Черная книга.

Глава 17. Я, пишущий.

Вы, читающие, находитесь еще в числе живых; но я, пишущий, к этому времени давно уйду в край теней.

Эдгар Аллан По[212].

«Да, да, я – это я! – сказал себе Галип, закончив рассказ. – Да, это так!» Он был настолько уверен, что, поведав англичанам историю Шехзаде, наконец-то стал самим собой, и настолько этому рад, что хотел как можно скорее вернуться в Шехрикальп, сесть за стол Джеляля и писать новые статьи для его колонки.

Выйдя из отеля, он поймал такси. Шофер начал рассказывать историю. Галип слушал его без всякого раздражения: ведь теперь он понял, что, только рассказывая истории, можно стать самим собой.

Сто лет назад жарким летним днем, когда возводящие вокзал Хайдарпаша немецкие и местные инженеры работали под навесами от солнца, расстелив на столах свои чертежи, неподалеку исследовал морское дно ныряльщик. Ему попалась древняя монета с отчеканенным на ней женским лицом. Странное это было лицо, чудилось в нем что-то завораживающее. Не сумев разгадать его тайну, ныряльщик показал монету инженеру-турку: вдруг тот поймет, что к чему, разобрав буквы? Взглянув на нее, молодой инженер испытал такое сильное изумление, смешанное со страхом, что удивил даже ныряльщика, и дело было не в словах, которые инженер прочитал на византийской монете, – нет, его поразило лицо византийской императрицы. Мало того что в чертах этого лица прослеживалось нечто общее с арабскими и латинскими буквами, написанными на чертежах инженера, так оно еще и напоминало лицо дочери его дяди, которую он давно любил и на которой мечтал жениться. Но вскоре эта девушка должна была выйти замуж за другого…

– Дорога в сторону полицейского участка перекрыта, – сказал таксист, когда Галип спросил, почему машина остановилась. – Наверное, опять убили кого-нибудь.

Галип вышел из такси и двинулся по короткому узкому переулку, соединяющему проспекты Эмляк и Тешвикийе. Там, где переулок выходил на проспект, стояли полицейские машины; голубые неоновые всполохи их мигалок тускло и печально отражались в мокром асфальте. На небольшом пятачке перед лавкой Аладдина, в которой все еще горел свет, царила необыкновенная, зачарованная тишина, какой Галипу никогда прежде не приходилось слышать; впоследствии он будет встречаться с ней только во сне.

Движение перекрыли. Листья на деревьях не шевелились, ветра не было совсем. Пространство перед лавкой напоминало театральную сцену, где все ненастоящее – и цвета, и звуки. Казалось, манекены, застывшие рядом со швейными машинками «Зингер», вот-вот сойдут с витрины и присоединятся к полицейским. «Да-да, а я – это я!» – захотелось сказать Галипу вслух. Тут в толпе зевак сверкнула серебристо-голубая вспышка, и Галип заметил – будто вспомнил забытый сон, будто нашел двадцать лет назад потерянный ключ, будто узнал лицо, которое не хотел бы видеть, – какое-то белое пятно на тротуаре в двух шагах от витрины со швейными машинками. Человек. Джеляль. Тело прикрыто газетами. Где Рюйя? Галип подошел поближе.

Из-под газет, укрывавших все тело бумажным одеялом, выступала только голова, лежащая на грязном тротуаре, словно на подушке. Глаза открыты, но лицо задумчивое и усталое, словно Джеляль видит сон или ушел глубоко в свои мысли. Казалось, он спокойно смотрит на звезды и говорит: «Я отдыхаю и предаюсь воспоминаниям». Где же Рюйя? Галипом владело странное чувство, будто все это игра, какая-то шутка, и был в этом чувстве привкус раскаяния. Следов крови нет. Как он понял, что на тротуаре лежит труп Джеляля, еще даже не увидев его лица? Да будет вам известно, хотелось ему сказать, что я, оказывается, знаю, что я обо всем знаю!

Он думал – я думал, мы думали – о колодце. И еще о пуговице, фиолетовой пуговице. Отодвигаешь старый шкаф и находишь за ним монетки, крышки от газировки, пуговицы. Мы смотрим на звезды, на притаившиеся среди ветвей звезды. Укрой меня получше, чтобы я не замерз, словно бы хотел сказать труп. Укройте его получше, ему же холодно. И Галипу холодно. «Я – это я!» Он прочитал названия на развернутых страницах: «Терджуман» и «Миллийет». Есть ли там статьи Джеляля? Радужные пятна мазута. Смотри не замерзни. Холодно.

Сквозь приоткрытую дверь микроавтобуса слышно, как металлический голос вызывает по рации комиссара полиции. Господин комиссар, где же Рюйя, где, где? На углу впустую зажигает огни светофор. Зеленый. Красный. Снова зеленый. Снова красный. И в витрине кондитерской старушки гречанки то же: зеленый свет, красный свет. Я вспоминаю, я вспоминаю, я вспоминаю, говорил Джеляль. Жалюзи на витрине лавки Аладдина опущены, но внутри горит свет. Может быть, это не просто так? Господин комиссар, хотелось сказать Галипу, я пишу первый детектив в истории турецкой литературы, обратите внимание на улику: свет остался гореть. На асфальте окурки, обрывки бумаги, мусор. Галип подошел к одному из полицейских, совсем еще молодому, и стал расспрашивать.

Убийство произошло между половиной десятого и десятью. Кто его совершил – неизвестно. Бедняга скончался на месте. Да, это известный журналист. Нет, вместе с ним никого не было. Почему труп не увозят, полицейский и сам не знает. Нет, он не курит. Да, в полиции служить непросто. Нет, вместе с убитым никого не было, он в этом совершенно уверен. А почему бей-эфенди об этом спрашивает? Кем работает бей-эфенди? Что бей-эфенди понадобилось здесь в такой поздний час? Не могли бы вы показать паспорт?

Пока полицейский изучал его паспорт, Галип смотрел на одеяло из газет, под которым лежал Джеляль. Отсюда, издалека, на газетных листах был заметнее розоватый неоновый отсвет витрины с манекенами. Галип думал: «Господин полицейский, покойный всегда обращал внимание на такие мелкие подробности. На фотографии – я, и лицо, что на мне, тоже мое. Возьмите, пожалуйста, все в порядке. Спасибо. Я пойду. Меня жена дома ждет. Похоже, я без всякого труда все уладил».

Не задержавшись ни на секунду перед Шехрикальпом, Галип почти бегом пересек площадь Нишанташи. Когда он свернул на свою улицу, на него впервые за много лет зарычала и едва не набросилась бродячая собака, беспородная шавка с грязно-бурой шерстью. Что это был за знак? Галип перешел на другую сторону. «Включен ли в квартире свет? Почему я не обратил на это внимания?» – думал он, поднимаясь в лифте.

