки «Белого мору». Идет он и видит ящики. «А в ящиках печень трески. Ну, это, думаю, для своих. Не, смотрю, прямо с улицы посторонние входят, я шасть за ними, встал в черед. Стою — дрожу, дрожу — стою. Или банки кончатся, или кассирша деньги уйдет сдавать, или задние крик поднимут, чтоб по одной давали...» Но ничего такого не произошло. Ухватив десять банок печени трески, он счастлив. Захотелось поделиться радостью с женой. И что вы думаете, у телефона-автомата и трубка оказалась несрезанной, и монета не пропала — дозвонился с первого раза.
Жарко, ноша тяжелая. Артист средствами пантомимы точно передает физическое состояние человека с тяжелой авоськой: спина и руки напряжены, пальцы сжаты. Впереди увидел бочку с квасом. Пить хочется, но он старается охладить свое воображение: «...сейчас, думаю, очередь будет, как в Аэрофлоте! Не, смотрю, только семнадцать человек и только шестеро с бидонами, ну, думаю, сейчас другие подойдут, остальные, которые раньше занимали. Нет, никто не подходит! Ну, я стою — дрожу, дрожу — стою, думаю: сейчас шланг лопнет, нечем будет кружки мыть и кончится народное удовольствие. Короче, через двадцать восемь минут холодного квасу напился».
Здесь, на этих словах — «только семнадцать человек» — кульминация монолога, накал радости! От всех переживаний персонажу стало «так хорошо, аж плохо». Пришлось пойти в поликлинику. Карточку в течение сорока минут искали и не нашли. «Ну, думаю, сейчас она меня обложит, подальше пошлет. Не, слова не сказала, новую карточку выписала. Я вот рассказываю людям, а мне говорят: «Ну, это ты, брат, уже заврался, такого быть не могло!»».
Восприятие райкинским персонажем ситуаций, по тем временам очень жизненных, в которые он попадает, придает монологу трагикомическую окраску. Много ли человеку надо! И Райкин, посмеиваясь над незамысловатостью мечтаний, жалеет человека, сочувствует ему и одновременно восстает против тех несуразностей быта, преодоление которых воспринимается как счастье.
Передо мной лежат обнаруженные в архиве театра два варианта текста этого монолога: «В чем счастье?» И. Виноградского и В. Сквирского и «О счастье» В. Синакевича и В. Сквирского. Они дают представление о том, как шла работа над текстом.
Прежде всего, изменялся характер персонажа — рисунок его становился тоньше, мягче. Если в первом варианте это «забойщик козла» и алкаш, для которого единственным счастьем была кружка холодного пива в жару, то во втором варианте ни о домино, ни о спиртном речи вовсе не было. Может, райкинский персонаж по этой части и грешен, но всё это ушло в подтекст. Резкие сатирические краски только мешали бы артисту. Исчезло и немало рассчитанных на смех реприз вроде такой: «Веришь, нет, перед ребятами неудобно, второй квартал «Серебристым ландышем» дышу», — в окончательном варианте их нет вовсе. В поисках органичности образа простого, уже немолодого человека (не случайно возникает на его пути поликлиника) уточняется лексикон, авторы отказываются от чуждых этому человеку терминов, например «старт-финиш». (Кстати, реприза: «У того вся сознательная жизнь старт-финиш... а спроси его, что между ними, убей бог, не знает, пробегал» — стала основой для другой, самостоятельной миниатюры в спектакле, которая так и называлась «Старт-финиш», но шла без участия Аркадия Исааковича.) Наконец, изменился финал монолога, стал точнее, эмоциональнее, из него ушла прямолинейность. Судите сами.
В первом варианте стояло: «Для большего, конечно, человек живет, для дел всяких, подвигов... Но отбери эту мелкую радость, которая нам промежутки от старта до финиша заполняет, — и это тоже не жизнь будет! Верно я говорю?» В окончательном варианте текста райкинский персонаж не помышляет о больших делах и подвигах, он всего лишь рассказывает об одном счастливом дне: «Я вот думаю, что ежели всё это щастье, которое выпало на мою долю, ежели бы его разделить на целый год, а в году-то триста шестьдесят пять дней, вот бы щастье-то! Человеку ведь так мало надо!».
И все-таки и первоначальный, и окончательный вариант монолога — это только литературный текст, он кажется гораздо более приземленным, даже грубоватым по сравнению со словами, звучащими на сцене. Мне удалось посмотреть спектакль «Зависит от нас» не однажды — могу свидетельствовать, как Райкин, отталкиваясь от текста, лепил образ, придавал ему одухотворенность. И в итоге «от написанного на сцене на десятом-двенадцатом спектакле — дистанция огромного размера». «Монолог о счастье», думается, одна из самых «чаплиновских» вещей в репертуаре Райкина.
В «Заметках о сценической образности» выдающийся режиссер Георгий Александрович Товстоногов пишет, что образ, на его взгляд, складывается из трех стихий: «...первая — это достоверность, жизненная правдивость. Второе условие художественного образа — вымысел... Когда же художнику удается гармонически слить правду жизни и вымысел, возникает заразительность — третье условие. Подлинно реалистический художественный образ должен захватить зрителя, надолго запасть в его память». Лучшие создания Райкина врезаются в память, в них легко найти все названные условия: безупречную жизненную правдивость, наличие вымысла и их гармоническое сочетание. Но для Аркадия Исааковича в понятие сценического образа всегда входили еще и его собственные взаимоотношения с персонажем, его вдохновенное осмысление созданного и прожитого на сцене характера. По какой же системе работал Аркадий Райкин? И существует ли вообще такая система?
Григорий Козинцев, на курс которого первоначально поступил Аркадий Райкин, на страницах своих записных книжек утверждал: «Лучшее, что есть в нашем искусстве, во всяком случае, в театре, — Райкин. Он единственный артист у нас, на деле показывающий, что такое система Станиславского». Неожиданно для себя, прочитав подобное утверждение именитого кинорежиссера, Аркадий Исаакович удивился: «Мог ли я об этом когда-нибудь думать?» О его верности творческому методу Станиславского говорили и мхатовцы, в частности М. М. Яншин, восхищенный созданным Райкиным образом участкового врача.
Сам Аркадий Исаакович никогда не видел Станиславского, но хорошо знал творчество его учеников, того же Яншина. И все-таки он не раз упоминал о близости ему вахтанговской школы с ее иронией и игровым началом. Не случайно, по-видимому, Екатерина и Константин Райкины, а вслед за ними и Алексей Яковлев и Полина Райкина прошли именно эту школу, окончили Театральное училище им. Б. В. Щукина. Ирония оставалась одной из основных красок в богатой палитре Райкина. Однако в ряде случаев он легко обходился без нее: во вступительных фельетонных монологах, в монопьесах вроде «Участкового врача» открыто и пронзительно звучала покоряющая лирическая интонация.
Но непременным слагаемым всех сценических созданий Райкина является его личное отношение к каждому персонажу. Происходит некое раздвоение — артист перевоплощается в персонаж, но одновременно как бы со стороны его оценивает. Говоря театроведческим языком, искусство переживания дополняется искусством представления, в многочисленных масках и трансформациях Райкина оно доведено им до кокленовского совершенства[27]. Но уже в ранний период, например в монопьесе «Человек остался один», сыгранной в 1946 году, нетрудно заметить, что артист существует на сцене по законам искусства переживания, сформулированным К. С. Станиславским. В этой и многих других работах он органически жил заботами, мыслями и чувствами своих персонажей, владел секретом вместить целую жизнь в несколько минут сценического времени, одновременно сохраняя свое собственное отношение к ним. «Не знаю, — признавался Аркадий Исаакович, — «представление» это или «переживание», ведь разные люди с разных сторон подходили к системе Станиславского. Мой педагог, В. Н. Соловьев, близкий В. Э. Мейерхольду, своими методами добивался от учеников органического существования в образе. Дороги разные, но цель одна. По-видимому, дело в том воспитании, которое получил актер». Добавлю, что на основе полученного воспитания Аркадий Райкин сам прокладывал свою дорогу. Смело соединяя, казалось бы, несоединимое, он создавал свой театр на стыке двух полярных методов — искусства переживания и искусства представления.
