Черная книга.
Глава 10. Глаз.
В тот период своей жизни он ежедневно писал статьи объемом не менее пяти страниц.
Абдуррахман Шереф[75].История, которую я собираюсь рассказать, произошла со мной однажды зимней ночью. Жизнь моя была в те времена довольно нерадостна: да, самые трудные первые годы в журналистике уже минули, но усилия, которые пришлось предпринять, чтобы застолбить свое, пусть и скромное, место на этом поприще, давно остудили мой первоначальный энтузиазм. «Все-таки мне удалось встать на ноги!» – говорил я себе холодными зимними ночами, но сознавал при этом, что опустошен. В ту зиму у меня ко всему прочему начались приступы бессонницы, болезни, которая будет сопровождать меня всю жизнь, так что по рабочим дням я иногда задерживался в редакции допоздна вместе с ночным дежурным и писал кое-какие статьи, которые не смог бы написать в дневной сутолоке и суете. Ночное время, в частности, как нельзя лучше подходило для работы над модной в те времена не только у нас, но и в европейских газетах и журналах рубрикой «Хочешь – верь, хочешь – нет». Я открывал какую-нибудь европейскую газету, из которой уже успели понаделать вырезок, находил эту рубрику и некоторое время внимательно рассматривал сопровождающие ее иллюстрации (мне всегда казалось, что изучение иностранных языков – дело лишнее и даже способное ослабить силу моего воображения), а потом, набравшись вдохновения, начинал записывать все, что приходило мне в голову.
Той зимней ночью в одном французском журнале (если быть точным, в «Иллюстрасьон») мне попалось на глаза изображение чудища со странной физиономией: один глаз вверху, другой внизу, – и я тут же начал набрасывать статейку об одноглазом великане, которого мы знаем под именем Тепегёз[76]. Сначала я вкратце поведал историю этого существа, которое пугало юных дев в «Деде Коркуте»[77], у Гомера превратилось в коварного Циклопа, у аль-Бухари[78] в «Истории пророков» было самим Даджалем, в сказках «Тысячи и одной ночи» пробиралось в гаремы визирей, в «Рае» Данте на миг показалось поэту, облаченное в фиолетовые одежды, перед встречей с его возлюбленной Беатриче, в «Месневи» Мевляны Джеляледдина грабило караваны, а в столь любимом мной «Ватеке»[79] предстало в облике негритянки. Затем я написал о том, какие ассоциации вызывает у нас странный единственный глаз, темнеющий посреди лба, словно колодец, о том, почему при виде его мы вздрагиваем и почему его надо бояться и избегать. Под конец в приступе вдохновения присовокупил к своей «монографии» две истории, которые так и просились на бумагу. Первая история была про Тепегёза, живущего в одном из бедняцких кварталов на берегу Золотого Рога: говорят, что по ночам он заходит в мутную, грязную от мазута воду и бредет неведомо куда. Тепегёз из второй истории иногда встречается с первым (хотя некоторые утверждают, что это он и есть), а в полночь, сняв с головы шляпу, до обморока пугает девиц из роскошных борделей Бейоглу. Впрочем, он всегда безукоризненно вежлив, и его даже называют лордом.
Я оставил статью художнику, который обожал такие темы, сопроводив ее небольшой запиской («Пожалуйста, не рисуй ему усы!»), и вскоре после полуночи вышел из редакции. Возвращаться в холодный и пустой дом не хотелось, так что я решил пройтись по улицам старого Стамбула. Как всегда, я был недоволен собой, зато доволен статьей и рассказом. Мне казалось, что если я отмечу этот маленький журналистский успех долгой прогулкой, то, может быть, мне удастся если не избавиться от тоски, мучившей меня, словно никак не проходящая болезнь, то хотя бы приглушить ее.
Я брел по кривым улочкам, которые пересекали друг друга под самыми странными углами и постепенно становились всё более узкими и темными. Брел, прислушиваясь к звуку собственных шагов и вглядываясь в слепые окна мрачных зданий, чьи эркеры почти смыкались у меня над головой. Не было здесь ни стай бродячих собак, ни сонных ночных сторожей, ни наркоманов; даже призраки и те избегали этих всеми забытых улиц.
