Черная книга.
Глава 11. Брат мой.
Из всех монархов, о которых я слышала, Гарун аль-Рашид, калиф Багдадский, по-моему, больше всего приближается к Господу в своем понимании истины. А уж он-то, как вам известно, знал толк в маскараде.
Исаак Динесен[175].Не снимая темных очков, Галип вышел из редакции «Миллийет», но направился не в свою контору, а на Капалычарши. Пройдя мимо лавок, торгующих сувенирами для туристов, он миновал двор мечети Нуруосманийе, и тут груз бессонных ночей вдруг до того сильно навалился на него, что Стамбул показался ему совершенно другим городом. Кожаные сумки, пенковые трубки и ручные кофемолки были похожи не на вещи из города, который люди обживали тысячи лет, а на страшные знаки какой-то непонятной страны, куда миллионы людей сосланы на временное поселение. «Вот что странно, – думал Галип, углубляясь в кривые улочки Капалычарши, – прочитав буквы на своем лице, я наконец всерьез поверил, что смогу стать самим собой».
Входя на улицу Терликчилер, он уже готов был согласиться с тем, что изменился он сам, а не город, но не смог, слишком уже привык к мысли, что, прочитав буквы на своем лице, постиг его тайну. Глядя на витрину лавки торговца коврами, он не мог отделаться от чувства, что все эти ковры уже когда-то видел, многие годы ходил по ним и в грязной обуви, и в старых домашних тапочках, да и с продавцом, который стоит у входа с чашкой кофе в руках и подозрительно на него посматривает, хорошо знаком и вообще во всех подробностях, словно свою собственную жизнь, знает пропахшую пылью историю этой лавки, хронику всех мелких мошенничеств и обманов, которые здесь совершались. С тем же самым чувством он смотрел на витрины ювелирных, антикварных и обувных лавок. Торопливо пройдя еще по двум улицам, он решил, что знает все продающееся на Капалычарши, от медных кувшинов до весов с чашками, и знаком не только со всеми продавцами, но и со всеми покупателями, переходящими от лавки к лавке. Галип знал весь Стамбул, у города не было от него тайн.
От мысли об этом на душе у Галипа стало спокойно; он шел по улицам рынка, словно во сне. Всякие мелочи, выставленные в витринах, и лица встречных впервые в жизни казались ему одновременно и удивительными, как во сне, и знакомыми, как в шумном семейном застолье, а оттого успокаивающими. Проходя мимо сверкающих витрин ювелиров, он спросил себя, не связано ли это спокойствие с тайной, на которую указывали буквы, в ужасе прочитанные им на своем лице, но о той жалкой, несчастной личности, что он навсегда оставил в прошлом, прочитав буквы, не хотелось даже думать. Если и есть в мире что-то делающее его таинственным и загадочным, так это то, что в каждом человеке прячется, живет с ним, словно его близнец, еще одна личность. Галип прошел по улице Кавафлар, совсем еще пустой, – продавцам нечем было заняться, и они дремали за прилавками. Его внимание привлек выставленный у входа в маленькую лавчонку стенд с яркими открытками. Разглядывая виды Стамбула, Галип окончательно уверился, что та, вторая его личность осталась в далеком прошлом. Виды на открытках были такими знакомыми, банальными и растиражированными (Галатский мост с подходящим к нему пароходом, дворец Топкапы, Девичья башня, мост через Босфор), что Галипу снова показалось, будто у города больше не осталось от него никаких тайн. Однако едва он вошел на узенькие улочки Бедестана[176], где зеленоватые стекла витрин отражались друг в друге, как чувство умиротворения исчезло. «За мной кто-то следит», – испуганно подумал Галип.
Вокруг не было никого подозрительного, однако его охватило предчувствие медленно, но неотвратимо приближающейся катастрофы. Он зашагал быстрее. Дойдя до улицы Калпакчилар, свернул направо и вскоре вышел с Капалычарши. Через букинистический рынок он собирался пройти, не замедляя шага, однако в глаза ему бросилась хорошо знакомая, казалось бы, вывеска на магазине издательства «Алиф». Это был знак! Странным представлялось не то, что название этой буквы, первой в арабском алфавите и в слове «Аллах», из которой, согласно учению хуруфитов, произошли все другие буквы и, стало быть, весь мир, начертано на вывеске книжной лавки, а то, что написано оно, как и предвидел Ф. М. Учунджу, латинскими буквами. Как же не хотелось думать, что это знак! Галип обернулся на лавку шейха Муаммера-эфенди, которую в свое время облюбовали печальные бедные вдовы с окраин и не менее печальные американские миллиардеры. Лавка была закрыта. Галипу даже не пришло на ум какое-нибудь простое объяснение – например, что шейху не захотелось выходить из дому в такой холод или что он умер, – в его глазах это был знак, что у города еще осталась какая-то тайна, скрытая от него, Галипа. «Если я все еще вижу в городе подобные знаки, – думал он, шагая мимо лежащих перед букинистическими лавками груд переводных детективных романов и толкований Корана, – значит, я не сумел понять то, чему должны были научить меня буквы на моем лице». И все же дело было не в этом. Стоило Галипу вспомнить о том, что за ним следят, и ноги сами собой ускоряли шаг, а город превращался из мирного, спокойного места, наполненного знакомыми знаками и вещами, в страшный, непонятный мир, кишащий неведомыми опасностями и тайнами. Нужно идти быстрее, еще быстрее – только так, понял Галип, он сможет оторваться от преследующей его тени и избавиться от тревожного ощущения тайны. Чуть ли не бегом миновав площадь Бейязыт, он свернул на проспект Чадырджилар, оттуда – на улицу Семавер (очень уж ему нравилось это название[177]), по параллельной ей улице Наргиледжи спустился к Золотому Рогу, а потом снова двинулся вверх по улице Хаванджи. На глаза ему попадались слесарные мастерские, столовые, лавки торговцев медной посудой и пластмассовыми изделиями. «Значит, в начале новой жизни мне было суждено увидеть эти лавки», – по-детски простодушно подумал он. Потом пошли витрины с ведрами, тазами, стеклянными бусами, блестками для одежды, полицейской и военной формой. Некоторое время Галип держал курс на башню Бейязыт[178], потом развернулся и, разглядывая попадающиеся на пути грузовики, ящики с апельсинами, телеги, старые холодильники, тачки грузчиков, груды мусора и написанные на ограде университета политические лозунги, дошел до мечети Сулейманийе. Пройдясь по двору мечети под кипарисами, он обнаружил, что заляпал ботинки грязью, и напротив медресе снова вышел на улицу, туда, где стояли, прислонившись друг к другу, некрашеные, покосившиеся деревянные дома. Из окон первых этажей торчали трубы печек-буржуек, похожие на ружейные стволы, грозные жерла пушек или заржавевшие перископы… Но Галип пытался прогнать из головы эти мысли, до того ему не хотелось что-то чему-то уподоблять.
