Черная книга.
Глава 6. Палач и плачущее лицо.
Не плачь, не плачь! Молю тебя, не плачь!
Халид Зийя[145].Почему нас так тревожит зрелище плачущего мужчины? Когда плачет женщина – это грустно и горько видеть, но все-таки это явление нашей повседневной жизни; мы искренне жалеем плачущую и утешаем ее. А вот при виде плачущего мужчины нас охватывает чувство безысходности, словно наступает конец света, словно этот человек сделал все, что мог, и ничего уже нельзя изменить – так случается, когда умирает любимая женщина, – или же между его миром и нашим есть некое противоречие, тревожное, даже страшное. Все мы знаем, как удивительно и страшно бывает обнаружить на хорошо знакомой, казалось бы, карте, которую мы называем человеческим лицом, совершенно неведомую нам страну. На сей счет есть одна история, которую я прочел в «Истории палачей» Кадри из Эдирне[146]; тот же сюжет изложен в шестом томе истории Наимы[147] и у Мехмета Халифе[148].
Не так уж давно, лет триста назад, весенней ночью к крепости Эрзурум приближался верхом знаменитый палач тех времен – Кара Омер. Двенадцатью днями ранее бостанджибаши[149] передал ему повеление казнить наместника Эрзурума Абди-пашу и вручил соответствующий фирман[150] султана. Кара Омер был доволен, что смог добраться от Стамбула до Эрзурума всего за двенадцать дней: в это время года такое путешествие занимало обычно около месяца. Прохлада весенней ночи приятно освежала, и все же он ощущал странную нерешительность, какой прежде никогда не испытывал перед исполнением своей службы, и тяготило его неясное предчувствие, будто некое проклятие или внезапная робость может помешать ему достойно и добросовестно исполнить порученное дело.
Дело, впрочем, действительно предстояло нелегкое: требовалось в одиночку войти в дом, полный людей паши, которого палач никогда прежде не видел, и вручить фирман, причем вручить с непоколебимым спокойствием и уверенностью, чтобы паша и его приближенные сразу осознали, сколь бессмысленно противиться воле султана, – в ином случае (хотя вероятность этого и мала) паша без промедления велит его убить. Палач был человек весьма опытный (потому так и смутила его овладевшая им нерешительность): за тридцать лет службы он казнил около двадцати шехзаде, двух великих и шестерых простых визирей, двадцать трех пашей и еще примерно шестьсот человек всяких чинов и званий, преступников и невинных, мужчин и женщин, стариков и детей, мусульман и христиан; тысячи человек подверг пыткам, еще с тех времен, когда был начинающим подручным другого палача.
Поутру, прежде чем въехать в город, палач спешился на берегу ручья и под веселый птичий щебет совершил омовение и намаз. Он очень редко молился, просить Аллаха о помощи в делах не было у него в обыкновении. Но Всевышний, как всегда, благосклонно принял молитву своего трудолюбивого раба.
И все прошло так, что лучше и не бывает. Паша сразу узнал палача по промасленной петле на поясе и красному войлочному колпаку, понял, что́ его ждет, однако не стал чинить посланнику султана никаких препятствий. Возможно, он знал за собой вину и уже давно приготовился к такому исходу.
Сначала он по меньшей мере раз десять очень внимательно прочитал фирман (так поступали люди, приверженные исполнению законов и правил). Затем с показным почтением поцеловал и приложил к голове (обычный образ действий тех, кто и в подобных обстоятельствах старался произвести впечатление на окружающих, Кара Омер считал его глупым). Сказал, что хотел бы почитать Коран и совершить намаз (об этом просили как искренне верующие, так и те, кто просто желал отсрочить конец). Совершив намаз, паша снял с себя драгоценные камни и кольца, чтобы не достались палачу, и раздал окружающим со словами: «Не забывайте меня!» (поступок человека, очень сильно привязанного к этому миру и недостаточно умного, чтобы не испытывать ненависти к палачу). Далее, подобно большинству тех, кто проделывал все вышеперечисленное, паша, увидев, как палач берется за петлю, разразился бранью и попытался оказать сопротивление, но, получив сильный удар кулаком в подбородок, осел на пол и стал ждать смерти. Он плакал.
Это было вполне обычное дело, плакали многие приговоренные, но в лице плачущего паши палач увидел нечто такое, от чего впервые за тридцать лет службы едва ли не преисполнился нерешительности. И потому сделал то, чего никогда не делал раньше: прежде чем затянуть петлю, набросил на голову несчастного кусок ткани. Он знал, что собратья по профессии иногда так поступают, но сам не одобрял подобной практики, поскольку был убежден, что палач должен смотреть в глаза казнимого до самого конца – только так работу можно исполнить быстро и безупречно.