Дома никого не было. Нигде никаких признаков того, что Рюйя заходила сюда хотя бы на минутку. Дверные ручки и прочие вещи, к которым она прикасалась, чайная ложечка и ножницы, оставленные ей в самых неожиданных местах, пепельница, в которую она когда-то бросала окурки, стол, за которым они когда-то вместе ели, пустые грустные кресла, в которых они когда-то сидели друг напротив друга, и вообще все-все в квартире выглядело невыносимо тоскливо, невыносимо печально. Галип выбежал из дому.

Он долго шел не останавливаясь. На улице, ведущей из Нишанташи в Шишли, по которой они с Рюйей детьми вприпрыжку бегали в кинотеатр «Сите», не было никого, кроме собак, роющихся в мусорных баках. Сколько статей ты написал об этих собаках? Сколько напишу я? Галип обошел площадь Нишанташи по улице за мечетью, а потом, как этого и стоило ожидать, ноги сами привели его на перекресток, где сорок пять минут назад лежало тело Джеляля. Но там было совершенно пусто. Ни тела, ни полицейских машин, ни репортеров, ни зевак. На тротуаре, освещенном неоном витрины со швейными машинками и манекенами, не обнаруживалось никаких следов того, что здесь недавно лежал труп. Все газеты, очевидно, аккуратно собрали. Перед полицейским участком, как всегда, стоял караульный.

Войдя в Шехрикальп, Галип почувствовал какую-то совершенно непривычную усталость. Квартира Джеляля, так старательно воспроизводящая прошлое, казалась ему одновременно знакомой и незнакомой, словно он был воином, вернувшимся домой после долгих боев и странствий. От этого хотелось плакать. Как далеко теперь было от него прошлое! А ведь он ушел отсюда меньше шести часов назад. Прошлое манило не меньше, чем сон. Уснуть, как безгрешный ребенок или, наоборот, как ребенок, знающий за собой вину, увидеть во сне освещенные электрической лампой статьи, фотографии, тайну, Рюйю, все-все, что он хотел найти; во сне он не сможет совершить ничего плохого…. Или сможет? Какая разница… Думая так, Галип лег в кровать Джеляля и уснул.

Когда он проснулся, первая мысль была такая: «Сейчас утро субботы». На самом деле наступил уже полдень. Выходной. Не нужно идти ни в контору, ни в суд. Не надевая тапочек, Галип прошел по коридору, поднял просунутый под дверь свежий номер «Миллийет» и прочел набранные крупными буквами и помещенные над газетной шапкой слова: «Убит Джеляль Салик». Трагедии посвящалась вся первая полоса. Две фотографии: на одной – тело убитого, еще не прикрытое газетами, на другой – живой Джеляль, снятый совсем недавно. Статья Галипа «Вернись домой» с зашифрованным посланием, напечатанная в траурной рамке как «последняя статья покойного». Заявления премьер-министра, других официальных лиц и известных людей. По общему их мнению, пули были выпущены в демократию, свободу мысли, общественное согласие и прочие мишени, о которых каждый раз вспоминают в подобных случаях. Приняты меры к поиску и задержанию убийцы.

Галип сидел за столом, заваленным бумагами и газетными вырезками, в пижаме, и курил. Курил долго. Перед тем как в дверь позвонили, ему стало казаться, что он целый час курит одну и ту же сигарету. Это была Камер-ханым, она уже собиралась вставить ключ в замок. Когда дверь неожиданно распахнулась, она воззрилась на Галипа, словно на привидение, потом вошла, тяжело осела в кресло у телефона и разрыдалась. Все думали, что Галипа тоже нет в живых. Столько дней уже от них не было известий, все беспокоились. Едва увидев утренние газеты, Камер-ханым выскочила из дому и побежала было к тете Хале, но увидела, что в лавке Аладдина необычно много народу. Тут-то она и узнала, что утром здесь нашли мертвую Рюйю-ханым. Открыв лавку, Аладдин наткнулся на ее труп, лежащий среди кукол.

Читатель, милый читатель! Я с самого начала старался, пусть и не очень успешно, тщательно соблюдать границу между рассказчиком и его героями, между газетными статьями и самим повествованием. Но теперь, незадолго до того, как эта книга уйдет в набор, позволь мне хоть раз заговорить с тобой напрямую. В некоторых книгах, ты знаешь, есть страницы, где события текут словно бы сами собой, а не по воле искусного автора, и потому так западают нам в душу, что мы уже не можем их забыть. Они остаются в нашей памяти не примером чудесного мастерства писателя, а словно бы мгновениями нашей собственной жизни, прекрасными, как рай, или кошмарными, как ад, или одновременно и теми и другими, но чаще выходящими за пределы этих определений; мы вспоминаем их через многие годы, и к глазам подступают слезы. И если бы я был не выскочкой-журналистом, а талантливым писателем, мастером своего дела, я был бы уверен, что мудрые сердцем читатели моей истории, которой я дал название «Рюйя и Галип», находятся сейчас на одной из таких страниц, впечатление от которых не покинет их и через много-много лет. Но я трезво оцениваю свои способности, так что подобной уверенности у меня нет. Поэтому мне хотелось бы, чтобы читатель остался сейчас наедине со своими собственными воспоминаниями. Для этого лучше всего было бы попросить наборщика покрыть страницы черной краской, чтобы вы сами, благодаря силе своего воображения, смогли представить себе все то, о чем у меня не получится рассказать так, как нужно. Чтобы дать вам представление о черном сне, куда я попал в тот момент, на котором прервал повествование. Чтобы вы навсегда запомнили, какая пустота была в моей голове в последующие дни, пока я бродил, словно лунатик, пытаясь осознать, что происходит. Смотрите на эти страницы, на эти черные страницы как на воспоминания лунатика.

Из лавки Аладдина Камер-ханым бросилась в дом тети Хале. Там все плакали и думали, что Галип тоже мертв. Камер-ханым выдала им тайну – рассказала, что Джеляль многие годы временами скрывался в квартире на верхнем этаже дома Шехрикальп, а в последнюю неделю к нему присоединились Галип и Рюйя. Все снова решили, что вместе с Рюйей убили и Галипа. Затем, когда Камер-ханым вернулась сюда, в Шехрикальп, Исмаил-эфенди сказал ей: «Ну-ка, пойди взгляни, что там наверху». Она взяла ключ, поднялась на последний этаж, и, когда уже собиралась открыть дверь, ей вдруг овладела странная робость, а потом она внезапно поверила, что Галип жив. На Камер-ханым была фисташково-зеленая юбка, которую она часто носила, и грязный фартук.