С улицы Деликанлы он свернул на улицу Джюдже-Чешмеси. Странное это название[179] тоже могло оказаться знаком. Едва начав об этом размышлять, Галип решил, что мощенные брусчаткой улицы переполнены западнями из знаков, и поспешил выйти на асфальт, на проспект Шехзадебаши. Там он сначала увидел продавца бубликов и пьющих чай водителей долмушей, а потом студентов с лахмаджунами[180] в руках – те стояли у входа кинотеатр и смотрели на афиши: «Три фильма за один сеанс!» Два фильма были боевиками с Брюсом Ли, а на порванной афише третьего сельджукский воин в исполнении Джунейта Аркына расправлялся с византийцами и лобызал их женщин. Галип поспешил прочь, словно боялся, что ослепнет, если слишком долго будет смотреть сквозь стеклянные двери на подсвеченные оранжевым фотографии киноактеров в фойе. Проходя мимо мечети Шехзаде, он попытался занять себя размышлениями об истории одного наследника престола, которая в свое время произвела на него сильное впечатление; однако вокруг по-прежнему было полным-полно знаков. Заржавевшие по краям дорожные указатели, кривые надписи на стенах, грязные плексигласовые вывески ресторанов и отелей, концертные афиши, реклама стирального порошка… Даже если Галипу и удавалось ценой немалых усилий заставить себя отвлечься от мыслей о знаках, то чуть позже, шагая вдоль византийского акведука, он начинал воображать рыжебородых византийских священников из виденных в детстве исторических фильмов, а проходя мимо лавки продавца бузы под названием «Вефа» – вспоминать, как много лет назад в праздничный вечер, немного перебрав ликера, дядя Мелих вызвал такси и привез все семейство сюда пить бузу, и эти воспоминания мгновенно превращались в знаки какой-то оставшейся в прошлом тайны.
Перебежав бульвар Ататюрка, Галип еще раз сказал себе, что если будет идти очень быстро – нет, еще быстрее, – то сможет увидеть знаки, изображения и буквы, которые предлагает ему город, такими, какими хочет их увидеть, такими, каковы они есть сами по себе, а не составляющими тайны. Стремительно пройдя по улице Тезгяхчилар, он свернул на улицу Кесерджилер и некоторое время шел, не читая названия улиц. Он видел построенные впритык друг к другу среди деревянных развалюх многоэтажные дома с осыпающейся известкой и заржавевшими балконными решетками, длинноносые грузовики сборки пятидесятых годов, детей, играющих с автомобильными шинами, покосившиеся электрические столбы, разрытые, да так и оставленные тротуары, кошек, роющихся в мусорных баках, сидящих у окна с сигаретой пожилых женщин в платках, уличных торговцев йогуртом, водопроводчиков, одеяльщиков.
Направляясь по проспекту Халыджилар вниз, в сторону проспекта Ватан, он вдруг свернул налево и дважды перешел дорогу. Потом, зайдя в бакалейную лавку выпить айрана, подумал, что ощущение, будто за ним следят, навеяно детективными романами Рюйи, впрочем он знал, что избавиться от этого ощущения будет так же непросто, как от мыслей о непостижимой тайне, хранимой городом. Он свернул на улицу Чифте-Кумрулар, на следующем же перекрестке свернул снова, на улице Окумуш-Адам уже почти перешел на бег, перебежал на красный свет проспект Февзи-Паша… Свернув в очередной раз, он прочитал на табличке: «ул. Асланхане»[181] – и испытал мгновенный приступ ужаса: если невидимая сила, присутствие которой он почувствовал четыре дня назад рядом с Галатским мостом, все еще расставляет по Стамбулу предназначенные для него, Галипа, знаки, то получается, что до постижения тайны еще слишком далеко.
Пройдя по многолюдному рыбному рынку, где на прилавках лежала ставрида, скумбрия и камбала, Галип вошел на двор мечети Фатих, к которой сходились все улицы. На просторном дворе ему не встретилось ни души, кроме чернобородого человека в черном пальто, ковылявшего по снегу, словно ворона. На маленьком кладбище тоже оказалось пусто. Усыпальница Мехмета Завоевателя была закрыта; Галип заглянул в ее окно и некоторое время смотрел внутрь, прислушиваясь к городскому шуму. С рынка доносились крики продавцов, расхваливающих свой товар, откуда-то издалека долетал гвалт детей на школьном дворе; на дорогах гудели машины, рычали моторы микроавтобусов и мотоциклов, на деревьях во дворе мечети щебетали воробьи и каркали вороны, где-то стучали молотком, открывали и закрывали окна и двери. Звуки улиц, строек, домов, деревьев, парков, моря, пароходов, кварталов, звуки всего города… Глядя сквозь пыльное стекло на надгробие Мехмета Завоевателя, Галип понял, что хотел бы оказаться на месте человека, который за пять сотен лет до его, Галипа, рождения завоевал этот город, с помощью попавшего в его руки хуруфитского трактата обнаружил присутствие в нем тайны и начал постепенно проникать в суть загадочного мира, где каждая дверь, каждая труба, каждая улица, мост, арка и чинара суть знаки, указывающие на нечто вне самих себя.
«Интересно, – думал Галип, шагая по улице Хаттат-Иззет в сторону Зейрека, – что было бы, если бы хуруфитов вместе с их трактатами не сожгли, если бы заговор против них потерпел неудачу и султану удалось бы постичь тайну? Что открылось бы ему тогда, если бы он прошел по улицам завоеванного им Константинополя, глядя, как гляжу сейчас я, на осыпающиеся стены, столетние чинары, пыльные улицы и пустыри?» Добравшись до старых зловещих зданий табачных складов в Джибали, Галип дал себе ответ на этот вопрос – ответ, который знал с тех самых пор, как прочитал буквы на своем лице: «Ему открылось бы, что он знает этот город, который видит в первый раз, так, словно уже тысячи раз ходил по нему». А для него, Галипа, – странное дело! – город выглядел так, словно только что был завоеван. Ему казалось, что все здесь он видит впервые: грязные улицы с разбитой мостовой, осыпающиеся стены, свинцово-серые жалкие деревья, дряхлые машины и еще более дряхлые автобусы, тощих – кожа да кости – собак и одинаково печальные лица похожих друг на друга людей. Ничего, совершенно ничего знакомого.