«Вы спрашиваете меня, кого я считаю своими учителями? Но ведь я до сих пор продолжаю учиться. Самое смешное представить себя в роли некоего мэтра, который всех учит. Думаю, что, когда кончаешь учиться, кончаешься и как актер. Конечно, на меня влияло и искусство театра Вахтангова, и метод Брехта. Я смотрю спектакли других театров, живу в этой атмосфере. Эти влияния нельзя исключить, как нельзя исключить окружающую художественную среду, во многом формирующую актера. Среди своих учителей мог бы назвать и блистательного комика Владимира Хенкина, и, конечно, Леонида Утесова».
Впрочем, такой сугубо аналитический подход к творчеству выдающегося артиста представляет скорее театроведческий интерес. К тому же чистота метода в природе встречается редко и более свойственна художникам рационального склада, к которым явно не относится Аркадий Райкин с его интуитивным, эмоциональным постижением окружающей действительности.
Аркадий Исаакович мало и неохотно рассказывал о методе своей работы — и не потому, что не хотел делиться секретами мастерства: «Вся музыка состоит из семи нот. Только их сочетания бывают разные. И еще: один чисто берет ноту, а другой не совсем». Умение чисто взять все семь нот, найти сочетание этих нот, рождающее проникновенную и запоминающуюся мелодию, остается тайной таланта. «А вдохновение, — говорил он, — приходит, когда начинаешь общаться с публикой. Оно, как специи, которые делают вкуснее неплохое в общем-то блюдо».
По авторитетному свидетельству Константина Райкина, работать в стиле и манере Аркадия Райкина нельзя, потому что таковых не существует: «Воздействие Аркадия Райкина на зал уникально-личностное. Я даже не берусь ответить, есть ли у него какие-либо актерские приемы».
В чем же суть того уникального личностного воздействия на зал, которым обладают великие актеры? На основе «легкого» жанра Аркадий Райкин создал театр со своей драматургией, с безупречной правдивостью отразившей надежды и чаяния современников, что уже само по себе является этическим обоснованием необходимости его искусства.
Артист, выступающий на эстраде, находится один на один со зрителем. Он, образно говоря, и скрипач, и скрипка одновременно. Скрипка звучит в зависимости от того, как она настроена. На звучании сказываются температура и влажность помещения и многое другое. Случается, что и скрипач находится не в лучшей форме. На артиста, живого человека, действует множество посторонних факторов — всё, что происходило с ним в течение дня, — так или иначе отражающихся на его игре.
«Вместе с опытом приходит умение не насиловать ни скрипку, ни себя, — говорит Райкин. — Я понял эту простую истину однажды, когда, выйдя на сцену в плохом физическом состоянии, стал произносить текст тихо даже там, где требовался иной регистр громкости. И неожиданно спектакль прошел с особенным успехом. В чем же дело? Видно, сыграла роль моя искренность, внутренняя сосредоточенность. Зрителю ведь неважно, громко произносится текст или тихо. Можно кричать, поражать модуляциями голоса, но публика останется равнодушной, не услышит. Главное не степень громкости, а что происходит в сердце и голове артиста».
Райкин начинал готовиться к спектаклю задолго до его начала. Мне довелось наблюдать артиста в такие дни. Уже с утра он был как-то особенно сосредоточен, молчалив. Приехав в театр, неспешно гримировался, при этом повторяя тексты монологов. Он не просто «настраивал скрипку», но всё время находился в рабочем процессе — готовил себя к предстоящим перевоплощениям.
Райкин часто повторял, что для начала публику надо «раскачать», дать ей возможность освоиться, включиться в действие, почувствовать себя непринужденно. Для этого использовались разные приемы. Когда-то, в 1940—1950-е годы, он искал эффектное, неожиданное, ударное начало: накрытый стол с кипящим самоваром («За чашкой чая»); появляющийся на сцене из зрительного зала раздраженный человек, который после короткого вступления сбрасывал маску («Смеяться, право, не грешно»); позднее появились манекены со своей песенкой и другие театрализованные прологи.
В последних спектаклях зрелищных эффектов меньше: простая, сопровождающаяся танцевальными движениями песенка в исполнении всей труппы; два мима, приоткрывающие край занавеса; взмахивающий палочкой «дирижер». Появившись из глубины сцены и переждав шквал аплодисментов, Райкин начинал вступительный монолог медленно, почти без жестов и без выражения.
Еще недавно жест Райкина живописал, дополнял слово, поражал экспрессивностью. Вероятно, многие помнят записанный на телевидении в его исполнении монолог М. Жванецкого «Ах, Антониони, Антониони», где руки артиста были в непрерывном движении. Помните: «Актриса, глаза, грудь...» — а руки между тем выразительно обрисовывают нижнюю часть туловища. У многих на памяти монолог «В греческом зале», где без слов, только пластикой дает он представление о качестве сыра в буфете. Это можно было бы назвать «пластической репризой», всякий раз вызывавшей взрыв хохота. И даже в наши дни, когда качество бутербродов в буфетах заметно изменилось и сатирический выпад потерял свою остроту, изображение вчерашнего сыра впечатляет остроумием и точностью. Со временем Райкин стал сознательно или бессознательно предельно ограничивать жест. От изобилия красок, богатства и разнообразия приемов, масок, впечатляющей трансформации он пришел почти к аскетизму, когда главным становится овладение внутренней характерностью образа, как высшей формой перевоплощения.
В каждом персонаже из многоликой толпы своих героев артист искал переплетение индивидуальных судеб с общими приметами времени. Ему важно было установить место отдельного человека в современном мире. Но над всем этим возвышается голос самого художника, в котором звучит его личная тема любви к человеку и острой боли за его несовершенство.
Репетиции.
Как мы помним, «Зависит от нас» и последующие спектакли ставил сам Аркадий Исаакович. Репетиции — а на нескольких мне довелось присутствовать — дают представление о его работе с актерами, что в какой-то степени отражает и его подход к собственным ролям.
Как и прежде, отдельно репетировалась каждая миниатюра. По мере готовности она включалась в спектакль «Избранное» и «обкатывалась» на публике.
В миниатюре Семена Альтова «Чудо природы» проходимцы и жулики подвергали общественному суду человека, работающего на совесть. По замыслу автора, действие должно было происходить в ресторане, а подсудимым был официант, внимательный к посетителям, доброжелательный, честный — «чудо природы». Одна из трудностей заключалась в том, что у единственного положительного персонажа — подсудимого — текста почти не было. Игравший эту роль актер мог в поток обвинений и свидетельских показаний вставить только короткие, ничего не значащие фразы.
Райкин во время репетиции комментировал: «У Саши нет текста. Но текст не обязательно произносить. Его надо иметь. Должна быть не проблема текста, а проблема внутреннего состояния. Если бы мы делали только то, что написал автор, хороши бы мы были! Свою жизнь, свой опыт мы должны добавлять к тому, что написано у автора. Важен и интересен процесс предварительного накопления внутреннего состояния. Текст должен устраивать тебя, а не кого-то другого».
В качестве режиссера Аркадий Исаакович повторял с артистами одну и ту же миниатюру много раз, добиваясь, чтобы каждый исполнитель самой маленькой роли прожил ситуацию и в то же время способствовал наиболее точному и полному выявлению мысли и эмоционального заряда всей сценки.
«Не предавайтесь мемуарам. Не надо вспоминать, как эта сцена шла вчера или позавчера. Надо исходить из сегодняшнего, сиюминутного состояния. Закрепить — значит застыть. Давайте договоримся: нет такого слова — закрепить».