Почувствовав, что за мной кто-то следит, я поначалу оставался спокойным, решил, что это иллюзия, возникшая под влиянием только что написанной статьи, поскольку, как я и думал, ни в боковом окне перекошенного, нависшего над узкой улочкой эркера, ни в темноте пустыря между домами никого заметно не было. За мной следило нечто бестелесное, плод моего воображения, и мне не хотелось относиться к этому всерьез. Но в глухой тишине, нарушаемой лишь еле слышными свистками ночных сторожей да лаем дерущихся в каком-то далеком квартале собачьих стай, ощущение, что за мной наблюдают, все усиливалось. И в конце концов я понял: если и дальше вести себя так, будто ничего не происходит, избавиться от гнетущего чувства не удастся.
Всевидящий, способный найти тебя где угодно глаз, уже совершенно не скрываясь, следил за мной! Нет, он не имел никакого отношения к персонажам выдуманных мной историй; он не был страшным, отвратительным или смешным, как они, не был чужим и холодным. Да, можно даже было сказать, что этот глаз мне знаком: он знал меня, а я – его. Мы давно догадывались о существовании друг друга, но для того, чтобы мы вот так открыто друг друга заметили, требовалось, чтобы я шел в ту полночь именно по той улице, испытывая именно те чувства, которые владели мной.
О названии улицы над Золотым Рогом я умолчу – оно все равно ничего не скажет читателю, плохо знающему Стамбул. Просто представьте себе почерневшие деревянные дома (большинство из них и сейчас, через тридцать лет после моего «метафизического опыта», по-прежнему целы), тени от эркеров, кривые ветви деревьев в тусклом свете фонарей, брусчатку под ногами, узкие грязные тротуары… Стена маленькой мечети уходила в бесконечный мрак. И там, в темной точке, к которой стремились и улица, и стена, – словом, в перспективе меня ждал этот дурацкий (ну а как его еще назовешь?) Глаз. Думаю, вам уже ясно, что он не хотел причинить мне вреда: напугать, задушить, зарезать, убить. Впоследствии мне пришло в голову, что он поджидал меня, чтобы помочь поскорее пережить метафизический опыт, больше похожий на сон.
Вокруг царила полная тишина. В первый момент я подумал, будто происходящее как-то связано с тем, что профессия высосала из меня все соки, с моей внутренней пустотой. Самые правдоподобные кошмары человек видит, когда сильно устает. Но это был не кошмар – ощущение отличалось совершенной отчетливостью и почти математической точностью. «Я знаю, что полностью опустошен!» – думал я. Потом прислонился к стене мечети и подумал: «Он знает, что я полностью опустошен!» Он знал, о чем я думаю, знал все, что я делал раньше, но даже это было не важно, ибо Глаз являл собой знак чего-то другого, и совершенно ясно, чего именно. Я создал его, а он – меня! Я думал, что эта мысль промелькнет и исчезнет, словно глупое словечко, какое, бывает, просится с пера, но она никуда не ушла. И сквозь дверь, открытую этой мыслью, я вошел в новый мир, подобно английскому белому кролику, что провалился в пустоту, юркнув в норку посреди поля.
Изначально этот Глаз создал я, разумеется, для того, чтобы он видел меня, чтобы наблюдал за мной. Мне не хотелось, чтобы он терял меня из виду. Под этим взглядом и благодаря ему я творил сам себя; он был мне по душе. Я будто бы и существовал благодаря сознанию того, что каждый миг нахожусь под наблюдением, словно перестану существовать, если Глаз не будет меня видеть. Эта истина представлялась столь очевидной, что я, забыв, как сам сотворил Глаз, испытывал к нему благодарность за собственное бытие. Я готов был подчиняться его приказам! Мне предстояло, повинуясь ему, обрести новую, лучшую сущность. Сделать это было непросто, но, с другой стороны, эти усилия не сопрягались со страданием; это был просто образ жизни, который нужно принять как должное. Оттого умозрительный мир, в который я погрузился, прислонившись к стене мечети, не походил на кошмар – это было своего рода счастье, сотканное из воспоминаний и знакомых образов, словно нарисованные несуществующими художниками странные картинки, сюжеты которых я пересказывал в рубрике «Хочешь – верь, хочешь – нет».
Посреди этого сада счастья я увидел себя: я стоял в ночном мраке, прислонившись к стене мечети, и наблюдал картины, порожденные моим сознанием.