Потом, придя к родственникам, Галип увидел такого же фисташково-зеленого цвета платье с фиолетовыми цветами на тете Хале. Что это было – случайное совпадение или неизбежность, предопределенная еще тридцать пять лет назад и напоминающая о том, что мир, как и сады памяти, полон волшебства? Галип рассказал матери, отцу, дяде Мелиху, тете Сузан, всем, кто слушал его со слезами на глазах, что они с Рюйей вернулись из Измира пять дней назад, после чего бо́льшую часть времени, в том числе и несколько ночей, провели у Джеляля, в Шехрикальпе. Джеляль уже давно купил квартиру на верхнем этаже, но никому об этом не сказал. Он скрывался там от людей, которые ему угрожали.

Ближе к вечеру Галип повторил то же самое двум сотрудникам Управления безопасности и представителю прокуратуры, которые захотели взять у него показания, и долго рассказывал про голос из телефона. Однако выслушали его без особого интереса. «Мы и так лучше тебя все знаем», – было написано на лицах следователей. Галип чувствовал себя беспомощным, словно человек, который не может выбраться из сна и не способен впустить в свой сон никого извне. В голове было совершенно пусто.

Тем вечером он в какой-то момент понял, что находится в комнате Васыфа. Возможно, потому, что это был единственный уголок во всем доме, где никто не плакал, здесь отчетливо отмечались следы былой, счастливой жизни семейства. В аквариуме безмятежно покачивались золотые рыбки, потерявшие былую красоту от постоянных близкородственных скрещиваний. Кот Уголек лежал на ковре и рассеянно поглядывал на Васыфа. А тот, присев на краешек кровати, изучал огромную груду бумажных листков. Это были телеграммы с соболезнованиями, пришедшие от самых разных людей, начиная с премьер-министра и заканчивая простыми читателями. На лице Васыфа были написаны те же изумление и предвкушение интересной игры, которые прежде появлялись, когда, сидя здесь же, на краю кровати, между Галипом и Рюйей, он вместе с ними разглядывал старые газетные вырезки. По комнате разливался бледный, безжизненный свет – совсем как в те прежние вечера, когда они приходили сюда перед ужином, который готовила для всех тетя Хале, а еще раньше – Бабушка. Этот сонный свет, рожденный неповторимым сочетанием тусклой лампочки без абажура, старой выцветшей мебели и полинявших обоев, отзывался в Галипе отзвуками печали, которая порой одолевала его, когда Рюйя была рядом, тихой грусти, похожей на неизлечимую болезнь. Теперь эта печаль превратилась в утешительное воспоминание. Галип попросил Васыфа встать с кровати и погасил свет. Не раздеваясь, словно ребенок, которому хочется поплакать перед сном, он лег и проспал двенадцать часов.

Во время прощания с Джелялем на следующей день в мечети Тешвикийе Галип подошел к главному редактору газеты «Миллийет» и рассказал, что покойный оставил после себя несколько коробок с неопубликованными статьями, поскольку неустанно работал в последние несколько недель, хотя почти ничего и не присылал в редакцию. Осуществил некоторые давние планы, закончил ранее не дописанное и много интересного написал даже на такие темы, которые раньше никогда не затрагивал. Главный редактор, разумеется, ответил, что хотел бы опубликовать эти статьи. Так началась работа Галипа для колонки Джеляля, которая продлится много лет. Когда похоронная процессия двинулась от мечети в сторону площади Нишанташи, где ждал катафалк, Галип увидел в дверях лавки задумчивого Аладдина. В руках у торговца была маленькая кукла, которую он собирался завернуть в газету.

Впоследствии Галипу часто будет сниться Рюйя с этой куклой, а первый раз это произошло в ночь после того, как он принес в редакцию «Миллийет» новые статьи Джеляля. Передав их главному редактору и выслушав соболезнования и различные соображения относительно убийства от друзей и врагов покойного, в том числе от Нешати, он прошел в кабинет Джеляля. На столе лежали газеты за последние пять дней. Галип стал читать. Авторы многочисленных статей, сообразно своим политическим убеждениям, возлагали вину за смерть Джеляля кто на армян, кто на турецкую мафию (Галипу захотелось взять зеленую шариковую ручку и исправить «мафию» на «бандитов Бейоглу»), а кто на коммунистов, торговцев контрабандными сигаретами, греков, исламистов, националистов, русских и приверженцев тариката накшбанди. Они делились трогательными воспоминаниями, расточали покойному преувеличенные похвалы и рассказывали о других похожих преступлениях, имевших место в истории Турции. Внимание Галипа привлекла заметка, излагающая обстоятельства убийства. Опубликована она была в газете «Джумхурийет» в день похорон. Автор, молодой журналист, писал ясно и лаконично, но порой все же чересчур увлекался красноречием, так что все имена были опущены.

Знаменитый журналист вышел из своего дома в Нишанташи в семь часов вечера пятницы и в сопровождении сестры отправился в кинотеатр «Конак». Фильм («Возвращение домой») закончился в двадцать пять минут десятого. Журналист и его сестра, состоящая в браке с молодым адвокатом (так Галип впервые увидел упоминание о себе в газете), вместе со всеми зрителями вышли на улицу. Снег, падавший в Стамбуле предыдущие десять дней, прекратился, но все равно было холодно. Перейдя проспект Валиконагы, они свернули на проспект Эмляк[213], а затем вышли на проспект Тешвикийе. Смерть настигла их прямо перед полицейским участком в 21.35. Убийца стрелял из старого пистолета марки «Кырыккале» – такие хранятся у многих отставных военных – и целился, скорее всего, только в журналиста, но попал в обоих. Возможно, курок заело, из-за чего было выпущено всего пять пуль. Три из них попали в журналиста, одна – в его сестру и еще одна – в стену мечети Тешвикийе. Журналист скончался на месте, поскольку одна из пуль поразила сердце. Другая пуля раздробила ручку в левом кармане пиджака (об этом символическом совпадении взволнованно писали все газеты), и потому белая рубашка убитого была испачкана не столько кровью, сколько зелеными чернилами. Сестра журналиста, получив серьезное ранение в левое легкое, смогла дойти до табачно-газетной лавки (известной среди местных жителей как «лавка Аладдина»), которая находилась от места преступления примерно на таком же расстоянии, что и полицейский участок, и зашла внутрь.

Как же этого не увидел владелец лавки, бросившийся при звуке выстрелов на землю за каштаном? Автор статьи несколько раз возвращался к этому моменту, словно герой детектива, снова и снова пересматривающий в замедленном режиме важную видеозапись. В таком воспроизведении происходящее чем-то походило на сцену из балета, разыгранную в синем неоновом свете. Сестра журналиста медленно-медленно входит в лавку и падает в углу, где сложены куклы. Потом пленка ускоряется, и все становится каким-то глупым и непонятным: лавочник, который в момент преступления снимал с резинок развешанные на дереве газеты, впадает в панику и, не заметив вошедшей внутрь женщины, поспешно опускает жалюзи, а затем убегает к себе домой.