Репетиция продолжается. По ходу действия на суд приглашаются различные «свидетели».
Райкин постоянно поправляет, делает замечания:
«...На экспозицию не надо тратиться — это виньетки.
...Даже в самой маленькой роли надо иметь в виду главное и неглавное.
...Представь ощущение. Не представишь — не сыграешь.
...Всё слишком громко. Думаешь, тебя не услышат? Нельзя играть всё одинаково, важное и неважное.
...Должны быть фразы для пристройки.
...Не бросайся из одной крайности в другую. Надо точно уловить общий градус и его держать.
...Сбросы, то есть отстранение, надо делать тоже в характере».
Того, что Райкин требовал от актеров, он требовал и от самого себя; лаконичные замечания как бы приоткрывают его собственную мастерскую. Но еще больше впечатляли его показы. «Показать мне легче, чем рассказать», — говорил Аркадий Исаакович.
Не знаю, как рассказать об этих феерических райкинских импровизациях. Они различны. Иногда одно неожиданное слово, остроумно подкинутое им к авторскому тексту, оживляло целый кусок, давало актеру эмоциональный заряд. Иногда это графический, эскизный набросок роли. Иногда им игралась целая сцена с большим количеством действующих лиц. В ней было столько выдумки, комических деталей, парадоксальных находок, что хватило бы на несколько отдельных номеров. Поражали насыщенность паузы, точность и выразительность пластики. Впрочем, когда актеры пытались повторить его рисунок, он как режиссер многое из найденного им самим безжалостно отбрасывал.
Любопытно, что переход от рассказа к показу происходил у Райкина почти незаметно. С какой-то только ему свойственной музыкальной пластичностью поднимался он из своего кресла и, казалось бы, не меняя ни тона, ни мимики, вдруг изображал рассеянного профессора или ворюгу-официанта.
Одна из репетиций миниатюры «Чудо природы» (в спектакль «Мир дому твоему» она вошла под названием «Загадка природы») начиналась коротким импровизационным диалогом двух официантов, обсуждавших предстоящее мероприятие. Молодые, недавно пришедшие в труппу актеры М. Ширвиндт и С. Зарубин были органичны в своей реакции на событие. В отличие от них опытный артист А. Карпов в роли шефа вступал, по справедливому замечанию Райкина, сразу на две октавы выше. «Лучше недоиграть, чем переиграть», — сказал ему режиссер. В другой раз, не ограничившись замечанием, Аркадий Исаакович встал и сыграл всю сцену и за официантов, и за их шефа. В его игре органичность молодых ребят, естественность их тона соединились с яркостью, гротесковостью с элементами того абсурда, которые были заключены в самой фабуле — суде над честным человеком. Очевидно, что Райкин специально не готовился к этому показу, если не считать того, что как режиссер он, конечно, много думал над сутью самой вещи, имел собственное отношение и к ее сюжету, и к каждому из действующих лиц. Но его актерская импровизация поражала точностью попадания, эмоциональностью, интуитивным постижением характеров. Не берусь судить — для этого надо было просмотреть весь репетиционный процесс, — насколько показы Райкина помогали актерам. Скорее всего, они, видя перед собой гениального мастера, понимали, что подражать ему невозможно.
Без устали повторяя с молодыми артистами одну и ту же миниатюру, Райкин мог быть то терпеливым и мягким, то жестким и язвительным. «Что за французская игра! — говорил он молодой актрисе. — Не плачь. Самая неинтересная краска — слезы. Все умеют плакать на сцене». Не без гордости и даже некоторого снобизма он бросал: «Это вам не областная филармония, а Государственный театр миниатюр!».
О жесткости Аркадия Исааковича, его умении держать дисциплину за кулисами рассказывает и М. М. Жванецкий: «Он может так сказать, что ты не знаешь, куда деваться: «Это тебе не Одесса». Или: «Одесские номера здесь не проходят». Я смертельно его боялся и всё же со временем рисковал говорить ему свое мнение. Правда, прежде чем сделать ему какое-то замечание, я долго готовился, входил, быстро говорил и пулей вылетал. Потом долго чувствовал, как горит спина. Всё, на что падал взгляд Аркадия Исааковича, начинало гореть, пепелиться».
Вероятно, не в последнюю очередь дисциплина, которую поддерживал за кулисами художественный руководитель Ленинградского театра миниатюр, позволила коллективу не только продержаться на завоеванной почти полвека назад высоте, но еще упрочить свой авторитет.
Но самые жесткие требования Аркадий Исаакович предъявлял прежде всего к самому себе. Его рабочий день обычно оканчивался в 11 часов вечера, однако наутро, к десяти утра, он приходил на репетицию, выучив монолог, хорошо подготовленный. Другие актеры могли текст не знать, а он знал всегда.
Вот свидетельство режиссера Александра Белинского, много и в разные периоды работавшего с Райкиным: «В каждом спектакле играет пятнадцать-двадцать ролей, готовит тридцать. Иногда снимает готовую миниатюру за день до премьеры, иногда после первой встречи со зрителем, иногда прекращает работу в середине репетиционного периода». Беспощадный самоконтроль Райкина действует непрестанно: «Первый и самый главный критерий — сегодняшнее, гражданское звучание номера, острота и, самое главное, новизна постановки вопроса. Второй — художественное решение миниатюры, ее текст, исполнение. Этим вторым критерием жертвует ради первого».
Как же все-таки сам Аркадий Исаакович готовил свои многочисленные и разнообразные роли? Хотя весь процесс, целиком, остается за пределами постороннего взгляда, кое о чем мы можем получить представление из свидетельств работавших с ним режиссеров — Марка Розовского и того же Александра Белинского.
Розовский относит Райкина к числу мастеров так называемой поэтической трансформации. В отличие от бытовой трансформации, которой обычно пользуются в психологическом театре, поэтическая позволяет запечатлеть правду жизни в концентрированных, сгущенных формах, пренебрегая бытовым правдоподобием. Здесь широко применяются преувеличение и заострение отдельных черт с помощью ритмического, пластического, интонационного рисунка. Вот как описывает Розовский освоение Райкиным роли, начинавшееся «с противоборства образу»: «Первый этап — не дать себе играть. Любой ценой... замедлить вхождение в образ, затормозить игру собственного воображения. Всё это будет потом, а пока... Первая читка текста роли. Райкин буквально страдал от того, что надо было прочесть. С огромными, неестественными для нормального живого чтения паузами между словами, спотыкаясь на каждой букве, вглядываясь в каждую запятую, этот великий артист прочитал роль в первый раз. Затем он прочитал ее вторично, уже быстрее, словно проглядывая от начала до конца. В третий раз он читал уже почти в нормальном темпе, но без всяких интонаций, как пономарь. И это тот самый Райкин, который умеет работать на высочайшем пределе самоотдачи, тот самый фееричный артист, чье искусство поражает всегда не только точностью созданных им образов, но и скоростью, ритмикой, остротой в подаче моментальных рисунков, в заразительной игре актерских красок?!».
Подобную работу над текстом довелось наблюдать и мне на репетициях спектакля «Мир дому твоему». Работая над текстом монолога в ночные часы — другого времени не оставалось, — Райкин не только «примерял» его на себя, он, по-видимому, параллельно «накапливал» нужное состояние.
М. А. Мишин рассказывает: «Во время подготовки спектакля «Его величество театр» поздно вечером раздается звонок телефона. Голос Райкина: «Вы жаворонок или сова? Приезжайте, поработаем». Еду. Сажусь в кресло. Напротив меня сидит усталый человек, днем он играл спектакль, вечером выступал на Кировском заводе. Устало и тихо, вполголоса читает он по бумаге плохо напечатанный, с поправками текст. Зачем я приехал? И вдруг на глазах происходит чудо. Он оживает. Рождаются образы, импровизация. Хохочу, как, по-моему, никогда не смеялся. И так же неожиданно он возвращается к обычной, ничего не выражающей читке».