Когда Галип потерял надежду оторваться от преследователя, в реальности которого даже не был полностью уверен (к тому времени он уже шел по берегу Золотого Рога, мимо ремонтных мастерских, пустых бочек из-под горючего и развалин византийских акведуков, рядом с которыми в обеденный перерыв перекусывали и играли в футбол на раскисшей земле рабочие), ему до того сильно захотелось, чтобы город снова стал для него мирным, спокойным и знакомым местом, что он, как в детстве, попытался представить себя кем-то другим, а именно султаном Мехметом Завоевателем. Довольно долгое время он утешался этой детской фантазией, которая не казалась ему ни глупой, ни смешной, а потом вспомнил давнишнюю статью Джеляля, написанную по случаю годовщины взятия Стамбула. В ней отмечалось, что за тысячу шестьсот пятьдесят лет, минувших со времен императора Константина до наших дней, Завоеватель оказался в этом городе единственным правителем, который не испытывал потребности по ночам выбираться из дворца переодетым. «По причине, очень хорошо известной некоторым нашим читателям», – вспоминал Галип слова Джеляля из той статьи, трясясь в переполненном автобусе маршрута Сиркеджи – Эйюп на мощенных брусчаткой улицах. Пересев в Ункапаны на автобус до площади Таксим, он почувствовал, что его преследователь совсем рядом, буквально дышит ему в затылок, и поразился, как тому удалось незаметно перебраться вместе с ним из одного автобуса в другой. На Таксиме он сделал еще одну пересадку, и тут ему пришло в голову, что если заговорить с сидящим рядом стариком, то, может быть, получится превратиться в другого человека и таким образом избавиться от преследующей его тени.
– Как думаете, пойдет ли еще снег? – спросил он, глядя в окно.
– Кто же его знает? – откликнулся старик и, вероятно, сказал бы что-нибудь еще, но Галип перебил его:
– Что означает этот снег? Что предвещает? Знаете ли вы рассказанную великим Мевляной историю о ключе? Прошлой ночью мне посчастливилось увидеть сон с точно таким же сюжетом. Все вокруг было белым, снежно-белым. Я вдруг проснулся от холодной, как лед, острой боли в сердце. Сначала мне показалось, что на груди у меня лежит ком снега, кусок льда или хрустальный шар, но я ошибся: то был алмазный ключ поэта Мевляны. Я взял ключ в руку, встал с постели, собираясь открыть им дверь своей комнаты, и в самом деле открыл, но оказался в другой комнате, где тоже была постель, и в ней спал человек, похожий на меня, но это был не я. Я взял ключ, лежавший на груди этого человека, и положил на его место свой, а тем ключом открыл новую дверь и вошел в следующую комнату. Там все было так же: лицо, похожее на мое, только более красивое, ключ на груди… Все то же повторилось и в следующей комнате, и еще в одной. Потом смотрю: а в комнатах есть и другие люди – такие же тени, как я, такие же бродящие во сне призраки с ключами в руках. И в каждой комнате – постель, а в ней – человек, которому, как и мне, снится сон! Я понял, что нахожусь в раю, на райском рынке. Там ничего не продают и не покупают, деньги там не в ходу; на этом рынке есть только лица и обличия. Каждый может выбрать себе обличие по вкусу, надеть новое лицо, словно маску, и начать новую жизнь. Но я знаю, что тот облик, который нужен мне, находится в самой последней из тысячи и одной комнат, – и последний ключ, попавший мне в руки, не подходит к ее двери. Тогда я понимаю, что мог бы открыть эту комнату тем, первым ключом, что лежал на моей груди, когда я проснулся от снежного холода, но я не знаю, где теперь тот ключ, в чьих руках и какая комната из тысячи и одной – та, которую я покинул. И я в слезах раскаяния брожу вместе с другими отчаявшимися от двери к двери, из комнаты в комнату, беру одни ключи, оставляю другие, растерянно смотрю на спящие лица и понимаю, что до конца времен…
– Смотри! – воскликнул старик. – Смотри!
Галип замолчал и посмотрел сквозь темные очки туда, куда указывал пальцем попутчик. На тротуаре перед Домом радио лежал мертвый человек, рядом в отчаянии кричали какие-то люди, вокруг быстро собиралась толпа любопытных. Образовалась пробка, пассажиры переполненного автобуса – и те, что сидели в креслах, и повисшие на поручнях – повернулись к окнам и в ужасе молча смотрели на тело в луже крови.
Когда движение возобновилось, тишину в автобусе еще долго никто не нарушал. Галип вышел напротив кинотеатра «Конак», купил в магазине на углу соленого тунца, икорной пасты, языка, бананов и яблок и быстро зашагал к Шехрикальпу, чувствуя себя настолько другим человеком, что становиться кем-то еще уже не хотелось. Сначала он заглянул в квартиру консьержа: Исмаил и Камер с маленькими внуками сидели за столом, покрытым синей клеенкой, и ели мясо с картошкой. От этой картины веяло таким идеальным семейным счастьем, какое Галип мог представить себе разве что в далеком прошлом, несколько веков назад.
– Приятного аппетита, – пожелал Галип и, помолчав, прибавил: – Я оставлял вам конверт для Джеляля…
– Мы звонили-звонили, а его дома не было, – ответила Камер.
– Он сейчас наверху. Где конверт?
– Наверху? – переспросил Исмаил. – Если ты к нему, то прихвати-ка квитанцию за электричество.
Он встал из-за стола и начал перебирать квитанции, поднося их к подслеповатым глазам. Галип достал из кармана ключ и быстро повесил его на гвоздь, вбитый в полку над батареей. Никто ничего не заметил.
– Передай Джелялю, пусть не беспокоится, я никому не говорю! – как-то слишком уж весело крикнула Камер вслед Галипу, когда он выходил на лестницу с конвертом и квитанцией.
Галип впервые за много лет вошел в старый лифт, на котором ему всегда так нравилось ездить. Внутри все так же пахло машинным маслом и лаком для дерева, а трогаясь с места, лифт по-прежнему стонал, словно старик, страдающий прострелом. Зеркало, в которое они с Рюйей когда-то смотрелись, сравнивая свой рост, тоже было на месте, но Галип не стал в него заглядывать – не хотелось снова испытать ужас, увидев буквы на своем лице.
Войдя в квартиру, он едва успел снять и повесить пальто и пиджак, как зазвонил телефон. Прежде чем снять трубку, Галип, чтобы быть готовым ко всему, сбегал в ванную, решительно взглянул в зеркало и несколько секунд отважно смотрел на свое лицо: нет, никакой ошибки, буквы на месте, а вместе с ними – и весь мир с его тайной. «Я знаю, – думал он, поднимая трубку. – Знаю».
– Алло!
– Как тебя зовут на этот раз? – спросил Галип. – Вокруг столько вымышленных имен, что я в них уже запутался.
– Умно сказано. Хорошее начало! – одобрил голос в трубке. В нем звучала неожиданная для Галипа уверенность. – Дай ты мне имя, Джеляль-бей.
– Мехмет.
– В честь Завоевателя?
– Да.
– Хорошо, я – Мехмет. Я не смог найти тебя в телефонном справочнике. Дай адрес, и я приеду.
– Зачем же мне давать тебе адрес, который я ото всех храню в тайне?
– Потому что я – простой благонамеренный гражданин, который хочет быстрее предоставить известному журналисту доказательства приближения кровавого военного переворота, вот почему.
– Для обычного гражданина ты слишком много обо мне знаешь.