Несмотря на то что свет в лавке Аладдина горел до самого утра, никто не заметил, что там умирает молодая женщина, в том числе и полицейские, которые осматривали место преступления. Вызвал, по меньшей мере, удивление и тот факт, что караульный у полицейского участка не то что не вмешался в происходящее, но даже не заметил, что вместе с убитым еще кто-то был.

Убийца скрылся в неизвестном направлении. Утром к следователям обратился гражданин, заявивший, что незадолго до преступления купил в лавке Аладдина лотерейный билет, а затем там же, неподалеку, видел страшную тень в непонятной одежде, подходящей разве что для исторических фильмов («Например, про Мехмета Завоевателя», – уточнил гражданин), и в странной накидке. Еще до того, как вышли утренние газеты, он рассказал об этом жене и ее сестре. Молодой журналист завершил статью пожеланием, чтобы эта важная улика не осталась без внимания из-за безразличия или непрофессионализма следователей, как это произошло с молодой женщиной, которая утром скончалась на полу среди кукол.

В ту ночь Галип увидел во сне Рюйю. Она лежала там, в лавке, и вокруг валялись куклы. Рюйя была еще жива. Вместе с куклами она открывала и закрывала глаза, еле слышно дышала и ждала Галипа, но он опоздал, он никак не мог туда пойти – мог только издалека, из окна дома Шехрикальп, смотреть сквозь слезы на свет в лавке Аладдина, заливающий заснеженный тротуар.

Солнечным утром в начале февраля отец сообщил Галипу, что из кадастрового бюро Шишли пришел ответ на запрос дяди Мелиха по поводу наследства. Выяснилось, что у Джеляля была еще одна квартира на окраине Нишанташи.

Квартира эта, осматривать которую дядя Мелих и Галип отправились в сопровождении горбатого слесаря, находилась на самых задворках, на одной из тех узких улочек с щербатой брусчаткой, которые каждый раз, когда он здесь оказывался, заставляли его задаваться вопросом: почему богатые люди когда-то селились в таком убогом месте – или же почему людей, живших в таком убогом месте, когда-то считали богачами? Миновав несколько трех-четырехэтажных домов с почерневшими от сажи и дыма стенами, краска на которых, кое-где облупившаяся, напоминала кожу неизлечимо больного человека, они вошли в очередной, точно такой же, и поднялись на верхний этаж. На двери не было никакой таблички. Слесарь без всякого труда открыл уставший от долгой службы замок и ушел.

В квартире было две тесные спальни, в каждой из которых стояло по кровати, и маленькая гостиная с выходящим на улицу окном. Посредине гостиной размещался огромный стол, по обе стороны от него – два кресла. Стол был завален газетными вырезками со статьями о последних убийствах, фотографиями, журналами о кино и спорте, новыми выпусками комиксов «Техас» и «Томмикс», знакомых Галипу с детства, детективными романами и грудами бумаг и газет. Внушительная горка скорлупы фисташек в большой медной пепельнице не оставляла у Галипа ни малейших сомнений, что Рюйя сидела за этим столом.

В спальне, которая, очевидно, принадлежала Джелялю, Галип обнаружил упаковки мнемоникса, сосудорасширяющие препараты, аспирин и несколько спичечных коробков. Зайдя в спальню Рюйи, он вспомнил, как мало вещей взяла с собой жена, уходя из дома: немного косметики, тапочки, брелок без ключей, который, как она считала, приносит счастье, щетку для волос с зеркальцем на обратной стороне. Все это лежало на венском стуле посреди пустой комнаты с голыми стенами. На какой-то момент Галипу показалось, что он смог освободиться от власти иллюзии, постичь скрытый смысл, о котором говорили ему эти вещи, разгадать забытую тайну мира. «Они пришли сюда, чтобы рассказывать друг другу истории», – думал он, возвращаясь к дяде Мелиху, который все еще не мог отдышаться после подъема по лестнице. На краю стола лежала папка с бумагами, свидетельствующими, что в ту неделю Рюйя начала записывать истории, которые рассказывал Джеляль, – он сидел в кресле слева от стола, где сейчас расположился дядя Мелих, а Рюйя – в кресле справа, сейчас пустом. Сунув в карман листки с рассказами Джеляля, чтобы воспользоваться ими, когда будет писать статьи для «Миллийет», Галип дал объяснения дяде Мелиху, хотя тот, очевидно, не собирался на них настаивать.

Джеляль страдал страшной, приводящей к потере памяти, болезнью, которую уже очень давно открыл знаменитый английский врач Кол Ридж – открыл, да так и не нашел от нее лекарства. Чтобы утаить от всех эту болезнь, Джеляль скрывался в разных квартирах и постоянно просил Рюйю и Галипа о помощи. Поэтому иногда Галип, а иногда Рюйя оставались здесь на ночь, слушали истории, которые рассказывал Джеляль, чтобы отыскать и воссоздать свое прошлое, и даже записывали их. Когда за окнами шел снег, Джеляль мог рассказывать час за часом, не останавливаясь.

Дядя Мелих долго молчал с таким видом, будто все очень хорошо понял. Потом заплакал. Закурил. Справившись с легким приступом удушья, сказал, что Джеляль всегда все понимал неправильно. Вбил себе в голову, что его выгнали из Шехрикальпа, что отец, женившись во второй раз, стал плохо относиться к нему и к его матери. Он словно бы всю жизнь мстил за это своим родственникам, а ведь на самом деле отец любил его ничуть не меньше, чем Рюйю. А теперь у него не осталось детей. Нет, один сын остался – Галип.

Слезы. Молчание. Звуки чужого дома. Галипу хотелось предложить дяде Мелиху поскорее уйти отсюда, купить в лавке на углу ракы и вернуться домой. Но вместо этого он задал себе несколько вопросов, к которым больше никогда не будет возвращаться; те читатели, которые любят задавать вопросы сами, могут пропустить следующий абзац (и правильно сделают).

Что же это были за истории, воспоминания и сказки, что за цветы из сада памяти, ради которых Джеляль и Рюйя сочли нужным избавиться от Галипа? В чем тут причина? В том, что Галип не умел рассказывать истории? В том, что он не был таким ярким и веселым человеком, как они? В том, что он никак не мог постичь смысл некоторых историй? Может быть, своим восторженным обожанием он портил им настроение? Или им захотелось укрыться от печали, которую он распространял вокруг себя, словно заразу?

Галип заметил, что Рюйя подставила под протекающий кран старой пыльной батареи пластиковое корытце из-под йогурта – так же, как делала дома.

Оставаться в старой съемной квартире, где Галип когда-то жил с Рюйей, оказалось невозможно: там все было пропитано невыносимыми воспоминаниями, и даже мебель, казалось, порой вздрагивала от боли и тоски. Ближе к концу лета Галип перебрался в Шехрикальп, в квартиру Джеляля. Оставленные по старому адресу вещи он больше не желал видеть (как не смог заставить себя посмотреть на мертвую Рюйю), так что их частью продал, частью раздал знакомым его отец. Галипу уже не снились сны, позволявшие хоть ненадолго поверить, что Рюйя просто куда-то уехала и когда-нибудь вернется, как вернулась после первого замужества, и они снова будут жить вместе, словно продолжат читать оставленную на середине книгу. Жаркие летние дни, казалось, никогда не кончатся.