Никто не знает, что происходило в эти ночные часы, когда артист оставался наедине с мятыми, перечеркнутыми разноцветными ручками листочками текста. Его домашние рассказывают, что иной раз они обнаруживали утром сдвинутые со своих мест предметы мебели. Аркадий Исаакович работал — он создавал вымышленный мир, населяя его персонажами, оживающими в его воображении.
А. А. Белинский вспоминает: «Но вот на одной из репетиций он медленно встает со стула и идет на сценическую площадку. И здесь происходит чудо... только тогда, когда всё проверено, построено с железной логикой... только тогда начинается чудо райкинских репетиционных импровизаций. Его актерский аппарат моментально отзывается на малейший подсказ со стороны режиссера или на новую реплику партнера. И рождаются неожиданные интонации, жесты или, говоря профессиональным языком, приспособления, всегда попадающие в самую суть поставленной задачи, хотя часто самые парадоксальные».
С помощью этих приспособлений образ достигал концентрированной выразительности. Но сначала артист должен был прожить жизнь своего персонажа, увидеть его в самых разных предлагаемых обстоятельствах. И только тогда начинались поиски и отбор деталей, из которых лепился персонаж. С годами, как уже отмечалось, артист всё меньше значения придавал внешней характерности, костюму, гриму. Теперь для него главным было почувствовать душу другого человека, увидеть мир его глазами. Можно стать другим человеком, почти не меняя внешности, утверждал Райкин.
Как и прежде, используя в своем искусстве смех, Аркадий Исаакович в процессе репетиций заранее не ориентировался на смеховую реакцию публики. Более того, узаконенное на эстраде и в цирке понятие «реприза» вызывало у него раздражение. «Ненавижу слово «реприза»», — говорил он мне. Свою позицию он обосновал в опубликованном ленинградской газетой «Смена» диалоге с Г. А. Товстоноговым: «Например, на эстраде модно словечко «реприза». Лично я его не понимаю.
Где оно родилось? В балагане? «Реприза для монолога...» В монологе, по-моему, может быть смешное место, совершенно естественное, потому что смешно по сути, а не потому, что автор специально выдумал репризу. Репризы гарантируют дешевое эстрадное выступление, не имеющее ничего общего с проблемами, которые мы пытаемся в нашем театре ставить, с разговором, который мы пытаемся с современниками вести».
Позволю себе не во всем согласиться с Аркадием Исааковичем. Прежде всего, по поводу моды — термин «реприза» утвердился в цирке еще в начале прошлого века и имеет несколько значений. Согласно Российскому энциклопедическому словарю, «реприза — в цирке и на эстраде — словесный или пантомимический комический номер (иногда шутка, анекдот). В цирке — движение лошади одним и тем же аллюром; серия чередующихся трюков». Даже если оставить в покое цирк, реприза, рассчитанная на смеховую реакцию, — отнюдь не дешевая хохма, которую действительно нередко слышишь с эстрады. Как всякая шутка, она может содержать вполне серьезную мысль, верное жизненное наблюдение. Подобными шутливыми репризами, за которыми порой скрывалось серьезное содержание, были в свое время миниатюры-блицы райкинского МХЭТа. К созданию словесной репризы, в шутливой форме концентрирующей мысль, а в иных случаях способствующей эмоциональной разрядке, с большой ответственностью относились крупные писатели, в том числе Николай Эрдман. По свидетельству его соавтора, М. Д. Вольпина, Эрдман в течение месяца мог отрабатывать словесную репризу для клоуна.
Репризы, несмотря на негативное отношение к ним Райкина, можно найти и в его монологах последних лет. Например: «Я гуманист, всё соображаю через ГУМ» (спектакль «Зависит от нас»). Остроумная, точно найденная фраза, соответствующая самой природе жанра, вызывающая смеховую реакцию, помогает донести до зрителя мысль монолога, запоминается.
Другое дело, что, как заметил Александр Белинский, критерий «смешно или не смешно» никогда не являлся для Райкина основным: «С годами... эта так называемая проблема смешного волновала его всё меньше. Уникальное чувство юмора не покидало его никогда. Смешное рождается у Райкина интуитивно, но вот желания рассмешить, ради которого очень многие артисты идут на любые вкусовые компромиссы, не существует у Райкина ни сознательно, ни бессознательно».
Лучшие, наиболее удачные репризы у Райкина непременно — либо впрямую, либо по контрасту — работали на главную мысль монолога, сценки, помогали раскрыть характер персонажа в короткое, отпущенное условиями театра миниатюр время.
«Чувство юмора, непременное для нашего жанра, всего лишь материал, — утверждает артист. — Нужно не смешить, а думать о главной цели миниатюры. Реприза сама по себе не срабатывает. Знаю, что стоит мне на секунду задуматься над репризой — такая ли она смешная, — публика не смеется. Реприза должна рождаться естественно, сама по себе. Как всё, что делает артист на сцене, она должна быть оправдана внутренним состоянием». Увлекшись темой разговора, Аркадий Исаакович вспомнил старых эстрадников, которых он еще застал, их искусство подавать репризу:
— Взять хотя бы Алексея Михайловича Матова — это был маэстро! Я поднимаю руки. Может быть, особых текстов у него и не было, но как он выступал! Какой артистизм! Чувство юмора! Это прелесть, что он делал. Как смешно он танцевал, пел. Мог петь даже женским голосом. А как он знал, сколько надо держать паузу.
— Как постигается наука держать паузу? — спрашиваю я.
— О, это от рождения, как и многое другое в искусстве. Иногда приходит с опытом. Вдруг неожиданно для себя сделал паузу — и публика смеется. Она соучастник процесса, помогает довести вещь до кондиции. В пустом зале я бы не мог играть. Вероятно, поэтому у меня не сложились отношения с кино.
Не случайно «чистая» запись райкинского номера на радио, телевидении и пластинках уступает записи, сделанной во время спектакля. Контакт с публикой поддерживал и усиливал то импровизационное настроение, которое соединялось у Аркадия Исааковича с разработанностью всех деталей, абсолютной выверенностью рисунка роли в целом. Но, несмотря на эту выверенность, ощущение внутренней свободы рождало на каждом спектакле новые детали и нюансы, порой самые неожиданные, эксцентрические. Это была та же особая, психологически оправданная эксцентрика, что отличала игру великого Чаплина. Импровизационность по-своему сочеталась у Райкина с точно пригнанным текстом. «Случается, — говорил он, — у актера монолог сделан, отработан, а автор изменил текст. Принес лучший вариант. А я уже не могу его читать. Это как костюм, который на тебя примерялся, потом ты уже походил в нем, привык к нему, вдруг портной придумывает какие-то исправления, и привычный костюм становится чужим. Начинаю думать о новой фразе и теряю весь монолог. Другое дело, когда у меня самого возникают какие-то изменения, они рождаются естественно и не вызывают трудностей. Очевидно, у нас, актеров, существуют какие-то неучтенные моменты в подсознании».
Любопытные мысли о значении импровизации в искусстве актера высказали А. И. Райкин и Г. А. Товстоногов в упомянутом диалоге, напечатанном ленинградской газетой «Смена»:
«А. И. Р а й к и н: Никогда не знаю, как буду играть сегодня. Когда выхожу на сцену, еще ничего не знаю. Всё зависит от моего сиюминутного состояния и от того, каков сегодня зритель...
Г. А. Товстоногов: Ничто так, как импровизация, не включает зрительный зал в ваше существование... Импровизация — основа драматического искусства, и заложена она должна быть в самой методологии. Ведь это только такой мастер, как вы, имеет право сказать: «Я не знаю, как буду сегодня играть». Вы можете сказать: «Я не знаю», потому что слишком хорошо знаете, можете позволить себе такую роскошь — не знать».
