Черная книга.

Глава 16. Я должен быть самим собой.

Если ты хочешь быть печальным, или рассеянным, или задумчивым, или вежливым, достаточно просто достоверно играть роль, которую ты выбрал.

Патриция Хайсмит[116].

Лет одиннадцать или двенадцать назад (точно вспомнить не могу, а моего «секретного архива», к которому я теперь, когда память сильно ослабла, обращаюсь в подобных случаях, увы, сейчас нет под рукой) я написал довольно длинную статью о метафизическом опыте, который пережил двадцать шесть лет назад одной зимней ночью. После этого я получил целую груду писем от читателей. Большинство пишущих были недовольны, что статья не похожа на те, к каким они привыкли и какие ждали от меня (почему я, дескать, не говорю, как обычно, о проблемах нашей страны, почему не описываю в очередной раз печальные стамбульские улицы под дождем?), но среди этих посланий, как всегда, оказалось одно, автор которого (парикмахер, что уже показалось мне довольно странным) сообщал, будто «почувствовал» во мне единомышленника в каком-то другом, «очень важном» пункте. Он писал также, что в скором времени собирается нанести мне визит, чтобы задать несколько вопросов, касающихся «особенных» и «глубоких» тем, по которым, как он счел, наши взгляды совпадают.

Я уже почти успел забыть об этом письме, когда однажды, вскоре после полудня, его автор действительно явился в редакцию собственной персоной. Верстался новый номер, требовалось срочно дописать несколько статей, чтобы отправить их в типографию, и у меня совершенно не было времени. К тому же я опасался, что парикмахер пустится в долгий рассказ о тревожащих его проблемах, а потом будет вопрошать, почему я не уделяю им должного внимания в своих статьях. Я попробовал отделаться от него, попросив прийти в другой раз, но он напомнил, что заранее предупредил о своем визите, а времени для нового посещения у него не будет; собственно говоря, у него ко мне всего два вопроса, на которые я без труда смогу ответить прямо сейчас, не отвлекаясь от работы. Мне понравилось, что парикмахер сразу перешел к делу, и я согласился его выслушать.

«Трудно ли вам быть самим собой?».

Вокруг моего стола уже успели собраться коллеги, почуявшие, что затевается что-то необычное, какое-то забавное развлечение, над которым можно будет потом всем вместе посмеяться: молодые репортеры, которым я покровительствовал, толстый и громогласный футбольный обозреватель, обожавший всех смешить… От меня ждали, что в ответ на вопрос я остроумно пошучу, и я не обманул ожиданий. Парикмахер внимательно выслушал мою шутку, словно это и был ответ, который он хотел получить, и задал второй вопрос: «Существует ли способ всегда быть только самим собой?».

На этот раз мне показалось, что парикмахер спрашивает не для того, чтобы удовлетворить собственное любопытство, а выступает в роли посредника и повторяет чьи-то чужие слова. Разумеется, вопрос он заранее выучил наизусть. Впечатление, произведенное моей первой шуткой, пока не развеялось; заслышав дружный смех, к моему столу подошли еще несколько человек, так что я не стал читать философскую лекцию на тему «что значит быть самим собой», а вместо этого, не обманывая ожиданий коллег, отпустил вторую шутку – что могло быть естественнее в такой ситуации? Вторая шутка (которую сейчас я никак не могу вспомнить) удачно дополнила первую, и вместе они превратились в заготовку для отличного рассказа – только бери да записывай. Выслушав мой ответ, парикмахер сказал: «Хорошо, я все понял!» – и ушел.

Наш народ склонен обращать внимание на второй смысл, кроющийся в словах, только в том случае, если может углядеть в нем что-нибудь оскорбительное или унижающее, так что меня ничуть не волновало, обиделся парикмахер или нет. Скажу даже так: да, я унизил его, как унизил бы любого восторженного читателя, который, узнав меня в общественной уборной, стал бы, пока я застегиваю брюки, приставать ко мне с вопросами о смысле жизни или о том, верю ли я в Аллаха.

Но через некоторое время… Если кто-нибудь из вас, прочитав это незаконченное предложение, решил, что я сейчас напишу, будто раскаялся в своем наглом поведении, все думал о том, до чего прав был парикмахер, задавая мне свои вопросы, и по ночам, мучимый чувством вины, видел его в кошмарных снах, то, значит, вы всё еще плохо меня знаете. Про парикмахера я вообще вспомнил всего один раз и больше о нем не думал. Да и в тот «один раз» я, по сути, думал не о самом парикмахере. Мне в действительности вспомнилась мысль, занимавшая меня за много лет до встречи с ним. Собственно говоря, поначалу это и мыслью-то нельзя было назвать; просто я вновь уловил внутренним слухом что-то вроде привязчивого напева, который с детских лет время от времени начинал звучать где-то в самой глубине моего сознания, моей души: «Я должен быть самим собой, самим собой, самим собой…».