В конце лета произошел военный переворот[214]. Новое правительство, составленное из людей, которые не запятнали себя участием в грязном деле, называемом политикой, заявило, что все громкие убийства последних лет будут раскрыты и преступников постигнет заслуженная кара. В первую годовщину гибели Джеляля газеты, которые из-за строгой цензуры не могли писать на политические темы, скромно и вежливо напомнили, что не раскрыто еще даже такое нашумевшее преступление, как убийство Джеляля Салика. Одна газета – почему-то не «Миллийет», где работал Джеляль, а другая – объявила о крупном денежном вознаграждении за помощь в поимке убийцы. На эти деньги можно было купить грузовик, небольшую мельницу или бакалейную лавку, которая до конца жизни владельца станет приносить ему стабильный доход. Неудивительно, что произошел новый всплеск интереса, причем интереса деятельного, к «загадочному убийству Джеляля Салика». Вот и военные коменданты провинциальных городов, почуяв редкую возможность прославиться и даже обрести бессмертие, засучили рукава.

Вы, конечно, уже поняли по стилю, что я снова взялся за повествование. Я ожил вместе с вновь зазеленевшими каштанами и начал потихоньку превращаться из печального человека, которым был, в человека решительного и сердитого. Этот новый человек и не думал придавать какое-то значение поступавшим в Стамбул от корреспондентов на местах новостям о расследованиях, подробности которых «держатся в тайне». Через неделю после сообщения о поимке убийцы в горном селении, известном тем, что некоторое время назад рядом с ним упал в пропасть автобус с целой футбольной командой и ее болельщиками, приходило известие, что преступника задержали в приморском городке, когда он с тоской и чувством выполненного долга смотрел в сторону соседней страны, заплатившей ему за содеянное мешок денег. Эти первые новости приободрили граждан, которым прежде не хватало смелости даже на осведомительство, и побудили еще активнее взяться за дело военных комендантов, ревнующих к успехам своих коллег, так что в начале лета известия об аресте преступника хлынули лавиной. Тогда же следователи из Управления безопасности стали по ночам вызывать меня к себе, чтобы «проконсультироваться» и «привлечь к опознанию».

После введения комендантского часа мэрия в целях экономии стала отключать уличное освещение с полуночи до самого утра, и в городе воцарялась безмолвная жуткая темнота, наводящая на мысли о подпольных бойнях, где безжалостно приводят в исполнение приговоры состарившимся лошадям; жизнь всей страны, словно ножом, была разделена на черное и белое, как это бывает в маленьких провинциальных городках, жители которых больше всего привязаны к мечети и кладбищу. Вскоре после полуночи я не торопясь вставал из-за стола, за которым с вдохновением и изобретательностью, достойными Джеляля, писал очередную статью, спускался вниз, на пустынную улицу, и ждал полицейскую машину, которая должна была отвезти меня в Бешикташ, в здание Управления безопасности, похожее на обнесенный высокой стеной рыцарский замок. Насколько пустым, застывшим и темным был город, настолько же многолюдным, оживленным и ярко освещенным выглядел этот замок.

Мне показывали фотографии молодых людей с нечесаными волосами, сонными лицами и затуманенным взглядом. Один напоминал мне черноглазого юношу, сына водовоза, который когда-то давно вместе с отцом приходил к нам домой, – наливая воду в бак, он успевал внимательно оглядеть все вещи в комнате, словно намеревался запомнить их на всю жизнь. Другой казался похожим на прыщавого парня, «знакомого старшего брата подруги Рюйи», который однажды в антракте киносеанса, когда она поглощала вкуснейшее мороженое «Пингвин», бесцеремонно подошел к ней, не обращая на меня ни малейшего внимания. Третий – на продавца, нашего ровесника, который сонно посматривал на расходящихся из школы подростков сквозь приоткрытую дверь старой мануфактурной лавки, той самой, что была так хорошо нам знакома и осталась теперь лишь в памяти. Были и такие – самые опасные на вид, – что никого мне не напоминали, не вызывали никаких ассоциаций. Глядя на этих людей, которых заставили сфотографироваться на фоне некрашеных, неизвестно чем заляпанных стен в отделениях Управления безопасности, рассматривая их пустые и при этом страшные лица, я порой как будто различал в них что-то смутно знакомое, нападал на след какой-то едва уловимой тени в тумане воспоминаний. Сидящие рядом опытные следователи, заметив, что я замер в нерешительности, и желая расшевелить мою память, начинали сообщать мне различные подробности. Вот этот молодой человек, задержанный по доносу в Сивасе[215], в кафе, где собираются националисты, уже успел совершить четыре убийства. Этот юноша, у которого еще только усы пробиваются, напечатал в журнале, придерживающемся линии Энвера Ходжи, большую статью с несколькими продолжениями, в которой подверг Джеляля яростным нападкам. Человек в пиджаке с оторванными пуговицами, которого готовились этапировать из Малатьи в Стамбул, был школьным учителем, однако известно, что пятнадцать лет назад, когда вышла статья о Мевляне, он несколько раз принимался объяснять своим девятилетним ученикам, что Джеляля нужно убить за оскорбление великого религиозного деятеля. Испуганный мужчина средних лет, похожий на добропорядочного отца семейства, напившись в одном из мейхане Бейоглу, произнес пространную речь, суть которой сводилась к тому, что необходимо очистить страну от паразитов, а сидевший за соседним столиком гражданин, вспомнив об обещанной награде, донес на него в полицию, поскольку, по его утверждению, среди «паразитов» был упомянут и Джеляль. Знаком ли Галип-бею этот тип с похмельной физиономией, знакомы ли ему эти бездельники, эти озлобленные, эти несчастные? Видел ли он в последнее время или в последние годы кого-нибудь из обладателей этих задумчивых и виноватых лиц рядом с Джеляль-беем?

В середине лета, в жаркие июльские дни, когда в обращение вышли новые пятитысячные купюры с портретом Мевляны, я прочитал в газетах объявление о смерти отставного полковника по имени Фатих[216] Мехмет Учунджу. Примерно в то же время ночные визиты в Управление безопасности участились, и количество фотографий, которые мне показывали, стало увеличиваться. На этих снимках я увидел куда более печальные, страшные и невообразимо странные лица, чем в скромной коллекции Джеляля. Мастера по ремонту велосипедов, студенты-археологи, работники ткацких фабрик и бензозаправок, посыльные из бакалейных лавок, актеры массовки, владельцы кофеен, авторы брошюр на религиозные темы, автобусные билетеры, сторожа парков, вышибалы ночных клубов, молодые бухгалтеры, торговцы энциклопедиями… Все они прошли через пытки, все, кто в большей, кто в меньшей мере, были подвергнуты побоям и унижениям, и все смотрели в объектив, пытаясь скрыть отчаяние и страх за выражением, говорящим: «Меня здесь нет» или «Я на самом деле совсем другой человек», – как будто они хотят снова поскорее забыть утраченную тайну, так долго лежавшую на дне их памяти, что о ней забыли и потому не пытались ее отыскать; как будто они хотят забыть ее напрочь, чтобы она больше никогда уже не явилась из глубин бездонного колодца.