Импровизационный дар Райкина, как это ни странно для ученика В. Н. Соловьева, имел определенные границы. При блистательных репетиционных показах, при том, что любой текст он мог сделать своим настолько, что это выглядело сиюминутной импровизацией, каждый номер становился результатом тщательной подготовки, в процессе которой текст твердо заучивался. Собственная придирчивая работа артиста над авторским текстом, вероятно, в какой-то мере сковывала, привязывала его к слову. С возрастом память стала сдавать, что явилось для Аркадия Исааковича источником мучительных волнений. Выходя на сцену, он снова и снова шел в бой, теперь уже со своим возрастом, с памятью, не желавшей поддаваться его железной воле.
Он никогда не был записным остроумцем, увеселителем компаний и всё же легко втягивался в игру, которая ему предлагалась. Чего стоит рассказанная им полушутливая, полусерьезная перепалка с Корнеем Чуковским, которому было уже под семьдесят, на деревянном крыльце у дверей его дачи. Ни один, ни другой не хотел войти первым. Оба кричали, шептали, опустились на колени, к ужасу вышедшей на крики домработницы, почти лежали на холодном осеннем крыльце. Все-таки Райкину пришлось, чтобы разрядить ситуацию, войти. «Давно бы так! — удовлетворенно заметил Корней Иванович, но через минуту добавил: — На вашем месте я бы уступил дорогу старику!».
«Бывало, что где-нибудь на рядовом спектакле, — вспоминает Я. Самойлов, — Райкин вдруг находил какой-то новый штрих. Это всегда случалось внезапно и неожиданно для него самого. Как вспышка, как озарение. Вот уж где была воистину чистая импровизация!.. Мы очень любили такие моменты, они поражали, как откровение. Сознавая, что вот сейчас, только что присутствовали при свершении чуда, мы лишь многозначительно переглядывались между собой. И видели, что для Аркадия Исааковича это были счастливейшие мгновения!».
«Всякий талант неизъясним, — размышлял А. С. Пушкин в повести «Египетские ночи» о чуде, скрытом в большом таланте, о редком даре импровизации. — ...Чужая мысль чуть коснулась вашего слуха и уже стала вашей собственностию...» «Неизъяснимость таланта» определяла особое положение Райкина в театре и одновременно порождала трудности в общении с партнерами. Не случайно в последних спектаклях он всё чаще прибегал к форме монолога, а участвуя в сценках, обычно работал с одними и теми же артистами.
Семидесятилетие.
1981 Год — знаковый, поворотный в жизни Аркадия Райкина. Еще один виток времени, еще одно десятилетие. Артисту исполнилось 70 лет. Он стал народным артистом СССР (1968), был увенчан всевозможными званиями и наградами: получил Ленинскую премию (1980), к юбилею (1981) ему было присвоено звание Героя Социалистического Труда.
— Стало ли легче разговаривать с руководящими структурами? — спросил его корреспондент, бравший приуроченное к юбилею интервью.
— Вы знаете, они стали меньше обращать внимания на то, что я делаю. Уж очень большая разница между приемом публики и их оценкой. А публика бывает изумительной, вот вчера она встретила меня стоя. Многое, конечно, зависит и от самого актера. Позиция остается той же, но всё равно какой-то нюанс звучит сегодня, который не звучал вчера.
Еще два исторических события были тщательно подготовлены самим Аркадием Исааковичем. В спектаклях Ленинградского театра миниатюр стал появляться его сын, уже хорошо известный по своим работам в театре «Современник» и в кинематографе, любимый публикой Константин Райкин. И второе — смена Ленинграда на Москву. Оставалось довести начатое до конца — приспособить театр, жизнь которого была в основном связана с Ленинградом, к атмосфере столицы с ее шумом, погоней за успехом, с кривизной ее старых улиц, переулков и бесчисленными микрорайонами, которые рождались на месте подмосковных деревень, заселяясь новыми, съезжающимися со всех концов страны людьми.
— Что вынудило вас окончательно порвать с Ленинградом? — спросила я Аркадия Исааковича.
— Жить на два дома становилось всё труднее. Приходилось выбирать. А главное, театр в течение многих десятилетий существовал, не имея крыши над головой. Декорации, костюмы хранились где придется, можно сказать, на улице. Я много раз ставил этот вопрос перед различными организациями, но он оставался нерешенным. В Ленинграде мне ничего не обещали. К тому же пришло время думать об обновлении труппы, о смене. Я рассчитывал на Костю, который, в свою очередь, крепко связан с Москвой. Словом, причин для переезда было много.
— Какой же город вам более близок?
— Наверное, Ленинград. Дело в том, однако, что с каких-то пор я стал считать, что город — это не архитектура, а люди, которые тебя окружают. Если хорошие друзья в каком-то маленьком городке, он становится для тебя необыкновенно дорогим. В последнее время у меня в Москве оказалось больше друзей, чем в Ленинграде. Многих я порастерял, многие ушли. Изменилась ленинградская публика, я лишний раз убеждаюсь в этом, когда попадаю в филармонию. А вообще, конечно, когда приезжаю в Ленинград, особенно в период белых ночей, то хожу и не могу наглядеться. Такое очарование в этом свечении домов, особом сиянии. Неправдоподобно, как в сказках Гофмана. Будто нарисовано каким-то невероятным художником.
Организовать переезд целого театра из Ленинграда в Москву мог, вероятно, только Аркадий Райкин. Конечно, ему снова пришлось побеспокоить Брежнева. Генеральный секретарь чувствовал себя уже очень плохо, но все-таки принял артиста. Райкин просил о перемене адреса театра, собственно говоря, и не имевшего такого адреса, постоянного места обитания, существовавшего «на колесах». Его семья была разорвана: дети жили и работали в Москве, здесь же лечилась после инсульта Рома. Брежнев снял трубку, позвонил хозяину Москвы (первому секретарю горкома КПСС) В. В. Гришину: «Тут у меня Райкин. Просится в Москву. Я — за... Ты — тоже...» Так Ленинградский театр миниатюр стал Государственным театром миниатюр, а еще через три года получил ныне широко известное название «Сатирикон». Но, несмотря на принятое решение и оформленные бумаги, от Райкина потребовались огромные усилия, чтобы найти подходящее здание и обустроить его под театр, выбить квартиры и прописку переехавшим из Ленинграда артистам и всем сотрудникам, с которыми не хотелось расставаться. А пока, показав премьеру «Его величество театр», созданную к сорокалетию театра, надо было начинать подготовку нового спектакля, репетировать его дома и в специально снятых для этой цели номерах гостиницы «Пекин», находившейся рядом с квартирой Райкина, или в Доме культуры Института стали и сплавов на Ленинском проспекте...
В такой атмосфере в Москве в Центральном государственном концертном зале «Россия» и в Ленинграде в октябре 1981 года торжественно отмечалось семидесятилетие Аркадия Райкина. В кресле слева под золотистой цифрой «70» сидел юбиляр в ослепительно белом, безупречно элегантном костюме со сверкающими на нем орденами и медалями (в обычной жизни он никогда их не носил). И здесь не обошлось без юмора. Одним из первых к микрофону подошел заместитель министра культуры РСФСР. «Дорогой Аркадий Иванович!» — начал он свою речь, не заметив движения в публике. Вслед за ним микрофон взял Л. О. Утесов: «Аркаша! Поскольку главная примета твоего города Исаакиевскии собор, а ты примечательность неменьшая, позволь называть тебя Аркадий Исаакович! И прошу тебя не расстраиваться, что твое отчество не знают работники Министерства культуры: их много, а ты один!» Реакция зала была соответствующая.
Исполненным юмора было поздравление Александра Калягина, по всем правилам психологического театра сыгравшего сценку «На деревню дедушке». Райкина приветствовали народные артисты СССР Майя Плисецкая, Сергей Образцов и многие другие. Белла Ахмадулина прочитала посвященные артисту стихи:
Второе отделение юбилейного вечера заняла новая работа Театра миниатюр «Его величество театр». Спектакль, уже с участием Константина Райкина, производил сильнейшее впечатление. По своей теме, по замыслу он соответствовал как юбилею маленького, но уже получившего мировую известность театра, так и юбилею великого артиста, чье творчество вписано не только в историю российского искусства, но и в историю России.