Я сразу понял, что человек, увиденный мной в иллюзорном мире – или мире воображения, называйте как хотите, – есть не мое подобие, а я сам. Стало быть, мой взгляд сейчас был взглядом того самого Глаза, а значит, я сам стал этим Глазом и наблюдал за собой со стороны. Но в этом не было ничего странного, неестественного и тем более страшного. Я сразу вспомнил, что давно привык смотреть на себя со стороны. Многие годы, глядя со стороны, я приводил себя в порядок. Глядя на себя со стороны, я говорил: «Да, у меня все так, как надо», или «Недостаточно, недостаточно я похож на того, кем хочу быть», или «Похож, но нужно еще постараться». Бывало и так, что я, взглянув на себя со стороны, радостно восклицал: «Да! Наконец-то я стал похож на того, кем хочу быть! Да, я стал Им!».
Кто же этот «Он»? В этом месте своей прогулки по Стране чудес я понял, почему мне явился тот, на кого я хотел быть похож: блуждая ночью по темным улицам, я был свободен от этого желания и никому не подражал. Не поймите меня неправильно: я вовсе не думаю, будто человек может жить, никому не подражая, не желая быть кем-то другим, – но в ту ночь я был слишком усталым и опустошенным, и желание это во мне настолько ослабло, что я впервые оказался на равных с тем, чьим велениям безропотно подчинялся столько лет, – с Ним. Об этом относительном равенстве вы уже могли догадаться, ведь я не испугался Его и без опаски вошел по Его зову в воображаемый мир. Той чудесной зимней ночью Он наблюдал за мной, но я был свободен. И пусть это ощущение свободы и равенства проистекало не из усилий моей воли, а из моей усталости, не из успеха, а из поражения – оно позволило мне сблизиться с Ним, перейти на «ты». (Это понятно и по моему стилю.) И вот, впервые за столько лет, Он стал открывать мне свои тайны, и я их постигал. Да, разумеется, я говорил сам с собой, но разве нам не свойственно вести тихие дружеские беседы со вторым, а затем и с третьим «я», которые мы прячем в себе?
Внимательные читатели уже давно поняли, что я начал использовать другое слово, но я все же напишу: Он – это, конечно, Глаз. Глаз был тем человеком, которым я хотел стать. Сначала я создал не глаз, а Его; а Он, тот, которым я хотел стать, вперил в меня этот ужасный, убийственный взгляд. Безжалостный Глаз повис над моей головой, словно проклятое, никогда не заходящее солнце; Он ограничивал мою свободу, видел меня насквозь и судил меня. Только не принимайте мои слова слишком уж всерьез и не думайте, что я жалуюсь. Яркая картина, которую предлагал Глаз, мне нравилась.
Глядя со стороны на себя, находящегося внутри геометрически четкого и кристально чистого (именно это мне и нравилось) пространства явившейся мне картины, я сразу понял, что сам создал Его, – но вот о том, как именно это получилось, я мог только смутно догадываться. Кое-что свидетельствовало, что материалом послужила моя собственная жизнь и воспоминания. В Нем, в том, кому я хотел подражать, было нечто от героев прочитанных в детстве комиксов и от тех писателей и мыслителей, чьи портреты я видел в иностранных журналах, даже, может быть, не столько от них самих, сколько от поз, которые они принимали, глядя в объектив фотокамеры, запечатлевшей этих величественных людей на фоне их книжных шкафов, рабочих столов или тех священных для них мест, где они развивали свои глубокие и значительные мысли. Разумеется, я хотел быть на них похожим, но насколько? В окружающем меня метафизическом пространстве я с унынием подмечал и другие намеки на то, из каких деталей своей жизни я сотворил Его. Богатый и при этом трудолюбивый сосед, о котором с восхищением рассказывала мама. Тень паши, посвятившего жизнь спасению своей родины путем европеизации. Образ героя пять раз от корки до корки прочитанной книги. Учитель, который наказывал учеников тем, что переставал разговаривать с ними. Одноклассник, говоривший своим родителям «вы» и настолько богатый, что мог позволить себе каждый день надевать в школу свежие носки. Умные, находчивые и удачливые герои иностранных фильмов, которые крутили в кинотеатрах Бейоглу и Шехзадебаши. (О, как они умели держать в руке бокал с вином, как непринужденно, весело, а если надо, то и решительно, могли вести себя с женщинами – такими красивыми женщинами!) Знаменитые писатели, философы, ученые, путешественники и изобретатели, о которых я читал в энциклопедиях и предисловиях. Некоторые полководцы. Герои, благодаря которым (точнее, благодаря тому, что им не спалось ночью) спасались от селевых потоков целые города… Той ночью в Стране чудес, куда я попал, прислонившись к стене мечети, все эти люди проходили у меня перед глазами, и это было похоже на то, как если бы я находил знакомые места на карте. Сначала я по-детски удивился, как удивляется человек, впервые увидевший на карте свой квартал и улицу, где жил столько лет. Однако потом, разглядев, какими маленькими черточками и точками обозначены здания, улицы, парки – все места, которых так много и с которыми у него связано столько воспоминаний, осознав, какими незначительными и бессмысленными они выглядят на огромной карте, этот человек не может избежать разочарования. Такого рода разочарование испытал и я.