Я вовсе не собирался говорить о буквах, увиденных на лицах людей с этих фотографий, поскольку мне не хотелось возвращаться к старой игре, которая казалась мне (и кажется читателю) давно законченной, и размышлять над своими ходами в ней, предопределенными изначально. И все-таки в одну из бесчисленных ночей, проведенных в замке, когда я с неизменной уверенностью отказывался узнавать предлагаемые мне лица, работник Управления безопасности (большая шишка, как я узнал впоследствии) задал мне вопрос:

– А буквы? Вы и букв совсем не видите? – И добавил с профессиональной доверительностью: – Мы ведь тоже знаем, как непросто в этой стране быть самим собой. Но прошу вас, помогите нам немного!

В другой раз пухлый подполковник рассказал мне, что в Анатолии среди последователей запрещенных тарикатов до сих пор сильна вера в приход Махди, причем говорил он не так, будто излагает данные агентурной работы, а словно делился воспоминаниями о собственном мрачном и несчастливом детстве. Во время тайных поездок в Анатолию Джеляль попытался наладить связи с такого рода «недобитыми реакционерами», и не то в автомастерской на окраине Коньи, не то в Сивасе дома у одеяльщика ему удалось встретиться кое с кем из этих лунатиков. Он пообещал им, что когда-нибудь поместит в своих статьях знаки, извещающие о приближении Судного дня, но придется подождать. Так вот, статьи об одноглазых великанах, высохшем Босфоре, переодетых султанах и пашах просто переполнены этими знаками.

Некоторые усердные сотрудники Управления безопасности утверждали, что смогли наконец расшифровать знаки. Когда один из них со всей серьезностью заявил, что собирается раскрыть загадку акростиха, составленного из первых букв абзацев статьи под названием «Поцелуй»[217], мне захотелось сказать ему: «Я знал». Когда мне говорили о том, какой смысл скрыт в заглавии книги имама Хомейни «Раскрытие тайн», где он пишет о своей жизни и борьбе, и показывали его фотографии, снятые на мрачных улицах Бурсы в те годы, когда он жил там в изгнании, я очень хорошо понимал, на что они намекают, и мне хотелось сказать им: «Я знаю». Мне, как и им, было известно, кого и что имел в виду Джеляль, когда писал в статьях, посвященных Мевляне, о пропавшем человеке и утраченной тайне. И когда они с шутливой усмешкой предполагали, что Джеляль, желая «обрести» тайну, а может быть, просто потому, что у него слабела память («винтики раскрутились», по их выражению), сам искал человека, который его убьет, или когда на каком-нибудь из показанных мне снимков я видел лицо, очень похожее на грустные, печальные, растерянные лица из коллекции Джеляля, хранившейся в недрах шкафа из черного дерева, мне снова и снова хотелось сказать: «Я знал». Мне хотелось бросить им в лицо, что я знаю, кто та возлюбленная, к которой взывал Джеляль в статье об отступивших водах Босфора, кто та воображаемая жена, к которой он обращался в статье про поцелуй, кто та женщина, с которой он встречался в своих предсонных грезах. А они весело напоминали мне, что билетный спекулянт, о котором однажды написал Джеляль, тот самый, что до безумия влюбился в бледноликую кассиршу-гречанку, был на самом деле их коллегой, полицейским, работавшим под прикрытием. Они говорили, что все написанное Джелялем о лицах и картах на самом деле дешевый трюк, способ обмануть и осчастливить читателей, ждавших, что он откроет им некую тайну, даст какое-то поручение, чтобы они могли считать, что объединены с ним общим делом. (Эти слова я услышал после того, как однажды поздней ночью долго-долго смотрел на очередного подозреваемого сквозь зеркальное стекло. Мы его видели, а он нас – нет, отчего еще больше нервничал. Я смотрел на его лицо, потерявшее от пыток, побоев и нехватки сна всякую целостность, все свои тайны и смысл, и в конце концов сказал, что и этот человек мне незнаком.) Я не верил им, но мне все равно хотелось сказать: «Я знал».

Возможно, им не хуже моего было известно, что́ я знаю и чего не знаю, просто требовалось побыстрее закрыть дело, а еще – уничтожить сомнение, зародившееся не только у меня, но и у всех читателей и всех наших сограждан, пока оно не выросло и не укрепилось, и потому они хотели убить тайну, сотворенную из черной смолы и серого осадка нашей жизни, утраченную мрачную тайну Джеляля – прежде, чем мы ее обретем.

Порой кто-нибудь из усердных ищеек, или какой-нибудь решительный генерал, которого я впервые видел, или же тощий прокурор, с которым я познакомился давным-давно, выдвигал стройную версию происшедшего, подобно герою детективного романа из тех, что читала Рюйя, с волшебной легкостью, но не очень убедительно объясняющему значение всех улик на последних страницах. В такие моменты коллеги автора версии, словно преподаватели, члены жюри школьного творческого конкурса, с восторгом и гордостью слушающие выступление блестящего ученика, делали пометки на лежащих перед ними листах со штампом «Управление государственного снабжения».

Убийца был пешкой, которой управляли внешние силы, желающие дестабилизировать обстановку в стране; агентами этих внешних сил, сами о том не подозревая, стали последователи тарикатов бекташи и накшбанди, оскорбленные тем, что их тайны сделались предметом насмешек, и некоторые современные поэты, вставляющие в свои написанные арузом произведения акростихи, иными словами, хуруфиты-самоучки, составившие заговор с целью разжечь беспорядки и приблизить наступление своего рода Судного дня.

Нет, никакой политической составляющей в преступлении не было. Чтобы убедиться в этом, достаточно вспомнить, что убитый журналист многие годы сочинял всякие нелепицы, имеющие отношение к его навязчивым идеям, но никак не к политике, причем писал в старомодной манере и так занудно, что никто не мог дочитать его статьи до конца. Убийцей был или какой-то из знаменитых бандитов Бейоглу, решивший, будто Джеляль, который сочиняет о нем героические легенды, на самом деле над ним насмехается, или нанятый этим бандитом громила.