«Его величество театр».
И все-таки театр остается театром. Костюмы, декорации — непременные театральные атрибуты — увлекают актеров возможностью создать вымышленный мир, отличающийся от повседневности. Новый спектакль «Его величество театр» Райкин решил поставить с костюмами и декорациями. В поисках свежих решений обратился к художникам знаменитого Ломоносовского фарфорового завода. И вот декорации установлены на сцене ленинградского Дворца культуры им. Первой пятилетки, где должны начаться репетиции.
«Спектакль в работе всегда претерпевает изменения. Ведь человеку естественно не останавливаться, он продолжает фантазировать. Никогда не знаешь, чем все кончится. К спектаклю «Его величество театр» были сооружены сложные декорации. На сцене выстроился целый город с двенадцатиэтажными домами. Дома могли мгновенно превращаться в канцелярские столы, балконы — в ящики этих столов. По эскизам художницы И. Олевской, создательницы замечательных образцов фарфора, были сшиты красочные костюмы — старинные камзолы, платья с кринолинами. Для женщин приготовлены высокие, в тон платьев парики. Но когда мы надели эти костюмы и вышли на сцену, то почувствовали, что костюмы стесняют нас, не вяжутся с нашими персонажами. В них можно было играть Мольера, Гольдони, «Коляску» или «Портрет» Гоголя, а не ситуации, взятые из современности. Нам понадобилось сшить костюмы, их надеть, чтобы понять истину».
Пришлось отказаться и от декораций. Сложное оформление было заменено изящным бело-голубым занавесом с нарисованными на нем театральными масками. А эффектные сценические костюмы — красные, зеленые, синие, фиолетовые — сохранились только в прологе и эпилоге, когда все артисты, за исключением самого Райкина, двигаясь в ритмах старинного танца, исполняли песенку композитора Игоря Цветкова на стихи Александра Дольского, ставшую лейтмотивом спектакля:
............................................
Как всегда, в конце пролога из глубины сцены появлялся Райкин в обычном концертном костюме. Возникавший контраст маскарадной костюмировки и естественности, масок и лица, работал на общий замысел спектакля.
Этот замысел родился давно. В одном из своих интервью, данном в январе 1969 года, то есть за десять лет до появления спектакля «Его величество театр» (спектакль впервые был показан в 1979-м, во время проходившего в Ленинграде Шестого Всесоюзного конкурса артистов эстрады, а официальная премьера состоялась в начале 1981-го), на вопрос корреспондента, какой представляется ему жизнь, Райкин ответил: «Иногда она представляется комедией, иногда драмой, иногда трагедией, а порой совершенно неожиданным сочетанием всех этих трех жанров. Всё зависит от человека и его взгляда на действительность... Еще Шекспир заметил, что жизнь — театр, а люди в нем — актеры».
Шли годы. Выходили новые спектакли. Но параллельно жила и созревала мысль представить на сцене некий «театр жизни». Так появился спектакль, приуроченный к сорокалетию Ленинградского театра миниатюр и семидесятилетию его бессменного руководителя.
«Достопочтенные и высокочтимые братья актеры, к вам, к вам обращаюсь я, сидящие в этом зале трагики и комики, лирические герои, мастера характерных ролей, виртуозы комедии масок и художники бытовых мелодрам, к вам обращаюсь я, соратники мои и коллеги!» — так по-старомодному торжественно начинался вступительный монолог Райкина. Торжественность первых фраз сменялась привычной доверительностью интонаций, игрой, помогающей активизировать публику, включить ее в действие.
Мысль о том, что весь мир — театр, высказал еще в IV веке до нашей эры греческий философ Платон, позднее ее повторил Шекспир. В его пьесе «Как вам это понравится» один из персонажей произносит:
«И в самом деле, — продолжал Райкин, — у каждого человека в жизни своя роль. Ну, правда, один занят на главных ролях, другой только подыгрывает, а третий вообще действует из-за кулис. Мы все актеры, а кто не актер, тот... (пауза) актриса».
Сравнительно небольшой монолог был насыщен мыслями, которые тут же иллюстрировались живыми примерами — легкими, эскизными, почти пунктирными зарисовками различных жизненных позиций — ролей.
«Наука еще не установила, когда человек стал отличаться от остального животного мира: тогда, когда он научился говорить, или тогда, когда он научился думать одно, а говорить другое». Иногда, правда, это продиктовано необходимостью (перед зрителями возникал врач, с доброй улыбкой внушающий надежду тяжелобольному). «Но где обучают вот этому? — с неподдельным изумлением обращался Райкин к публике: — «Дорогие товарищи! Идя навстречу повышению животноводства, в нашем хозяйстве свиноматка Джульетта опоросилась, принесла восемнадцать поросят, из которых четыре бычка, шесть барашков, три петуха, восемь кур и один арабский жеребец»». После паузы, заполненной взрывом зрительского смеха и аплодисментами, Райкин уже «от себя», серьезно и горестно заключал: «Этому обучить нельзя, это талант от Бога!».
Случается, продолжал он, человек решил сыграть какую-то не очень благовидную роль лишь на время; но вдруг обнаруживается, что маска уже приросла, ее невозможно отодрать от кожи.
Размышляя вслух, артист естественно и незаметно переходил на прямой диалог с публикой. «Вот сидит порядочный человек, — говорил он, всматриваясь в зал, — ну и вы, конечно, порядочный, и, естественно, вы тоже, я уже не говорю о вас. Ну а кто же здесь непорядочный?» Долгая, интригующая и немного даже смущающая пауза снималась исполненным душевной боли вопросом: «Почему же у нас тогда происходит то, что у нас так часто происходит?».
На таком сочетании юмора, горькой иронии и душевной боли шел весь монолог. Продолжая тему порядочности, Райкин говорил об отношении к государственному имуществу, к общественной собственности: «...украсть что-то! Слово-то какое, его произнести страшно! Чтоб я у тебя украл — за кого ты меня принимаешь? Другое дело не у тебя, а вот для тебя что-то там с работы!.. А человек порядочный может порядочно вынести! Нет, вообще это прекрасно, потому что если мы выносим, выносим, а там еще много (в повышении голоса сквозило почти детское удивление. — Е. У), — значит, порядок у нас такой выносливый!».
Райкин говорил о позиции равнодушного наблюдателя, о партнерах, влияющих на нашу собственную игру, и о многом другом. И хотя жизнь — театр, в отличие от сцены в жизни льется настоящая кровь и люди испытывают настоящую боль. Это придуманное людьми зеркало, помогающее высветить многое из того, что в жизни остается в тени, «будет им необходимо до тех пор, пока будет правдиво. Имя ему — театр, его величество театр!». Райкин заканчивал монолог на высокой патетической ноте. Патетика, ему не очень свойственная, была здесь органична, ведь речь шла о деле всей его жизни, о судьбе, неразрывно связанной с театром.
Эстрада всегда обращалась к быту. Но любопытно, что при той степени концентрации мысли, которая была в райкинском монологе, бытовые примеры выглядели мелкими и неубедительными. Так, в тексте, исполнявшемся на первых спектаклях, в качестве примера театрализации жизни приводилась свадьба с непременной куклой и цветными воздушными шариками на капоте машины. Но очень скоро сам артист исключил из монолога этот довольно большой кусок.
Среди авторов «Его величества театра» — уже знакомые по предыдущим спектаклям В. Синакевич, М. Гиндин, Г. Мин-ников и дебютант Михаил Мишин. Именно ему в содружестве с В. Синакевичем и А. Райкиным принадлежит вступительный монолог. Он же стал автором еще одного, ключевого для спектакля номера «Интервью с самим собой», завершавшего первое отделение.