– Шесть лет назад на вокзале в Карсе я встретил одного человека, самого обычного человека. Это был мелочный торговец, он ехал за товаром в Эрзурум. Всю дорогу мы с ним проговорили о тебе. Он знал, почему свою первую статью, опубликованную под собственным именем, ты начал словом «слушай!», так же как Мевляна свой «Месневи» – только тот писал на фарси, и у него это слово звучало как «бишнов». В июле пятьдесят шестого года ты написал статью, в которой уподобил жизнь роману с продолжением, а в другой статье, напечатанной ровно год спустя, уподобил романы с продолжением жизни. Мой попутчик оценил и скрытую симметрию этих статей, и намек на то, что за год, разделивший две статьи, ты закончил писать роман с продолжением о борцах, который бросил на середине маститый писатель, поссорившись с хозяином газеты. Роман публиковался под псевдонимом, но торговец узнал тебя по стилю. Примерно в те же годы ты начал одну свою статью с совета читателям улыбаться, встретив на улице красивую женщину, как это принято у европейцев, а не смотреть на нее хмуро и злобно. Мой попутчик знал, что страдающая от хмурых мужских взглядов женщина, о которой ты писал с таким восхищением, с такой симпатией и нежностью, – вторая жена твоего отца. Он знал также, что в статье, написанной через шесть лет после этого, – ты насмешливо сравнил в ней большое стамбульское семейство, живущее в одном доме, с несчастными золотыми рыбками в аквариуме – говорилось о рыбках твоего глухонемого дяди и о твоей собственной семье. Этот человек, который не то что не бывал в Стамбуле, а просто никогда даже не заезжал западнее Эрзурума, знал всех твоих родственников, чьи имена ты никогда не называл, дома в Нишанташи, в которых ты жил, улицы, по которым ходил, полицейский участок на углу, лавку Аладдина напротив участка, пруд во дворе мечети Тешвикийе, последние невырубленные сады, кондитерскую «Сютиш», каштаны и липы на тротуарах – знал так же хорошо, как свою лавку близ Карсской крепости, где, в точности как Аладдин, торговал всем, чем угодно, от духов до шнурков, от табака до иголок с нитками. В те годы, когда у нас еще даже не было единой национальной радиосети, Радио Стамбула проводило рекламный конкурс-викторину, разыгрывая призы производителя зубной пасты «Ипана». Мой попутчик знал, что через три недели после того, как ты поиздевался в своей колонке над этим конкурсом, его организаторы, желая умаслить тебя и заставить замолчать, сделали твое имя ответом на вопрос стоимостью в тысячу двести лир, но ты, как он и ожидал, отверг эту маленькую взятку и в следующей же статье посоветовал читателям не пользоваться американскими пастами, а чистить зубы мятным мылом, приготовленным дома их собственными чистыми руками. Ты, конечно, не знаешь, что наш доверчивый торговец многие годы чистил зубы мылом, сваренным по выдуманному тобой рецепту, – причем чистил пальцем, а не щеткой – и все зубы у него один за другим повыпадали. А мы с ним под конец нашей поездки даже устроили викторину под названием «Наш любимый журналист Джеляль Салик». Я победил этого знатока, который больше всего боялся пропустить свою станцию и проехать мимо Эрзурума, но мне пришлось нелегко. У этого рано постаревшего человека не было денег, чтобы вставить себе новые зубы взамен выпавших, а единственной его отрадой кроме твоих статей, были певчие птицы, которых он держал у себя в саду в клетках и о которых рассказывал с большой любовью. Да, он был самым обычным человеком. Уяснил, Джеляль-бей? Даже самые обычные люди – не смей принижать их, слышишь? – даже самые обычные люди тебя знают. А я знаю тебя еще лучше. Поэтому мы будем говорить с тобой до самого вечера!
– Через четыре месяца после первой статьи о зубной пасте я снова коснулся этой темы. Каким образом?
– Ты писал о запахе мятной зубной пасты, исходящем из очаровательных ротиков маленьких девочек и мальчиков, когда они перед сном желают спокойной ночи всем своим родственникам и целуют их – одного дядю, другого, тетю, единокровного брата… Мягко выражаясь, это была не очень хорошая статья.
– Когда я еще писал о золотых рыбках?
– Ты упоминал о них шесть лет назад в той статье, где призывал к себе смерть и безмолвие, и месяц спустя, когда писал, что ищешь гармонии и порядка. Ты часто сравнивал телевизоры в наших квартирах с аквариумами. Рассказывал, что́ происходит с вуалехвостами в результате постоянного близкородственного скрещивания, – эти сведения ты позаимствовал из Британской энциклопедии. Кто перевел их для тебя, сестра или племянница?
– А что насчет полицейского участка?
– Он напоминал тебе вот о чем: синий цвет, побои, темнота, удостоверение личности, растерянность от слов «гражданин обязан», ржавые водопроводные трубы, черные ботинки, беззвездные ночи, угрюмые лица, ощущение метафизического бездействия, невезение, протекающие крыши. Кроме того, при виде полицейского участка ты вспоминал о том, что ты турок, и, конечно, о смерти.
– И тот галантерейщик тоже обо всем этом знал?
– И об этом, и о многом другом.
– А о чем он тебя спрашивал?
– Этот человек, который ни разу в жизни не видел трамвая – да и не увидит, скорее всего, уже никогда, – первым делом спросил меня, отличается ли новый стамбульский трамвай от старого, конного, по запаху. Я сказал, что главное различие, если не считать запаха лошадей, конского пота, состоит во флюидах, испускаемых мотором, машинным маслом и электричеством. Правда ли, уточнил он, что в Стамбуле электричество обладает запахом? Ты об этом не писал, но твои статьи навели его на такую мысль. Он попросил меня описать аромат только что отпечатанной газеты. Ответ содержится в твоей статье, вышедшей зимой пятьдесят восьмого года: смесь запахов хинина, подвального склада, серы и вина – головокружительное сочетание! Оказывается, газеты теряют этот запах за те три дня, что идут до Карса. Самый трудный вопрос был про сирень. Я никак не мог вспомнить, чтобы ты уделял этому цветку хоть какое-то внимание. А вот мой попутчик с блеском в глазах, словно старик, увлеченный приятными воспоминаниями молодости, рассказал, что за двадцать пять лет ты писал о запахе сирени трижды. Первый раз – когда рассказал странную историю об одном шехзаде, который измучил всех окружающих, пока ждал своей очереди взойти на престол: ты упомянул, что от его возлюбленной пахло сиренью. И еще два раза ты написал о маленькой девочке – скорее всего, твоей близкой родственнице, – которая в солнечный, но печальный осенний день впервые после летних каникул идет в школу в отглаженном переднике и с яркой лентой в волосах; в одной статье сиренью пахли ее волосы, в другой – голова. Это в самом деле было два раза или мы имеем дело с авторским самоповтором?
Повисло молчание.
– Не помню, – промолвил наконец Галип и, словно стряхнув с себя сон, прибавил: – Помню, как я обдумывал статью о шехзаде, но что написал, не помню.