В один из моих ночных визитов в Управление безопасности – то ли когда разбирались со студентами, которые сами на себя донесли, желая прославиться, но под пытками отказались от показаний, то ли когда из какой-то мечети доставили ни в чем не повинных людей и пытались выбить из них признание – к нам присоединился пожилой профессор литературоведения со вставными зубами, специалист по литературе дивана, друг далекого детства одного из высоких чинов управления. Прочитав скучную и порой прерываемую шуточками слушателей лекцию про хуруфизм и старинное искусство игры слов, он выслушал и мою историю, которую я рассказал без всякой охоты, после чего с таинственным и важным видом уличной гадалки заявил, что изложенные события без всякого труда можно вписать в контекст поэмы Шейха Галипа «Хюсюн и Ашк». В то время изучением доносов от людей, распаленных мечтами о вознаграждении и строчащих письма в газеты и органы безопасности, занималась комиссия из двух человек; доводы профессора, ссылавшегося на проблематику поэзии двухвековой давности, во внимание не приняли.

Как раз тогда убийцей было решено считать парикмахера, о котором писал один из доносчиков. После того как мне показали этого сухощавого, низенького человека лет шестидесяти, а я и его не смог опознать, меня уже больше никогда не приглашали в замок управления на безумное празднество смерти, жизни, тайны и власти. История парикмахера, который сначала отрицал свою вину, потом признал, затем снова стал отрицать и наконец признал окончательно, через неделю во всех подробностях появилась в газетах. Джеляль Салик впервые упомянул об этом человеке много лет назад в статье под заголовком «Я должен быть самим собой». В этой и в нескольких последующих статьях рассказывалось, как парикмахер пришел в редакцию, чтобы задать вопросы, которые должны были пролить свет на важную тайну, связанную с сутью Востока и нашего бытия; однако журналист, вместо того чтобы ответить на них, просто отшутился. Парикмахер воспринял это как оскорбление (тем более что разговор произошел в присутствии других людей), а когда журналист написал о нем, да еще и несколько раз, не на шутку разозлился. Когда же через двадцать три года первая статья была опубликована вновь, парикмахер счел себя оскорбленным в очередной раз и решил, подстрекаемый некоторыми лицами из своего окружения, отомстить журналисту. Что это были за подстрекатели, осталось невыясненным; сам парикмахер отрицал их существование и называл содеянное «актом индивидуального террора» (выражение, которому он научился от полицейских и из газет). Вскоре после того, как в прессе появились фотографии подозреваемого, на чьем усталом и измученном лице не осталось ни смысла, ни букв, его осудили, в назидание другим – по ускоренной процедуре, и приговор, опять-таки в назидание, был тут же утвержден и приведен в исполнение: тихим утром, когда по улицам Стамбула бродили только мрачные собачьи стаи, которым комендантский час не писан, парикмахера повесили.

В те дни я работал над статьей о горе Каф, припоминал и разыскивал связанные с ней истории, одновременно, словно сквозь сон, выслушивая людей, которые приходили в мою адвокатскую контору поделиться соображениями о происшедшем. Помочь я им ничем не мог. Учащийся лицея имамов-хатыбов увлеченно рассказывал, демонстрируя в подтверждение буквы на газетных вырезках с историями о палачах, как обнаружил, изучая колонки Джеляля, что тот – не кто иной, как Даджаль, а если к такому выводу пришел он, то, значит, к нему мог прийти и убийца, который, покончив с Джелялем, тем самым ставил себя на место Махди, то есть становился Им. Портной из Нишанташи поведал, что шил для Джеляля исторические костюмы, и я с трудом, словно пытаясь оживить не то в памяти, не то в воображении виденный много лет назад фильм, вспомнил, что именно этого портного заметил за окном его мастерской снежной ночью, когда обнаружил исчезновение Рюйи. То же самое ощущение владело мной, когда я разговаривал с Саимом, который зашел ко мне, чтобы порасспрашивать о богатствах архивов Управления безопасности, а заодно порадовать меня известием, что настоящий Мехмет Йылмаз наконец-то пойман, а ни в чем не повинный студент отпущен на свободу. Пока Саим рассуждал о значении фразы «я должен быть самим собой», вынесенной в заголовок статьи, которая, по всей видимости, спровоцировала убийство, я был настолько далек от того, чтобы быть самим собой, что и эта черная книга, и Галип словно бы тоже оказались где-то в дальних далях.

На некоторое время я полностью посвятил себя адвокатской практике. Потом пустил дела на самотек, позвонил старым друзьям, завел новые знакомства, стал ходить в рестораны и мейхане. Порой я замечал, что облака над Стамбулом окрасились в удивительные цвета, желтый или пепельно-серый, а иногда пытался убедить себя, что городское небо все то же, обычное и хорошо знакомое. Одним махом, играючи, словно Джеляль в лучшие свои годы, настрочив две-три статьи для его колонки, поздней ночью я вставал из-за стола, садился в кресло рядом с телефоном, клал ноги на подставку и ждал, когда вещи вокруг меня начнут медленно превращаться в предметы и знаки другого мира. В такие моменты я чувствовал, как где-то глубоко во мне начинает шевелиться тень какого-то воспоминания, как эта тень проходит сквозь двери сада памяти, ведущие в другой сад, а потом – в третий, в четвертый; и я сам словно тоже привычно открывал двери своего «я», превращаясь в другого человека, который должен встретиться с этой тенью и будет с ней счастлив; и я даже чуть было не начинал говорить голосом этого человека, но вовремя спохватывался.

Я старался упорядочить свою жизнь и держать ее под контролем, пусть и не очень строгим, чтобы не столкнуться с воспоминаниями о Рюйе, не будучи к этому подготовленным, и не испытать в неожиданное время и в неожиданном месте приступ тоски. Два-три раза в неделю я ходил вечером в гости к родственникам, после ужина кормил вместе с Васыфом золотых рыбок, но избегал садиться на кровать и разглядывать его газетные вырезки. (Впрочем, иногда я все же делал это, и в один из таких вечеров мне попалась статья Джеляля, над которой по ошибке поместили не его снимок, а фотографию Эдварда Г. Робинсона. Так я обнаружил, что они похожи друг на друга, хотя и не очень сильно, словно дальние родственники.) Потом, заметив, что время уже позднее, отец или тетя Сузан говорила, что пора бы мне уже идти, словно дома меня ждала в постели больная Рюйя, и я отвечал: «Да, пойду, пожалуй, надо успеть до комендантского часа».

Но мимо лавки Аладдина, по улицам, где всегда ходили мы с Рюйей, я никогда не шел и того маршрута, которым Рюйя и Джеляль возвращались из кинотеатра «Конак», тоже избегал, так что мой путь – что в Шехрикальп, что к нашему прежнему дому – очень сильно удлинялся и заводил меня в незнакомые мрачные переулки, к страшным слепым зданиям, темным шторам, тусклым фонарям, загадочным буквам, дворам мечетей. Блуждая среди этих сумрачных мертвых знаков, я становился настолько другим человеком, что, когда вскоре после начала комендантского часа добирался до Шехрикальпа и замечал до сих пор привязанный к балконной решетке на верхнем этаже кусок ткани, мне не составляло труда поверить, будто и это тоже знак – знак, оставленный мне Рюйей, которая ждет меня дома.