Убедившись, что паша умер, палач, не теряя времени, отделил голову от тела специальной бритвой и погрузил в привезенную для этой цели волосяную суму с медом: голову казненного надлежало в целости и сохранности доставить в Стамбул, дабы доказать, что поручение исполнено. Аккуратно опуская голову в суму, он еще раз увидел слезы в глазах паши и это непонятное, внушающее ужас выражение на его лице, которое не забудет до конца жизни – не столь уж, кстати сказать, и далекого.
Затем палач вскочил на коня и покинул город. Позади со слезами и невыносимо горестными воплями предавали земле тело паши, а Кара Омер увозил прочь его голову, притороченную к луке седла. Ему хотелось побыстрее оказаться как можно дальше от Эрзурума – хотя бы на расстоянии двух дней пути. Не спешиваясь, он скакал полтора дня, пока не добрался до крепости Кемах. Там он остановился в караван-сарае, досыта наелся, заперся в отведенной ему каморке, прихватив с собой суму, и завалился спать.
Проспал он долго, полдня. Ему привиделся город детства, Эдирне: он подходит к огромной банке кисловатого инжирного варенья, которого мать варила столько, что аромат распространялся не только по дому и саду, но и по всему кварталу, подходит и видит, что зеленые кружочки в банке не плоды инжира, а плачущие глаза. Он открывает банку, чувствуя себя страшно виноватым – не потому, что нарушает мамин запрет, а потому, что уловил выражение необъяснимого ужаса на заплаканном лице. Как только он поднимает крышку, из банки раздаются рыдания взрослого мужчины, и его охватывает отчаяние – такое сильное, что не пошевелить ни рукой, ни ногой.
На следующую ночь в другом караван-сарае, на другой постели он снова увидел себя в Эдирне, но уже в годы ранней юности. Вечер, опускаются сумерки, они с каким-то приятелем, чье лицо никак не получается толком рассмотреть, идут по переулку. Приятель привлекает его внимание к небу, на одном краю которого опускается за горизонт солнце, а на другом уже можно разглядеть поднимающуюся бледную луну. Затем, когда солнце заходит, полная луна в темноте разгорается ярче, и вскоре становится ясно, что это не луна, а лицо – лицо плачущего мужчины. Палач больше не узнаёт улиц Эдирне, это улицы какого-то другого города, опасные и непонятные, и не потому, что превращение луны в плачущее лицо вселяет тоску, а потому, что оно необъяснимо.
На следующее утро Кара Омер задумался о том, как увиденное во сне соотносится с его жизнью. За все время службы палачом ему довелось видеть тысячи плачущих мужчин, но это зрелище ни разу не пробудило в нем жестокости, страха или чувства вины. В противоположность общему мнению, он жалел своих жертв и сострадал им, но чувства эти сразу же уравновешивались доводами разума: он вершит правосудие, то, что произойдет, справедливо и неизбежно. И еще он знал, что людям, которых он душит, которым рубит голову и ломает шею, гораздо лучше палача ведома цепь причин, приведшая их к такому концу. Если мужчина бьется перед смертью в рыданиях, умоляет о пощаде, жалобно всхлипывает или захлебывается слезами – что ж, это дело обычное, это вполне можно стерпеть и вынести. В отличие от некоторых глупцов, что ожидают от приговоренных к смерти бесстрашия и громких слов, которые войдут в историю и легенды, он не презирал плачущих мужчин, но в то же время не поддавался лишающей сил жалости, как другие глупцы, которые не в состоянии понять, что жизнь вообще жестока, причем жестокость ее случайна и непоправима.
Почему же тогда он мучился во сне? Солнечным ярким утром, проезжая по тропе среди высоких скал над глубокими пропастями (а волосяная сума с головой по-прежнему была приторочена к луке седла), палач вспоминал нерешительность и предчувствие проклятия, овладевшие им у ворот Эрзурума, и думал, что они явно как-то связаны с нынешним его оцепенением. Перед тем как удушить пашу, Кара Омер прочел на его лице некую тайну, которую следовало забыть, – потому и набросил на голову жертвы кусок грубой ткани. Весь длинный день палач гнал коня мимо крутых скал самых удивительных очертаний (парусник, похожий на кастрюлю, лев со смоквой вместо головы), среди каких-то чужих и странных сосен и буков, по причудливой гальке на дне ледяных горных речек и больше не вспоминал о голове, притороченной к луке седла, ибо мир вокруг стал куда непонятнее выражения на лице казненного паши. Это был совсем новый, непривычный мир, который предстояло заново открыть и исследовать.