– А вот тот торговец помнил. Помимо ароматов он еще очень интересовался топографией. Благодаря твоим статьям он не только представлял себе Стамбул в виде переполненной сокровищницы запахов, но и знал все твои любимые районы, даже те, о любви к которым ты никому не рассказывал, районы, которые ты исходил вдоль и поперек и считаешь исполненными тайн. Но точно так же как он не мог представить себе некоторые запахи, мой попутчик не имел ни малейшего представления о том, насколько далеко или близко друг от друга находятся все эти места. Я, благодаря тебе, тоже хорошо знаю эти районы и, бывало, приходил туда в надежде тебя найти, но на этот раз не стал себя утруждать: все равно по твоему телефонному номеру понятно, что ты где-то в Нишанташи или Шишли. Вот что тебе наверняка будет интересно: я спросил торговца, почему бы ему не написать тебе письмо, и выяснилось, что племянник, который читал ему твои статьи, не умеет писать. Сам торговец, понятное дело, грамоты не знает совсем. Ты сам однажды написал, что знание букв ухудшает память. Рассказать тебе, как мне все-таки удалось взять верх над этим знатоком твоего творчества, знакомым с твоими статьями лишь по слуху? Наш паровоз к тому времени уже приближался к Эрзуруму. Рассказать?
– Не надо.
– Несмотря на то что он отлично помнил все абстрактные понятия из твоих статей, он не мог наглядно представить себе, о чем идет речь. Например, он совершенно не понимал, что такое плагиат, или литературное заимствование. Племянник не читал ему ничего, кроме твоих статей, да он и не просил – ему было неинтересно. Можно было подумать, будто он полагает, что все в мире написано одним человеком или одновременно. Я спросил, почему ты снова и снова заводишь речь о поэте Мевляне. Он промолчал. Я спросил, в какой мере статья «Загадка тайнописи», вышедшая в шестьдесят первом году, принадлежит тебе, а в какой – Эдгару По. Тут он молчать не стал – сказал, что эту статью от начала до конца написал ты. Я спросил, что он думает о дилемме «суть рассказа и рассказ о сути», вокруг которой строилась ваша с Нешати полемика – мой попутчик называл ее «ссорой» – об Ибн Зерхани и Боттфолио. Он, не задумываясь, ответил, что суть всего на свете – это буквы. Он ничего не понял, и я выиграл.
– Аргументы, которые я выдвигал против Нешати в той полемике, опирались именно на идею, что суть всего на свете заключена в буквах.
– Да, но эта идея принадлежит не Ибн Зерхани, а Фазлуллаху. Чтобы выйти из сложного положения, в которое ты попал после того подражания «Великому инквизитору», тебе пришлось обратиться к Ибн Зерхани. Я отлично знаю, что эти статьи ты писал с одной целью: уронить Нешати в глазах владельца газеты, чтобы ему указали на дверь. Для начала ты заманил Нешати в ловушку, начав дискуссию на тему «перевод или плагиат». Твой ослепленный завистью оппонент радостно закричал: «Плагиат!» Тогда ты представил дело так, будто Нешати унижает турок, – ведь, утверждая, что ты украл у Ибн Зерхани, а тот – у Боттфолио, он намекает, что Восток не способен создать ничего своего, ничего нового! И ты неожиданно бросился защищать от нападок «нашу славную историю» и нашу культуру, да еще предложил читателям писать письма на эту тему владельцу газеты. Ну а убогий турецкий читатель, всегда готовый дать отпор «новому крестовому походу» или извращенцам, утверждающим, будто великий турецкий архитектор Синан был на самом деле армянином из Кайсери, разумеется, не упустил возможности обрушить на владельца газеты поток писем, призывающих разобраться с негодяем. И бедняга Нешати, упоенный тем, что поймал тебя на плагиате, лишился своей колонки. А теперь, продолжая работать с тобой в одной газете, хотя ранг его и много ниже твоего, он распускает за твоей спиной слухи и роет колодец, в который тебя сбросят. Известно тебе это?
– Что я писал о колодце?
– Это слишком обширная, просто бесконечная тема, и спрашивать о ней такого преданного читателя, как я, право слово, даже как-то невежливо. Я не буду говорить о литературных колодцах поэзии дивана, о колодце, в который бросили труп Шамса, «возлюбленного» Мевляны, о населенных джиннами, ведьмами и великанами колодцах из сказок «Тысячи и одной ночи», которые ты всегда так беззастенчиво использовал, о проеме между домами или о бездонной тьме, в которую повергнуты наши души, – ты слишком много об этом писал. А вот осенью пятьдесят седьмого года вышла полная печали и гнева, хотя, впрочем, довольно осторожная статья, посвященная унылым бетонным минаретам – против каменных ты особо не возражал, – что окружают наши города и пригороды, словно зловещий лес, где вместо деревьев – копья. Подобно всем другим твоим сочинениям, никак не связанным с политикой или свежими скандалами, эта статья прошла незамеченной. В последних ее строчках ты писал о мечети с коротким минаретом, что стоит на окраине города, о саде при ней, где растут асимметричные колючки и симметричный папоротник, – и о безмолвном, темном, пересохшем колодце в этом саду. Насколько я понял, говоря об этом реально существующем колодце, описанном с помощью трех эпитетов, ты намекал на то, что нам нужно устремить свой взгляд не на высоты, в которые устремлены бетонные минареты, а на темные пересохшие колодцы нашей памяти и нашего подсознания, где обитают змеи и духи. Через десять лет после этого, в одну из тех горьких бессонных ночей, когда ты один, совсем один боролся с призраками, порожденными чувством вины, ты написал вдохновенную статью о своем несчастном прошлом, о великанах-тепегёзах и о «глазе» своей измученной совести, что безжалостно преследовал тебя долгие годы. Неслучайно, ох неслучайно ты сравнил этот орган зрения с темнеющим посреди лба колодцем.
Интересно, откуда обладатель голоса в телефонной трубке (Галип представлял его одетым в белую рубашку и поношенный пиджак, а лицо виделось расплывчатым, как у призрака) берет все эти фразы: строит на ходу, черпая из источника взбаламученной памяти, или читает по бумажке? Пока Галип размышлял об этом, собеседник, неверно истолковав его молчание, издал победный смешок, а потом с братской доверительностью, словно соединял их не телефонный провод, проходящий под неведомо какими холмами, набитыми византийскими монетами и черепами османов, натянутый, словно бельевая веревка, между ржавыми столбами, чинарами и каштанами и вьющийся, словно черный плющ, по обшарпанным боковым стенам многоэтажных домов, – не телефонный провод, а пуповина, ведущая к одной матери, зашептал: он очень любит Джеляля, очень уважает Джеляля, очень хорошо знает Джеляля. Теперь у Джеляля не осталось в этом сомнений, правда?
– Не уверен, – сказал Галип.
– Тогда давай избавимся от этих черных телефонов, разделяющих нас, – прошептал голос. – Ибо телефонный звонок, раздающийся порой сам по себе, скорее пугает, чем служит сигналом… Ибо черная как смоль трубка тяжела, словно маленькая гантель… Ибо когда набираешь номер, диск играет такую же мелодию, как старые турникеты на пристани Каракёй… Ибо по временам попадаешь не туда, куда нужно, а туда, куда захотел сам телефон. Понятно, Джеляль-бей? Дай адрес, я немедленно приеду.