Каждый раз, увидев кусок синей ткани, я вспоминал один наш разговор с Рюйей. Дело было в снежную ночь на третьем году нашей супружеской жизни. Мы долго-долго болтали, словно старые закадычные друзья, очень по-доброму, и беседа не тонула в бездонном колодце безразличия Рюйи, и я не ощущал приближения той глубокой тишины, что так часто вставала между нами. Первым эту тему затронул я, а Рюйя охотно присоединилась, и мы вместе начали представлять себе, как проведем день вдвоем, когда нам будет по семьдесят три года.

Однажды зимним днем мы выйдем из дому и отправимся в Бейоглу, чтобы на скопленные деньги купить друг другу подарки: перчатки или свитер. Мы одеты в старые тяжелые пальто, привычные и любимые, пропитанные нашим запахом. Мы будем идти, ничего специально не разыскивая, скользить взглядом по витринам, жаловаться на то, как все изменилось, с жаром ругать все новое и говорить друг другу, что раньше и одежда, и витрины, и люди были гораздо, гораздо лучше. При этом мы будем понимать, что ворчим по-стариковски, как люди, которым уже нечего ждать от жизни, – но ворчать нам это не помешает. Мы купим килограмм засахаренных каштанов, придирчиво наблюдая, как их взвешивают и упаковывают. А затем в одном из переулков Бейоглу мы наткнемся на старую книжную лавку, которую никогда прежде не видели, и радостно поздравим друг друга с этим открытием. В лавке мы найдем дешевые детективные романы, которые Рюйя никогда не читала или забыла, что читала. Пока мы будем рыться в книгах, выбирая, что купить, вокруг примется ходить и уютно мурлыкать старая кошка, а продавщица, глядя на нас, понимающе улыбнется. Выйдя из лавки в отличном настроении – задешево удалось накупить детективов, которых Рюйе хватит по меньшей мере месяца на два, – мы завернем в кондитерскую выпить чая, и там между нами произойдет легкая размолвка. Почему? Да потому, что нам по семьдесят три года и, как все люди, дожившие до этого возраста, мы понимаем, что жизнь прошла впустую. Вернувшись домой, мы достанем из сумок покупки, разденемся, ничуть не стесняясь, и будем долго предаваться любви, между делом поедая засахаренные каштаны и запивая их водой с сиропом. Блеклый цвет наших усталых, дряблых старых тел будет напоминать кремовую белизну нашей детской полупрозрачной кожи, какой она была шестьдесят семь лет назад, когда мы впервые встретились. Рюйя, чье воображение всегда работало лучше, чем у меня, сказала, что, занимаясь любовью, мы вдруг прервемся, закурим и будем плакать. А заговорил я на эту тему потому, что знал: в семьдесят три года Рюйя уже перестанет мечтать о другой жизни и будет меня любить. А Стамбул, как поняли читатели, останется все в той же нищете.

До сих пор бывает, что в какой-нибудь из старых коробок Джеляля, в своей конторе или дома у тети Хале я неожиданно нахожу имеющую отношение к Рюйе вещь, которую прежде странным образом не заметил и потому не выбросил. Фиолетовая пуговица от платья в цветочек, которое было на ней в тот день, когда мы впервые встретились. Модные очки бабочка, какие в шестидесятые годы носили цветущие, преуспевающие женщины, чьи фотографии печатались в европейских журналах, – Рюйя тоже купила такие, но через полгода забросила. Маленькие черные шпильки – втыкая в волосы одну, другую она зажимала между губами. Крышка от деревянной коробки в виде уточки, в которой хранились иголки и нитки, – когда крышка куда-то задевалась, Рюйя несколько лет порой вспоминала о потере и расстраивалась. Найденное между папками с адвокатскими делами дяди Мелиха школьное сочинение (по большей части списанное из энциклопедии) о сказочной птице симург, что живет на горе Каф, и о приключениях смельчаков, решивших ее изловить. Несколько волосков Рюйи, оставшихся на расческе тети Сузан. Список покупок, составленный для меня (соленый тунец, журнал о кино, газовый баллончик для зажигалки, шоколадка «Бонибон» с фундуком). Рисунок дерева, которое Рюйя изобразила с Дедушкиной помощью. Лошадь из букваря. Зеленый носок, один из тех, что я видел на ней, когда девятнадцать лет назад она садилась на велосипед, взятый в пункте проката.

Перед тем как осторожно и аккуратно, едва ли не с почтением, опустить эти предметы в урну перед домом или где-нибудь на улицах Нишанташи и сбежать, я по нескольку дней, а то и недель – да что там, порой месяца по два – таскал их в своих грязных карманах и даже после того, как с болью в душе расставался с ними, начинал думать о том, что когда-нибудь, может быть, они вернутся ко мне, как возвращались к владельцам вещи, брошенные в сумрачный проем между домами.

Сегодня на память о Рюйе мне остались только слова, только записи, эти мрачные, черные, совсем черные страницы. Иногда, когда я вспоминаю, как снежной ночью услышал от Джеляля какую-нибудь из этих историй – например, историю о палаче или сказку о Рюйе и Галипе, – припоминается мне и то, как я слышал где-то, что единственный способ стать самим собой – это стать другим или затеряться среди чужих историй. Все эти рассказы, которые мне хотелось бы объединить в черной книге, начинают наперебой напоминать мне еще об одной, а потом и еще об одной сказке: о том, как влюбленный заблудился в лабиринте стамбульских улиц и стал другим человеком; о несчастном, который всматривался в свое лицо, пытаясь отыскать в нем потерянный смысл и утраченную тайну… Так перетекают одна в другую наши истории о любви, так переходят одно в другое наши воспоминания. И тогда я с еще бо́льшим усердием принимаюсь за свою новую работу, которая состоит в пересказе старых, очень старых, неимоверно старых историй, – и приближаюсь к концу своей черной книги. На последних ее страницах Галип пишет очередную статью Джеляля, которую нужно побыстрее сдать в редакцию, хотя на самом деле никому она теперь не интересна. Потом, уже под утро, он с болью вспоминает Рюйю и, встав из-за стола, смотрит в темноту просыпающегося города. Я вспоминаю Рюйю, встаю из-за стола и смотрю в темноту. Мы вспоминаем Рюйю, смотрим на погруженный во тьму Стамбул, и нас охватывает смятение и печаль, как бывает, когда посреди ночи мне вдруг кажется, что я вижу след тела Рюйи на голубом клетчатом одеяле. Ибо нет и не может быть ничего удивительнее жизни. Кроме слова. Кроме написанного человеком слова. И лишь в этом нам утешение.

1985–1989.