Тем вечером, уже ближе к полуночи, я вернулся домой после дня, проведенного в общении с огромным количеством людей, с родственниками и коллегами, и, прежде чем идти в спальню, опустился в старое кресло, стоявшее в другой комнате, закинул ноги на журнальный столик и стал курить, глядя в потолок. Голоса людей, окружавших меня весь день, их разговоры, замечания, просьбы словно бы слились в единый звук, гудящий у меня в ушах, утомительный и противный, будто мигрень, пронзительный, словно зубная боль. И вот «напев», который я постеснялся назвать мыслью, возник поначалу как средство противодействия этому гулу, как некий, если можно так выразиться, «антигул». Он напоминал мне, что есть способ спастись от нескончаемого гомона людской толпы: нужно услышать свой собственный внутренний голос, погрузиться в свой собственный счастливый покой, даже в свой собственный запах. «Ты должен быть самим собой, самим собой, самим собой!».

И тогда в полночь я вдруг осознал, как счастлив оказаться вдалеке от людей и от той отвратительной, грязной толкотни, в которую все они (имам с его пятничной проповедью, школьные учителя, моя тетя, отец, дядя, политики, все-все-все) призывают нас окунуться, – ведь это, по их словам, и есть жизнь! Я был так счастлив вырваться из затхлого мира их скучных сказок и гулять по саду собственных фантазий, что даже свои тощие ноги, возлежащие на журнальном столике, оглядывал с нежностью и любовался своей неловкой, некрасивой рукой, подносившей ко рту сигарету. В кои-то веки я смог стать самим собой! И благодаря этому в кои-то веки смог полюбить сам себя! В этот счастливый миг напев вдруг зазвучал по-новому. Теперь он уже не был просто бесконечным повторением одних и тех же слов (как бубнит одно и то же дурачок, бредя вдоль стены мечети и ударяя рукой по каждому камню, или как считает встречные столбы старик, едущий в поезде: еще один, еще один, еще один) – нет, он превратился в таинственную силу, не только завладевшую мной, но нетерпеливо и властно охватившую сначала мою убогую, обшарпанную комнату, а потом и всю реальность. И теперь уже не напев звучал во мне, а я сам, подхваченный этой властной силой, с веселым вызовом повторял: я должен быть самим собой!

Я должен быть самим собой, повторял я; должен быть самим собой, не обращая никакого внимания на них, на их голоса, запахи и желания, на их любовь и ненависть. Я должен быть самим собой, самим собой, самим собой, твердил я, разглядывая свои закинутые на журнальный столик ноги и поднимающийся к потолку табачный дым, – ведь, неспособный быть самим собой, я превращусь в того, кем они хотят меня видеть, а мне невыносимо противен этот человек, и лучше быть никем и ничем, вообще не быть, чем быть им, этим отвратительным типом, которым они хотят меня видеть. Так думал я, ибо в годы юности, приходя в дом моих родственников, дядей и тетей, я становился человеком, который «к сожалению, работает в газете, но очень много трудится и, если так пойдет и дальше, когда-нибудь, даст Бог, достигнет успеха». Чтобы избавиться от этой личины, я действительно многие годы упорно работал, и теперь, приходя в тот же дом, на одном из этажей которого живет мой отец с новой женой, я, взрослый и солидный, превращался в человека, который «многого достиг и в конце концов добился кое-какого успеха». Что еще хуже, я и сам не мог видеть себя по-другому, и потому ненавистная мне личина прирастала ко мне, как кожа к мясу. И вскоре, находясь в их обществе, я ловил себя на том, что говорю не свои слова, а слова этого человека, и, вернувшись вечером домой, я напоминал себе, как разговаривал его фразами: «Эту тему я затронул в газете на текущей неделе», «Этот вопрос я рассматриваю в своей воскресной колонке», «Об этом будет упомянуто в моей завтрашней статье»… Это было для меня настоящей пыткой, но я повторял и повторял такого рода банальности, пока не начинал задыхаться от тоски; без этого я не мог в конце концов хоть ненадолго стать самим собой.

Вся моя жизнь была полна подобными скверными воспоминаниями. Теперь, развалившись в кресле, я, дабы еще сильнее насладиться тем, что стал сам собой, перебирал в памяти моменты, когда самим собой не был.