Галип немного помолчал, словно учитель, пребывающий в немом восторге от поразительных достижений блестящего ученика. С каждым ответом в саду его памяти распускались новые цветы, с каждым вопросом он все больше дивился безграничности этого сада и тому, как искусно его заманивают в ловушку.
– Что насчет нейлоновых чулок?
– В статье, написанной в пятьдесят восьмом году, ты рассказал, как за два года до этого, то есть еще в то время, когда был вынужден публиковаться не под своим настоящим именем, а под всякими-разными – не всегда удачными – псевдонимами, в жаркий летний день, измученный работой и одиночеством, ты зашел в один из кинотеатров Бейоглу – он назывался «Рюйя», – чтобы забыть свои горести и укрыться от полуденного солнца. Первый из двух фильмов ты смотрел с середины. Чикагские гангстеры, кое-как озвученные умельцами из Бейоглу, хохотали на турецкий манер, грохотали выстрелы, звенели, разбиваясь, окна и бутылки – и внезапно ты услышал звук, от которого у тебя мурашки побежали по коже: где-то рядом женщина чесала длинными ногтями ногу в нейлоновом чулке. Когда первый фильм закончился и в зале зажегся свет, ты увидел через два ряда от себя красивую, шикарно одетую женщину и ее умного, воспитанного сына лет одиннадцати. Ты долго наблюдал, как они по-дружески беседуют, как внимательно слушают друг друга. Через два года ты напишешь, что, когда начался второй фильм, ты прислушивался не к звону сабель и реву бури, несшимся из динамиков, а к звуку, производимому длинными ноготками, которые беспокойно почесывали ногу, искусанную ночью стамбульским комарьем, и мысли твои были заняты не приключениями пиратов, а дружбой матери и сына. В другой статье, написанной еще через двенадцать лет, ты расскажешь, как сразу после публикации статьи о чулках тебя отчитал владелец газеты: писать о сексуальной привлекательности замужних женщин, да еще и матерей, опасно и очень рискованно; турецкий читатель этого не поймет; неужели ты не знаешь, что если тебе дорога жизнь, не говоря уже о твоей колонке, то о замужних женщинах следует писать осторожно, обращая особое внимание на стиль?
– Стиль? Покороче, пожалуйста.
– Стиль был для тебя равнозначен жизни. Стиль был для тебя голосом. Стиль был твоими мыслями. Через стиль ты выражал свою подлинную личность, причем не одну, а три…
– А именно?
– Первый голос – это, как ты выражаешься, твоя «простая личность»: та, которую ты показываешь всем, которая вместе со всеми участвует в семейных застольях, а потом вместе со всеми обсуждает последние сплетни в облаках табачного дыма. Этому человеку ты обязан деталями своей повседневной жизни. Вторая личность – это тот человек, которым ты хотел бы быть, маска, позаимствованная у людей, вызывающих у тебя восхищение: тех, кому нет покоя в этом мире, кто живет в другом мире и несет в себе его волшебство. Однажды ты написал, что если бы не привычка разговаривать с этим «героем» и повторять про себя, как повторяют одно и то же умалишенные, все, что он шепчет тебе на ухо, все эти каламбуры, загадки, шутки и остроты, то ты, подобно многим несчастным, не справившимся с жизнью людям, давно бы уже забился в какой-нибудь уголок и ждал бы смерти. Я плакал, читая эти строки. Первый стиль ты называл объективным, второй – субъективным. Третья же личность переносила тебя – и меня, конечно, – в миры, недоступные двум первым. Темная личность, черный стиль! Я лучше тебя помню, что́ ты писал в те ночи, когда чувствовал себя настолько несчастным, что не мог утешиться подражанием и маской, – но ты лучше знаешь, что́ делал теми ночами, брат мой. Мы поймем друг друга, мы найдем друг друга, мы вместе наденем чужие одежды, дай мне свой адрес!
– Расскажи про адрес.
– Города состоят из адресов, адреса – из букв, буквы – из лиц. Двенадцатого октября шестьдесят третьего года, в понедельник, ты написал про Куртулуш, назвав его одним из любимых тобой районов Стамбула. Раньше это был армянский район и назывался Татавла. Я прочитал эту статью с большим удовольствием.
– Что значит читать?
– Однажды, а именно в феврале шестьдесят второго года, в те нервные дни, когда ты готовил военный переворот, чтобы вытащить родину из нищенского прозябания, ты шел по одной из темных улочек Бейоглу. Из ночного клуба, где исполняли танец живота и выступал фокусник, в другой, соседний, с какой-то неведомой, странной целью переносили большое зеркало в позолоченной раме. То ли от холода, то ли по какой-то иной причине оно вдруг треснуло, а потом на твоих глазах разлетелось на мелкие осколки – и в тот миг ты понял, что неслучайно в турецком языке вещество, что превращает стекло в зеркало, называется «тайной»[182]. Описав этот миг озарения в одной из своих статей, ты прибавил вот что: читать – значит смотреть в зеркало. Те, кто знает тайну, скрытую в зеркале, проникают сквозь него, а те, кому тайна букв неведома, не могут разглядеть в этом мире ничего, кроме своих собственных заурядных лиц.
– Что это за тайна?
– Никто не знает о ней, кроме тебя и меня. Ты же понимаешь, что о таких вещах нельзя говорить по телефону? Дай адрес.
– И все-таки, что это за тайна?
– Тебе не приходило в голову, что для постижения тайны читатель должен принести тебе в жертву всю свою жизнь? Я именно это и сделал. Чтобы добраться до тайны, я ходил в государственные библиотеки, где зимой вечно не работает отопление, мерз там в пальто, шапке и шерстяных варежках и читал все, что ты написал, в том числе под псевдонимами и чужими именами: все эти романы с продолжением, загадки, портретные зарисовки, политические и поэтические репортажи – все, что угодно, если у меня было малейшее подозрение, что это мог написать ты. Если взять в расчет, что ты тридцать с лишним лет каждый день без пропуска писал по восемь с чем-то страниц, то в итоге получается сто тысяч страниц или триста томов по триста тридцать три страницы. Только за одно это наш народ должен поставить тебе памятник.
– И тебе тоже, за то, что все это прочитал, – усмехнулся Галип. – Что насчет памятников?