Никогда прежде не замечал он, что деревья похожи на мрачные тени, шевелящиеся бессонными ночами вокруг его воспоминаний. Никогда прежде не догадывался, что безгрешные пастухи, пасущие овец на зеленых склонах, несут свои головы на плечах так, словно это вещь, принадлежащая кому-то другому. Никогда прежде не видел, что маленькие, всего с десяток домов, деревушки, примостившиеся у подножия гор, напоминают обувь, оставленную у порога мечети. Никогда прежде не понимал, что синий горный хребет на западе, до которого еще полдня пути, и висящие над ним облака, точно сошедшие с книжной миниатюры, говорят: мир – голое, совершенно пустое место. Теперь он осознал, что все вокруг, все предметы, растения и пугливые звери суть знаки, свидетельствующие о мире, старом, как память, пустынном, как безысходность, и страшном, как ночной кошмар. Все дальше скакал он на запад, росли и меняли смысл тени, и все отчетливее ощущал палач, как проникают в окружающее пространство, словно кровь из треснувшего горшка, знаки и признаки, тайну которых ему никак не удается постичь.
Когда стемнело, он снова поужинал в караван-сарае, но затем понял, что на этот раз не сможет лечь спать в каморке, взяв с собой суму. Он знал, что снова увидит прежний сон, страшный и медленный, словно гной, сочащийся из воспаленной раны, снова встретит отчаянно плачущее лицо в каком-нибудь новом обрамлении. Даже думать об этом было невыносимо. Поэтому палач отдохнул немного в шумном караван-сарае, удивленно рассматривая лица окружающих, и снова пустился в путь.
Ночь была холодной и тихой; ветер улегся, на деревьях не шевелился ни один листок. Усталый конь сам находил верную дорогу. Долгое время палач ехал, не видя ничего вокруг себя, и, как в былые счастливые дни, не забивал голову тревожными мыслями – именно благодаря темноте, решит он впоследствии. Ибо затем сквозь облака проглянула луна, и деревья, скалы и тени снова начали превращаться в знаки, указующие на неразрешимую загадку. Страх взял палача, но пугали его не печальные кладбищенские надгробия, не одинокие кипарисы и не волчий вой в ночной глуши. Страшным мир стал потому, что будто бы силился рассказать о чем-то, поведать палачу какую-то историю, раскрыть некий замысел, но все, словно во сне, растворялось в туманной неопределенности. Ближе к утру в ушах палача зазвучали тихие всхлипывания.
Когда начало светать, он подумал, что эти звуки издает вновь поднявшийся ветер, играя в ветвях деревьев, затем приписал все усталости и бессоннице – тут и не такое почудится. Но ближе к полудню стало очевидно, что всхлипывания доносятся из притороченной к седлу сумы, – очевидно настолько, что палач слез с коня, как вылезают в полночь из теплой постели, чтобы захлопнуть оставшееся приотворенным окно и прекратить наконец его невыносимый скрип, и потуже затянул веревку, которой сума была привязана к луке. Но это не помогло: позже, когда хлынул проливной дождь, он уже не только слышал плач, но и чувствовал, как катятся по его щекам слезы несчастного.
Снова выглянуло солнце, и палач понял, что загадка мира неким образом связана с тайной плачущего лица: как будто раньше привычный мир, знакомый и понятный, сохранял устойчивость благодаря самому простому и обычному выражению лиц, самому простому и обычному смыслу, в нем заключенному, а потом, когда на плачущем лице появилось это странное выражение – словно со звоном разбилась волшебная хрустальная чаша, – мир утратил смысл, и палач оказался в наводящем ужас одиночестве. Пока его одежда сушилась на солнце, он понял, что́ надо сделать, чтобы все стало как раньше, – надо изменить выражение, маской застывшее на плачущем лице. Однако правила его ремесла недвусмысленно предписывали палачу доставить голову в Стамбул неповрежденной, и именно в том виде, какой она приобрела сразу после отделения от туловища, – для того и нужна была сума с медом.