Я сотворил Его из всех этих воспоминаний и претворившихся в воспоминания людей. В Нем, чей взгляд, устремленный на меня сверху, теперь превратился в мой, было нечто от причудливого коллажа из увиденных и вспомненных мной лиц. Этим взглядом я видел теперь самого себя и всю свою жизнь. Мне нравится, что этот взгляд следит за мной: это позволяет мне держать себя в форме. И я живу с верой в то, что, подражая Ему и пытаясь тем самым к Нему приблизиться, я однажды смогу стать Им, а если нет, то хотя бы таким же, как Он. Нет, я не просто живу с надеждой на это, а ради этой надежды я и живу. И пусть читатель не думает, что мой «метафизический опыт» стал для меня неким пробуждением, одним из тех поучительных событий, которые заставляют человека «узреть свет истины». В той Стране чудес, куда я проник, прислонившись к стене мечети, все подчинялось великолепной, чистой геометрии, свободной от вины и греха, наслаждения и расплаты. Однажды во сне я видел полную луну, висящую в таком же темно-синем ночном небе, и такую же улицу, стремящуюся вверх, к этой луне, лик которой медленно превращался в циферблат часов. Картина, которую я наблюдал теперь, была такой же ясной, отчетливой и симметричной, как тот сон. Хотелось смотреть на нее не отрываясь, отмечая и обдумывая забавные подробности, представляющиеся такими простыми и понятными.
И я не отказал себе в этом удовольствии. Словно глядя на три шахматные фигуры, стоящие на синеватой мраморной доске, я рассуждал сам с собой: «Прислонившийся к стене мечети Я хочет стать Им, слиться с тем, кому так завидует. А Он делает вид, будто не знает, что создан этим подражающим Ему Я. Потому-то Глаз и смотрит так уверенно. Похоже, Он забыл и о том, что Глаз тоже был создан прислонившимся к стене человеком – именно для того, чтобы приблизиться к Нему и слиться с Ним; но тому, прислонившемуся, эта неочевидная истина ведома. Если он напряжет все силы и достигнет Его, станет Им, то Глаз, с одной стороны, закроется (или окажется в буквальном смысле слова в пустоте), а с другой стороны…» И так далее и тому подобное.
Обо всем этом я думал, глядя на себя со стороны. А затем этот Я двинулся с места и пошел – сначала вдоль стены мечети, потом, когда она кончилась, вдоль похожих друг на друга деревянных домов с эркерами, пустырей, источников, закрытых лавок и кладбища – к себе домой, к своей постели.
Иногда, насмотревшись на оживленной улице на людские лица, которые в конце концов становятся неразличимы в толпе, мы бываем на мгновение ошеломлены, увидев в витрине или в широком зеркале за шеренгой манекенов отражение своего лица. Такое же удивление, только не мгновенное, а постоянное, испытывал и я, наблюдая за собой со стороны. Впрочем, я знал: в том, что человек, за которым, словно во сне, наблюдаю со стороны, – я сам, нет ничего особо удивительного. Удивляться следовало скорее той невероятной нежности и любви, которую я к нему испытывал. Я догадывался, что он очень раним, печален и несчастен, что он ощущает себя в безвыходном положении. При этом я знал, что он не таков, каким кажется с первого взгляда. Мне хотелось оградить от бед это трогательное дитя, это несчастное доброе существо, защитить, как отец защищает сына, даже как Бог – своего раба, взять под крыло. Он тем временем после долгого пути по кривым улочкам (о чем он думал? почему был печален? отчего так устал и напуган?) вышел на проспект и побрел, засунув руки в карманы и рассеянно скользя взглядом по темным витринам кондитерских и бакалейных лавок. Потом опустил голову. Он шел из Шехзадебаши в сторону Ункапаны, не обращая внимания на проезжающие мимо редкие автомобили и пустые такси. Может быть, у него не было денег.