– Во время одной из моих поездок по Анатолии, ожидая автобуса в парке рядом с главной площадью крохотного городка, название которого сейчас не могу вспомнить, я разговорился с молодым человеком, присевшим возле меня на скамейку. Сначала он обратил мое внимание на статую Ататюрка, который указывал на автовокзал, как будто единственное, что можно сделать в городке, – это уехать из него. Затем я упомянул твою статью о памятниках Ататюрку, которых в нашей стране насчитывается не менее десяти тысяч, о памятниках, вокруг которых годами ездят пыльные автобусы, скрипят телеги и жужжат мухи; по праздникам к ним приходят, чтобы спеть гимн, военные в пропахшей потом униформе и лицеистки в платьях, от которых несет нафталином. Ты писал, что однажды наступит Судная ночь, когда сотрясется земля, а в небе будут сверкать молнии; в ту ночь все статуи Ататюрка оживут. Одни – в европейских костюмах, загаженных голубями, другие – в маршальских мундирах и орденах, третьи – на вздыбленных жеребцах, четвертые – в цилиндрах и в пальто с пелериной. Все они вдруг медленно зашевелятся, а потом сойдут с пьедесталов, усыпанных высохшими цветами, и растворятся в ночном мраке, а перепуганные люди, припав к закрытым окнам, будут прислушиваться к грохоту мраморных ботинок, медных сапог и бронзовых подков по мостовым. Выяснилось, что подсевший ко мне пылкий молодой человек тоже в свое время прочел эту статью и она так его взволновала, что он тут же написал тебе письмо, в котором нетерпеливо вопрошал, когда же наступит это светопреставление. Если верить его словам, в кратком ответном письме ты попросил его прислать тебе свою фотографию того же размера, что и для паспорта, а получив снимок, открыл ему тайну знака, который известит о приближении того дня. Впрочем, тайна, которую ты ему сообщил, не была «той самой» тайной. Я знаю об этом, поскольку молодой человек, многие годы убивший на ожидание в парке с фонтаном без воды и вытоптанной травой, потерял уже всякую надежду и рассказал мне поведанную тобой тайну, хотя ты и просил никому ее не выдавать. Ты показал ему второе значение некоторых букв и написал предложение, которое когда-нибудь появится в одной из твоих статей, – это, мол, и будет знак. Прочитав это предложение, молодой человек должен был расшифровать смысл всей статьи и приступить к действиям.
– Что это было за предложение?
– «Вся моя жизнь была полна подобными скверными воспоминаниями». Вот такое предложение. Не знаю уж, в самом ли деле он узнал его из твоего письма или просто придумал всю эту историю, но недавно я снова встретил такую фразу в одной из твоих заново опубликованных старых статей. Интересное совпадение, особенно если учесть, что в последнее время ты все твердишь, будто теряешь память или уже совсем ее потерял. Дай мне свой адрес, и я объясню тебе, что́ это все означает.
– Другие предложения?
– Дай адрес! Дай адрес. Я ведь уже знаю, что тебя не интересуют другие предложения и другие истории. Ты настолько разочаровался в этой стране и ее будущем, что тебе уже ничто не интересно. Отвращение ко всему на свете заставило тебя забиться в крысиную нору, где ты скоро сойдешь с ума от одиночества, ведь рядом с тобой никого, ни друга, ни приятеля. Дай адрес, и я расскажу тебе, в каком уголке букинистического рынка студенты училища имамов-хатибов и рефери борцовских соревнований, любители молодых парней, меняются фотографиями с твоим автографом. Дай адрес, и я покажу тебе гравюры, на которых во всех подробностях изображено, как последние восемь османских султанов посещали тайное гнездышко в одном из уголков Стамбула, где ждали женщины из их собственных гаремов, переодетые европейскими проститутками. Знаешь ли ты, что это увлечение, требующее огромного количества нарядов и украшений, в роскошных парижских ателье и борделях называли «турецкой болезнью»? Знаешь ли ты, что на гравюре, изображающей Махмуда II в момент совокупления в этом темном стамбульском уголке, на голые ноги султана надеты сапоги, которые носил Наполеон во время Египетского похода, а на шее висит усыпанный рубинами и бриллиантами крест – тот самый, что бесстрашно носила его самая любимая жена Безмиалем, в честь которой был назван один из кораблей османского флота? Кстати, шехзаде, чья история так тебе нравится, приходился ей внуком.
– А что насчет креста? – осведомился Галип едва ли не весело: впервые за шесть дней и четыре часа, прошедших с тех пор, как от него ушла жена, он снова почувствовал вкус жизни.
– Восемнадцатого января пятьдесят восьмого года вышла статья, в которой ты утверждал, что сама форма креста является противоположностью, отрицанием и своего рода негативом полумесяца, в доказательство чего взахлеб ссылался на древнеегипетских геометров, арабских алгебраистов и сирийских неоплатоников. Я знаю, что неслучайно сразу под этой статьей была помещена фотография со свадьбы столь любимого тобой Эдварда Г. Робинсона, «сурового человека с сигарой» из американских фильмов, и Джейн Адлер, нью-йоркского модельера, причем на молодоженов падала тень от креста. Дай адрес. Ровно через неделю после той статьи ты написал, что воспитание в наших детях страха перед крестом и почтения к полумесяцу приводит к тому, что во взрослом возрасте они не способны расшифровать магические лица Голливуда и испытывают затруднения в личной жизни, поскольку видят в каждой луноликой женщине мать или старшую родственницу; в доказательство своей мысли ты заявил, что если в какой-нибудь школе-интернате для детей из бедных семей произвести проверку ночью после того дня, когда они проходили по истории Крестовые походы, то у сотен мальчиков простыни окажутся влажными. Но это все не важно; дай адрес, и я расскажу тебе все истории о крестах, которые нашел в провинциальной прессе, пока мерз в библиотеках в поисках твоих статей. Например, интервью с осужденным на смертную казнь через повешение, который выжил из-за того, что оборвалась промасленная веревка, и его рассказ о крестах, которые он видел на своем недолгом пути в ад: «Эрджиес постасы», Кайсери, тысяча девятьсот шестьдесят второй год. Или вот сообщение из газеты «Йешиль Конья», тысяча девятьсот пятьдесят первый год: «Сегодня наш главный редак. ор о. правил президен. у Республики елеграмму с предложением замени. ь извес. ную букву, имеющую форму крес. а, знаком «.», более соо. ве.