Я вспомнил, что, служа в армии, все время держался как «парень, который даже в самых трудных обстоятельствах не упустит случая пошутить», потому что сослуживцы с первых дней нашего знакомства составили обо мне такое мнение. Вспомнил, как во время пятиминутного антракта в кинотеатрах, куда ходил не столько ради какого-нибудь глупого фильма, сколько ради возможности посидеть, ни с кем не общаясь, в темноте и прохладе, я ловил взгляды вышедших в фойе унылых курильщиков, и мне казалось, что они видят во мне «молодого человека, способного многое совершить», и тут же я делал вид, будто погружен в очень важные и даже возвышенные размышления. Вспомнил, как в те дни, когда мы были увлечены подготовкой военного переворота и захвата власти, я всем видом своим являл патриота, которого лишила сна тревога о народе, продолжающем страдать из-за нашего промедления. Вспомнил, как в домах свиданий, куда ходил тайком от всех, я притворялся, будто недавно пережил ужасную любовную драму и убит горем, ибо думал, что к таким горемыкам проститутки относятся лучше. Вспомнил, как, проходя мимо полицейского участка и не имея времени перебежать на другую сторону улицы, старался напустить на себя вид в высшей степени благонадежного гражданина. Вспомнил, как однажды на Новый год пришел в бабушкин дом – только потому, что не хватило духа провести эту страшную ночь в одиночестве, – и играл вместе со всеми в лото, притворяясь, будто у меня отличное настроение. Вспомнил, как в обществе женщин, которые мне нравились, надевал разные маски, чтобы быть не самим собой, а тем, кто может понравиться им: человеком, который не думает ни о чем, кроме женитьбы и карьеры, или самоотверженным борцом за счастье народа, или страдальцем, уязвленным бесчувственностью и грубостью большинства соотечественников, этакой «поэтической натурой» (до чего же пошлое выражение!). А потом – да-да, под самый конец моих размышлений – мне припомнилась совершенная невозможность оставаться самим собой в парикмахерской, куда я ходил раз в два месяца: там во мне соединялись все мои личины сразу.

А ведь я приходил туда как раз затем, чтобы, отдав себя в руки парикмахера (конечно, это был другой парикмахер, не тот, о котором говорилось в начале статьи), расслабиться и побыть самим собой! Однако стоило нам с парикмахером взглянуть в зеркало, где отражались волосы, которые надлежало подстричь, голова, на которой эти волосы росли, плечи, туловище, как я сразу понимал, что человек, усевшийся в кресло и глядящий в зеркало, не я, а кто-то другой. Парикмахер спрашивал, сколько снять спереди, а я тем временем думал, что эти голова, шея, плечи, тело принадлежат не мне, а популярному журналисту, автору ежедневной колонки Джеляль-бею.

А я не имел к этому человеку ни малейшего отношения! Это было так очевидно, что, казалось мне, не должно было укрыться и от парикмахера, но нет, он ничего не замечал. Мало того, словно бы желая убедить меня, что я – это не я, а журналист Джеляль-бей, он сыпал вопросами, которые обычно задают людям этой профессии: «Победим мы греков, если сейчас начнется война?», «Правда, что жена премьер-министра – шлюха?», «Кто виновен в том, что цены такие высокие, – лавочники?». Какая-то неведомая и непонятная сила мешала мне отвечать на его вопросы – вместо меня со своим всегдашним умным видом твердил банальности журналист, которого я с удивлением рассматривал в зеркале: «Мир – дело хорошее!», «Надо понимать, что, вешая людей, цен не снизишь!» и тому подобное.

Он, этот журналист, полагал, что все знает, а если чего и не знает, то отдает себе в этом отчет; он научился снисходительно относиться к своим недостаткам. До чего же он был мне противен! И парикмахера, который каждым своим вопросом заставлял меня все сильнее ощущать себя журналистом Джеляль-беем, я ненавидел тоже! Вот тут-то я и вспомнил о том, другом парикмахере, который явился в редакцию со своими странными вопросами.

В поздний час, когда я сидел, забросив ноги на журнальный столик, в своем старом кресле, которое делало меня мною, и прислушивался к знакомому напеву, звучащему с новой силой и заставляющему меня перебирать в памяти плохие воспоминания, я бормотал про себя: «Да, господин парикмахер, они ни за что не позволят человеку быть самим собой, не оставят его в покое, никогда не оставят!» Однако, произнося эти слова, подчиняясь ритму напева и его гневному настрою, я чувствовал, что лишь еще глубже погружаюсь в вожделенный покой. И тогда я решил, что во всей этой истории, в визите парикмахера и воспоминании о нем, ожившем благодаря другому парикмахеру, есть некий смысл, некая гармония и, если так можно выразиться, «тайная симметрия», уже упоминавшаяся в других моих статьях и подмечаемая лишь самыми верными моими читателями. Это был знак, говорящий о моем будущем: человек, который, сидя в одиночестве в своем кресле после длинного тяжелого дня, может наконец стать самим собой, похож на скитальца, возвратившегося под родимый кров после долгих и трудных странствий.