Аркадий Исаакович рассказал, что замысел «Интервью» родился у него лет за десять до того. Не раз заказывался текст, создавались различные его варианты. И вот, наконец, в программке значилось: «А. Райкин, М. Мишин. Интервью с самим собой (монолог)».
Когда сравниваешь три варианта, которые мне удалось найти в архиве театра (по-видимому, их было больше), сразу бросается в глаза то, как настойчиво и последовательно пробивался Райкин к «самому себе», преодолевая штампы привычных интервью. Он решительно отказывается от стереотипных высказываний о сатире, ее роли в жизни, о соотношении негативного и позитивного в искусстве, о равнодушии и т. д. Стараясь быть предельно искренним, он уходит и от нравоучительности, и от сентиментальности.
Так, один из первых вариантов (авторы А. Райкин, В. Веселовский, Л. Измайлов) заканчивался тирадой, исполненной романтического пафоса: «Я хочу дожить до такого времени, когда не будет невежества, грубости, перестраховки. Когда останутся только те пороки, которые существовали в нас на протяжении всей истории человечества, и тогда ты будешь говорить о ревности, жадности, лени и других общечеловеческих слабостях, а я буду брать у тебя интервью».
В окончательном варианте бесследно исчезли даже намеки на пафос — артист почувствовал, что в разговоре с самим собой он по меньшей мере неуместен. Доверительность и лирика, прикрытые иронией, и ирония, сквозь которую пробивалась хватающая за сердце лирическая нота, — слагаемые эмоциональной палитры монолога. Именно так в минуту раздумий человек разговаривает со своей совестью: «Кому, как не самому себе, можно задать самые каверзные вопросы, с кем, как не с самим собой, можно поделиться самыми сокровенными мыслями?».
Распахнутость души не исключала элементов игры. После первых реплик Райкин заговорщицки обращался к публике: «Всё это не для печати, как вы сами понимаете. Но при вас, при зрителях, с которыми у меня в течение стольких лет такие добрые отношения, мне кажется, я ничем не рискую. Тем более что пришли сегодня, по-моему, все свои». Пристальный взгляд в публику: «И этот тоже свой». И как бы про себя: «А впрочем, завтра мы поймем».
Работая с Мишиным над окончательным вариантом, Аркадий Исаакович уточнял отдельные реплики, дробил их на более короткие, добиваясь экспрессивности диалога. Для примера возьмем кусочек текста М. Мишина и тот же самый в последнем варианте Райкина и Мишина.
Первоначальный вариант:
— Отвечай, как жизнь?
— Ты что, не знаешь, как жизнь? Возьми газету.
— Нет, я про тебя лично: жизнь такая не надоела?
Последний вариант:
— Ну дак как?
— Что?
— Нет, я говорю, как?
— Не понял.
— Я говорю: ну жизнь, я говорю, как?
— А, жизнь как? Ну возьми газету и поймешь.
— Нет, не понял меня. Я говорю, личная жизнь ничего?
Подобная работа шла по всему тексту, который становился всё более «разговорным». Два «я» вели между собой острый, нелицеприятный диалог: Райкин разговаривал с Райкиным.
Впечатление усиливали простота и лаконичность сценического решения. На просцениуме, у самой рампы, на одной стойке крепилось два микрофона. Это была единственная игровая деталь.
Райкин начинал монолог медленно, без выражения, давая возможность публике постепенно включиться. Сначала просто информация: «Нашему театру сорок лет. За это время часто приходилось давать интервью». Нейтральная, слегка заискивающая интонация корреспондента, каких немало приходило к А. И. Райкину: «Как вы себя чувствуете?» — сменялась столь же нейтральным ответом: «Скажите, что я чувствую себя».
Легкий и одновременно требовательный стук в микрофон согнутыми суставами лальцев, как стук в собственную душу: «Аркадий Исаакович!» В «Интервью» словно и нет актерского перевоплощения. Элементы игры уходят на второй план, уступая место лирико-драматическому самораскрытию художника.
Тихий, приглушенный диалог сопровождался легким поворотом головы в сторону то одного, то другого микрофона. Чуть заметно менялась интонация: вопрос — ответ.
— Эти бюрократы, подхалимы, жулики. Сорок лет вокруг жулья. Не надоело?
— Ну, я же чередую. Надоедают одни, перехожу к другим. Сначала идут казнокрады, потом идут краснобаи, потом идут взяточники, потом дураки, и так по кругу. Понимаешь? Очень интересно.
— Да, очень интересно. Ну, ты показал просто дурака, ну, это бог с тобой. А если дурак не просто дурак, а?
— Не понял.
— Я говорю, если это не просто дурак... Ну, ответственный дурак. Узнает себя, могут быть неприятности.
— Никогда в жизни. Что ты! Если он узнает себя, он уже не дурак, он умный. А если он умный, он тем более себя не узнает, мы показываем дурака. Нет, тут всё продумано. Давай дальше.
Ироническая интонация вопроса и открытый, сердечный, иногда окрашенный грустным юмором ответ. Разговор идет о популярности, о зрителях, о выступлениях за рубежом, наконец, о сатире:
— К сатире очень по-разному относятся и по-разному ее понимают... То, что у нас плохо, это каждый дурак знает, ты скажи то, что у нас хорошо. Где никто не видит, увидь, скажи нам. Мы тебе втрое заплатим. А то кричит: безобразие, с черного хода выносят. Ну и что орешь? Радоваться надо. Значит, уже есть что выносить.
— Да, по-моему, ты все-таки доиграешься.
Такой степени доверительности, когда в переполненном людьми огромном зале «душа с душою говорит», достигнуть на эстраде никому не удавалось.
Впрочем, одна аналогия у меня возникла. Исповедальность, растворяющая отточенное мастерство, двухголосие разговора с самим собой напомнили мне классическую работу В. И. Качалова — разговор Ивана Карамазова с чертом («Кошмар Ивана Карамазова»). Понимаю, что сопоставление на первый взгляд странное: там — великая литература в исполнении драматического артиста, в свое время сыгравшего роль Ивана Карамазова в знаменитом спектакле Художественного театра; здесь — задуманный и выношенный Аркадием Райкиным эстрадный номер. Но можно ли называть «номером» исповедь человека?
По простоте и оригинальности формы и одновременно по глубине и серьезности содержания «Интервью с самим собой» можно отнести к лучшим, этапным вещам Аркадия Райкина. В прессе о нем писали мало — слишком острыми были уколы сатиры, нацеленные в самую суть нашей жизни и высказанные с той кристальной ясностью, что становились понятными каждому в зрительном зале. Значительность этой вещи хорошо почувствовал и передал другой тонкий и умный художник — Олег Ефремов, главный режиссер МХТ: «Мы привыкли к тому, что выступления Райкина всегда о ком-то, о каком-то взволновавшем его явлении. А тут Райкин разговаривает... с самим собой! Райкин — о себе. Как бы наедине со своим вторым «я». Разговор тихий, доверительный. Беспощадно честный. О прожитом, о пережитом. О сделанном в театре, в искусстве. О цели своего дела, о его смысле. Такой вот «монолог-диалог». Совершенно неожиданный. И в зрительном зале — тишина. Нет, иногда раздается смех. Но и исчезает как-то сразу: монолог-то не из тех, которые каждый из нас отважится произнести, даже в кругу самых близких».
Энергетика, которую излучал артист, захватывала, покоряла зрительный зал, а мастерство... оно как бы и отсутствовало вовсе.
За промелькнувшие десятилетия искусство Райкина заметно изменилось. Любопытно, что впервые изменения заметила зарубежная критика. Рецензент польской газеты «Трибуна люду» писал еще в 1969 году в связи с новыми гастролями Ленинградского театра миниатюр: «Мы увидели нашего старого знакомого, снова восторгались его необыкновенной, исключительной техникой и обаянием, но услышали в его искусстве также новый тон. Слышался он в нем и раньше, но сейчас зазвучал с особой силой. Искусство Райкина как бы облагородилось и углубилось. Юмор его стал намного грустнее, а он сам как бы призадумался над судьбой человека и, преисполненный заботливости, склонился над ним, сочувствуя его хлопотам, огорчениям, трудностям». После спектаклей «Зависит от нас» и «Его величество театр» перемены стали еще очевиднее. О них уже появились упоминания и в нашей прессе — одним из первых их отметил Сергей Юрский, за ним другие.