Утром после бессонной ночи, проведенной в седле под нескончаемые всхлипывания из сумы, которые превратились уже в подобие сводящей с ума страшной мелодии, палач обнаружил, что мир изменился до неузнаваемости, и ему стоило немалых усилий убедить себя в том, что он остается самим собой, Кара Омером. Чинары и сосны, раскисшие от дождя дороги, деревенские колодцы, за которыми при виде палача в ужасе прятались крестьяне, явились из совершенно неведомого, незнакомого мира. Заехав около полудня в городок, о существовании которого раньше и не подозревал, он со звериной жадностью накинулся на предложенную еду, едва понимая, что именно ест. Выехав из городка, он вскоре спешился, чтобы дать коню отдохнуть, улегся под деревом – и понял: то, что раньше он считал небом, на самом деле странный голубой купол, которого он никогда прежде не видел и о существовании которого не знал. На закате он снова сел на коня. Оставалось еще целых шесть дней пути, и теперь ему уже ясно было, что если всхлипывания, доносящиеся из сумы, не прекратятся, если он не изменит выражение плачущего лица, не совершит этого магического действа, которое одно лишь способно сделать мир прежним, то до Стамбула ему не добраться.
Когда стемнело, палач подъехал к небольшой деревушке и спешился у колодца. Постоял немного, слушая, как лают собаки, развязал суму и осторожно за волосы достал голову из меда. Потом вытащил из колодца бадью воды и тщательно омыл голову, словно новорожденного младенца, куском сухой ткани насухо вытер ее со всех сторон и вгляделся в лицо, освещенное лунным светом. Лицо плакало. Дорога ничуть не изменила его: на нем было написано все то же невыносимое отчаяние, которое, раз увидев, невозможно забыть.
Положив голову на край колодца, палач сходил за инструментами своего ремесла – двумя ножами особой формы и палками с железными крючьями. Сначала он попытался при помощи ножей приподнять уголки рта. После долгих усилий губы оказались все в порезах, однако улыбка, пусть едва заметная и немного косая, все же появилась. Затем палач взялся за более тонкую работу: требовалось открыть зажмуренные от страха и горя глаза. Тут он совсем измучился, но в конце концов смог добиться своего: улыбка расползлась на все лицо. Теперь можно было расслабиться. И все же палач обрадовался, заметив на подбородке синяк от удара, который он нанес Абди-паше, прежде чем удушить его. С восторгом ребенка, добившегося, чтобы все стало так, как он хочет, палач сбегал к коню и положил инструменты на место.
Когда он вернулся к колодцу, головы не было. В первый миг он решил, что голова вознамерилась сыграть с ним какую-то шутку, но потом, сообразив, что она просто упала в колодец, нисколько не растерялся – бросился к ближайшему дому и забарабанил в дверь. Увидев незнакомца в одежде палача, перепуганные хозяева, старик отец и молодой сын, беспрекословно подчинились его приказам. До самого утра они втроем пытались достать голову из колодца, оказавшегося не таким и глубоким. Наконец, уже на рассвете, сын, спущенный вниз на веревке – той самой, что оборвала жизнь Абди-паши, – вернулся на поверхность с уловом. Он держал голову за волосы и кричал от страха. Голове изрядно досталось, но теперь она хотя бы не плакала. Палач спокойно обтер ее, положил в суму с медом и, сунув отцу с сыном по нескольку курушей, пустился в путь. На душе у него было легко.
Разгорался день, в кронах весенних деревьев щебетали птицы, и палач понял, что мир стал прежним, знакомым. Его охватила радость, огромная, как небо. Хотелось жить и наслаждаться жизнью. Всхлипов из сумы больше не доносилось. Незадолго до полудня он слез с коня на берегу озера, что лежало среди поросших соснами холмов, и погрузился в глубокий, спокойный и счастливый сон, которого так жаждал все эти дни. Сначала, правда, он подошел к берегу, посмотрел на свое лицо в зеркале воды и еще раз убедился, что все в мире встало на свои места.
Через пять дней, в Стамбуле, когда свидетели, лично знавшие Абди-пашу, заявят, что извлеченная из волосяной сумы голова ему не принадлежит, а улыбку на его лице и представить себе было невозможно, палач вспомнит, как безмятежно смотрел на свое отражение в озерной глади. Его обвинили в том, что за взятку, полученную от Абди-паши, он не стал казнить приговоренного, а в Стамбул привез голову какого-то другого человека, скажем ни в чем не повинного пастуха, убитого по дороге; для того же, чтобы обман не обнаружился, палач изуродовал лицо жертвы. Кара Омер даже не пытался оправдываться, понимая, что это совершенно бесполезно, ибо он уже увидел, что вошел другой палач, который отделит его голову от тела.
Весть о том, что вместо Абди-паши казнен ни в чем не повинный пастух, разнеслась быстро – так быстро, что второго палача, посланного в Эрзурум, встретил сам Абди-паша и тут же велел убить. Так началось восстание Абди-паши (некоторые утверждали, будто по буквам на его лице можно было прочесть, что он самозванец), которое продлилось двадцать лет; за это время головы лишилось шесть с половиной тысяч человек.