Переходя Золотой Рог по мосту Ункапаны, он посмотрел вниз. Там шел буксир; едва различимый в темноте матрос тянул канат, опуская длинную узкую трубу, чтобы она не задела мост. Поднимаясь в Шишхане, он перебросился парой слов с бредущим навстречу пьяницей; выйдя на Истикляль, равнодушно двинулся мимо хорошо освещенных витрин. Только одна привлекла его внимание: он остановился и долго рассматривал серебряные украшения. О чем он думал? Переполненный нежностью, я следил за ним и дрожал от волнения.
На Таксиме он купил в киоске спички и сигареты, вскрыл пачку (такие же медленные движения рук мы очень часто видим и у других наших печальных соотечественников), закурил. О, этот тонкий горький дымок! Все это было мне знакомо, все ведомо, я все это видел и испытал – но сейчас был охвачен тревогой, будто впервые столкнулся с человеческой жизнью. «Осторожнее, мальчик мой!» – хотелось мне сказать ему. Каждый раз, когда он переходил улицу, если не просто на каждом его шагу, я благодарил Аллаха за то, что с человеком, за которым я слежу, не случилось ничего плохого. На мрачных фасадах домов и в темных окнах я читал знаки возможной беды.
Хвала Аллаху, он целым и невредимым добрался до своего дома в Нишанташи (дом назывался Шехрикальп). Я думал, что, войдя в свою квартиру на чердаке, он ляжет спать, чтобы забыть о горестях, которые мне так хотелось понять и облегчить. Но нет, он сел в кресло и некоторое время курил, листая газету. Потом начал расхаживать по комнате, и я пригляделся к ней: старая мебель, обшарпанный стол, выцветшие шторы, бумаги, книги… Внезапно он сел за стол, покачался на скрипучем стуле, схватил ручку и начал, склонившись, писать что-то на чистом листе бумаги.
Я был совсем рядом с ним, можно сказать, нависал над столом, на котором царил полный хаос, и наблюдал с самого близкого расстояния, как он пишет: аккуратно, словно школьник, спокойно и с наслаждением, будто смотрит любимый фильм, – но взгляд его был обращен внутрь. Меня переполняла гордость, как отца, который следит за любимым сыном, пишущим первое в его жизни письмо. Ближе к концу предложения он едва заметно поджимал губы; взгляд, подрагивая, двигался по бумаге вместе со словами. Когда он исписал уже почти целую страницу, я прочитал написанное и содрогнулся, словно от острой боли.
Это были не слова, рожденные его душой, которую мне так хотелось понять, – он всего лишь записал мои собственные фразы, те, которые вы сейчас читаете. На бумаге был не его, а мой мир, не его, а мои слова, по которым вы так быстро (пожалуйста, помедленнее!) пробегаете взглядом. Мне хотелось прервать его, попросить, чтобы он записывал свои собственные мысли, но, будто во сне, я мог только смотреть, как выходит из-под его пера слово за словом, и каждое из них усиливало мою боль.
Перед тем как начать новый абзац, он немного помедлил. Посмотрел в мою сторону, будто увидел меня, будто мы встретились взглядом. Вы наверняка читали в старых книгах и журналах о милых беседах между писателем и музой; шутники-художники любили иллюстрировать эти рассказы, изображая, как задумчивый писатель и прелестная маленькая муза росточком не выше пера улыбаются друг другу. Именно такими улыбками обменялись и мы. Я преисполнился надежды: его понимающий взгляд наверняка означал, что все наконец прояснится. Он поймет истину и начнет писать о своем мире, который так меня интересует, а я с наслаждением буду читать эти рассказы – доказательство того, что он может быть сам собой.
Но нет, ничего такого не произошло. Еще раз улыбнувшись мне мимолетной счастливой улыбкой – будто прояснил все, что нужно было прояснить, будто решил шахматную задачу, – он на миг замер в волнении и написал последние слова, погрузившие мой мир в темноту, в которой ничего уже нельзя было разобрать.