По-другому их оценивал М. М. Жванецкий. На вопрос, какой Райкин ему ближе, прежний или сегодняшний, он ответил: «Конечно, тот, о чем говорить. Он стал переходить к трагедии, потому что она легче дается. Так называемая мудрость легче дается. Эйнштейн сделал свое открытие в двадцать восемь лет, всё лучшее рождается в ту, первую половину жизни. Так, видимо, и юмор. Его краткость — это как выстрел истины, сформулированной остроумно. Не острословно, а остроумно. Это и есть лучшее блюдо, которое может изготовить повар. Мы все переквалифицируемся. Мне пятьдесят, и я тоже ползу в область трагедии. Я неудержимо ползу в область мудрости. Кому она нужна, эта мудрость? Как больница! Вот там, раньше — главное, там блеск, там молодость, там ум, там и мудрость, которая не нуждалась в слезах. Она нуждалась в смехе, чтобы все поняли и вся публика была заодно. А тут четыре бабки заплачут! Мудрость — удел больного человека. Переход в мудрость — это уже трагизм».
Парадоксальное высказывание Жванецкого, сделанное в 1980-е годы, лишь подчеркивает закономерность происходящих процессов. Сегодня Жванецкий сам пишет по-другому, сам «ползет в область мудрости». Что делать? Вероятно, таков удел всякого крупного комического дарования. Лучше ли, когда и в 50, и в 70 лет перед нами всё тот же «мальчик резвый», каким он выглядел в 30? К сожалению, слишком часто такой артист недолго удивляет и радует своей новизной, чтобы потом использовать и повторять ранее найденное. Годы идут, а он остается тем же, продолжая эксплуатировать свои данные, из которых уже выжато всё что можно. На эстраде, где нельзя прикрыться классической, костюмной ролью, такая статичность особенно заметна.
Вероятно, Жванецкий прав, когда говорит, что «переход в мудрость — это уже трагизм». Поздний Райкин — актер по преимуществу трагический, хотя юмор и сатира по-прежнему остались на его вооружении. В спектакле «Его величество театр» в наиболее открытой форме прозвучала личная тема Райкина, его собственная исповедь, обычно заслоненная длинной галереей созданных артистом сатирических персонажей.
Впрочем, таких сатирических персонажей немало было и здесь. Чего стоит хотя бы дежурный по станции Григорьев, отправивший пассажирский поезд на час раньше указанного в расписании времени («Злоумышленник» В. Синакевича). Он чувствует себя «застрельщиком», работающим с опережением графика, и даже будучи привлечен к ответственности, не оправдывается, а нагло и уверенно идет в наступление с ощущением собственной непогрешимости. Состав ушел пустым — ну и что? Это его почин. Люди не успели? Но они же ко всему привыкают, привыкнут и к тому, что надо приходить на час раньше.
Такому мастеру, как Райкин, ничего не стоит передать характерность персонажа, его манеру носить ватник, закуривать, надевать фуражку. Но главное не это и даже не психология «любителя рекордов». Артист обличает само явление, его распространенность и пагубность, и делает это от своего лица.
С каким поистине ювелирным мастерством ведет он два разных плана, персонажа и свой собственный. В сложном контрапункте они то пересекаются, то разъединяются, то звучат параллельно.
Многоплановость отличает и монологи в лицах («Век детей», «Ваза в конверте», «Разговор о директорах»), где в сжатой, спрессованной эстрадной форме заключены серьезные и глубокие размышления о жизни.
Быстро сменялись номера. Райкин признавался, что когда он сам оказывается в роли зрителя, то не выносит медлительности, вялости ритма, бессмысленных пауз, интервалов между отдельными картинами. Стремительность развития действия в театре Райкина — не просто свойственный эстраде технологический прием. Артисту надо слишком много сказать зрителям. Спектакль «Его величество театр» перенасыщен серьезными темами.
В связи с этим вспоминается одно давнее обсуждение, где речь шла о спектакле «Волшебники живут рядом». Внимание выступавших привлекли три-четыре миниатюры, в том числе «Юбилей», остальное казалось менее значительным — сатира уступала место юмору. Веселые, смешные сценки были как бы разрядкой между миниатюрами, посвященными серьезным проблемам. Помню, как в своем выступлении Райкин справедливо ссылался на законы эстрады, уравнивающие права сатиры и юмора.
Прошли годы. Законы эстрады остались прежними, но изменилось искусство артиста. «Разрядка» осталась в отдельных репризах, каламбурах, игре слов, которые не только не затушевывали серьезного смысла каждой миниатюры, но, наоборот, неожиданно и смешно подчеркивали его.
О чем бы ни шла речь — о бюрократизме, взяточничестве, трескучей демагогии, очковтирательстве, — как бы ни сгущались краски, всё освещалось верой в разумное начало, не только в необходимость, но и возможность исправления недостатков. Райкин призывал зрителей «пересмотреть свои роли», «внести в них некоторые поправки». Театр и жизнь смыкались. Артист обращался к публике, завязывал диалог и вел его, не снижая полемической остроты, около трех часов сценического времени.
Премьера спектакля в Ленинграде была приурочена к состоявшемуся в феврале 1979 года Шестому Всесоюзному конкурсу артистов эстрады. Председатель жюри Аркадий Райкин был не «свадебным генералом», а принимал самое деятельное участие в работе конкурса, проводя целые дни в зале, где шли просмотры. Благодаря его настоянию лауреатом конкурса стал впоследствии получивший мировую известность клоун-мим Вячеслав Полунин. В дуэте с Александром Скворцовым он показал сценку «Сказка про Красную Шапочку», в которой пантомима сочеталась с забавной тарабарщиной. Оригинальный номер, воспринятый авторитетными членами жюри далеко не однозначно, был особенно отмечен и поддержан Райкиным, вновь проявившим свою редкую художественную интуицию.
Благодаря Аркадию Райкину лауреатом стал бард Александр Дольский, научный сотрудник Ленинградского НИИ градостроительства. Их знакомство началось с песни к спектаклю «Его величество театр», которую он написал по заказу Райкина, кстати сказать, еще никогда не видевшего его на сцене. Работали в Театре эстрады или дома у Райкина на Кировском проспекте. Дольский вспоминает, что ему приходилось переделывать строки, строфы, целое стихотворение: «Я писал второй вариант, третий, четвертый. Но всегда возвращались к первому с небольшими поправками. Это не было вопросом технологии. Аркадий Исаакович таким образом создавал стереоскопическую, многомерную картину темы, сам искал, прояснял что-то для себя. Так было и со всем спектаклем». Однажды во время работы он спросил Дольского, не хочет ли тот принять участие в конкурсе. «А как вы думаете, мне это нужно?» — «Это нужно людям», — ответил Райкин. Так сложилось, что Дольскому пришлось принять участие в спектакле Театра миниатюр, заменить номер, выпавший из-за болезни кого-то из артистов. Он рассказывает, как трогательно, проявив глубокое знание психологии актера, подавал Райкин его выступление, вспомнив в данном случае свою изначальную профессию конферансье. Жизнь Дольского резко изменилась. Оставив институт и уже подготовленную кандидатскую диссертацию, он оказался в труппе Театра миниатюр и исполнял свои песни как вставные номера в спектакле «Его величество театр». В 1980 году появились его первая пластинка, публикации стихов в журналах и газетах. После двух лет работы в театре Райкина у Дольского начались регулярная концертная жизнь, гастроли по стране и за рубежом.