с. вующим духу урецкого народа». Если дашь мне адрес, я еще столько всякого тебе расскажу… Я не говорю, что это может пригодиться тебе в качестве материала, поскольку знаю, что ты терпеть не можешь журналистов, которые видят в жизни лишь материал для своих статей. Я немедленно привезу тебе все, что лежит сейчас передо мной в коробках; мы будем вместе читать, вместе смеяться и плакать. Дай же мне скорее адрес, и я принесу тебе серию статей из городской прессы Искендеруна[183]; это истории о местных мужчинах, которые никому, кроме женщин из ночных заведений, не могли рассказать, как они ненавидят своих отцов; только разговаривая с этими женщинами, они избавлялись от заикания. Дай адрес, и я принесу тебе пророчества о любви и смерти, сделанные неграмотным официантом, который декламировал неизвестные стихи Омара Хайяма, хотя не то что не знал фарси, а и по-турецки-то толком не мог говорить, – настолько его душа была близка душе великого поэта. Дай адрес! Я расскажу тебе историю журналиста из Байбурта[184], который, обнаружив, что теряет память, начал печатать на последней странице своей газеты – он был и владельцем ее, и наборщиком – все, что знал и помнил, всю хронику своей жизни и продолжал делать это до самой смерти. Я знаю, что в обширном саду, привидевшемся ему в последнем сне, в саду, где увяли розы, осыпались листья с деревьев и высох колодец, ты найдешь и свою собственную историю, брат мой. Я знаю, что для спасения своей памяти от увядания ты пьешь разжижающие кровь лекарства, каждый день по нескольку часов лежишь, задрав ноги на стену, чтобы кровь прилила к мозгу, и вытаскиваешь из пересохшего неблагодарного колодца одно воспоминание за другим. Свесив голову с дивана или с кровати, так что лицо становится пунцово-красным, ты принуждаешь себя вспоминать. «Шестнадцатого марта тысяча девятьсот шестьдесят седьмого года, – говоришь ты себе, – мы с коллегами сидели в закусочной „Вилайет“, и я рассказывал им о том, за какими масками может прятаться человек, страдающий завистью». Потом ты снова делаешь усилие и вспоминаешь: «Да-да, в мае шестьдесят второго года я уснул после бурной полуденной любви в доме в закоулках Куртулуша, а когда проснулся, сказал обнаженной женщине, лежавшей рядом, что ее большие родинки похожи на родинки моей мачехи». Но тебя тут же охватывает сомнение – «беспощадное сомнение», как ты его называешь. Точно ли ты сказал это ей? А может быть, той женщине с удивительно белой кожей в каменном доме, где сквозь никак не закрывающиеся до конца окна был слышен неумолчный гул рынка в Бешикташе? Или женщине с томными глазами, которая так сильно любила тебя, что, не побоявшись задержаться и поздно вернуться домой, к мужу и детям, пошла в Бейоглу, чтобы купить и принести тебе, в однокомнатную квартирку в Джихангире, окна которой выходили на голый зимний парк, всего-навсего зажигалку, – ты потом напишешь, что никак не можешь вспомнить, зачем она, эта зажигалка, до того сильно тогда тебе понадобилась, что нужно было ныть и капризничать? Дай адрес, я привезу тебе самое новое европейское лекарство «мнемоникс», которое мигом очистит артерии твоего мозга, забитые никотином и плохими воспоминаниями, и сразу вернет нас в потерянный рай. Будешь каждое утро капать в чай не по две, как написано в инструкции, а по двадцать капель лиловой жидкости, и вспомнишь даже то, что, казалось, забыл навсегда, даже то, что не помнил уже, что забыл. Эти воспоминания явятся перед тобой, словно обнаруженные за шкафом цветные карандаши, расческа или лиловые шарики, которыми ты играл в детстве. Если ты дашь мне свой адрес, ты вспомнишь, зачем написал статью о том, что каждое лицо есть карта, переполненная символами, обозначающими те места наших городов, без которых мы не можем существовать. Если ты дашь мне адрес, то вспомнишь, что́ вынудило тебя написать о знаменитом рассказе Мевляны про состязание художников. Если ты дашь мне адрес, ты вспомнишь, почему написал ту непонятную статью, в которой утверждалось, будто абсолютного, безнадежного одиночества не существует, ибо, даже когда мы наиболее одиноки, нас не оставляют женщины нашей мечты; более того, эти женщины всегда интуитивно чувствуют, что мы мечтаем о них, ждут нас, ищут и порой находят. Дай мне адрес, и я напомню тебе о том, что ты не можешь вспомнить, брат мой. Сейчас ты постепенно забываешь и рай и ад своего прошлого. Дай адрес, и я сразу примчусь, чтобы спасти тебя, чтобы успеть, пока твоя память не исчезла окончательно в бездонном колодце забвения. Я знаю о тебе все; я прочел все, что ты написал; ты не найдешь никого, кроме меня, кто помог бы тебе воссоздать твой мир и снова обрести способность писать свои волшебные статьи, что парят над всей страной, днем – подобно хищным орлам, ночью – словно коварные привидения. Если я приеду к тебе, ты снова начнешь писать свои завораживающие статьи, которые охлаждают головы юнцов, собирающихся в кофейнях самых далеких деревень Анатолии; от которых льются слезы из глаз учителей начальных школ и их учеников в безнадежном захолустье; от которых молодые матери из маленьких городков, что читают фотороманы и ждут смерти, вновь ощущают вкус жизни. Дай адрес. Мы проговорим всю ночь напролет, и ты вновь обретешь не только свое прошлое, но и любовь к нашей стране и ее людям. Подумай о горемыках, что пишут тебе письма из горных поселков, куда зимой, когда выпадает снег, почту привозят раз в две недели. Подумай о тех, кто не может ни расторгнуть помолвку, ни отправиться в хадж, ни проголосовать на выборах, не спросив у тебя совета. Подумай о несчастном школьнике, который читает тебя на самой последней парте во время урока географии, и о жалком канцелярском служащем, что мечтает о пенсии, сидя за своим скромным столом в уголке, и поглядывает краем глаза в твою статью. Подумай о тех, кому так не повезло в жизни, что, если бы не твои статьи, у них не нашлось бы ни одной темы для разговора вечером в кофейне, кроме разве что радиопередач, и о тех, кто читает тебя на автобусных остановках, где нет козырька и негде спрятаться от солнца, в грязных и безотрадных фойе кинотеатров, на далеких полустанках. Все они ждут от тебя чуда, все! И ты должен подарить им это чудо. Дай адрес, вдвоем мы лучше справимся. Напиши им, что близок день избавления, напиши, что скоро им уже не придется стоять в очереди с пластмассовыми бидонами в руках у колонки на соседней улице, ожидая, когда пустят воду. Напиши, что сбежавшие из дома лицеистки не окажутся в публичных домах Галаты, а смогут стать знаменитыми киноактрисами; что после того, как произойдет чудо, – уже очень скоро – все билеты Национальной лотереи станут выигрышными, пьяные мужья перестанут бить по вечерам своих жен, к пригородным поездам прицепят дополнительные вагоны, на каждой площади, как в Европе, будет играть оркестр и все станут сильными, отважными и знаменитыми. Напиши, что недалек тот день, когда всякий сможет спать с любой женщиной, с какой захочет, даже с собственной матерью, причем эти женщины волшебным образом будут оставаться в его глазах ангельски чистыми. Напиши им, что в твои руки наконец-то попали документы, проливающие свет на историческую тайну нашей многовековой нищеты; что организация верных, пронизывающая всю Анатолию, готова перейти к действию. Напиши, что стали известны имена тех, кто сплел международный заговор против нашей страны и обрек ее на нынешнее жалкое состояние, – всех этих педерастов, попов, банкиров, проституток и их здешних приспешников. Укажи им врагов, чтобы им стало легче от сознания, что есть кого винить в своих несчастьях и нищете; намекни, что́ нужно сделать, дабы одолеть этих врагов, – пусть в час отчаяния и обиды их утешает мысль о том, что когда-нибудь их ждут великие свершения; хорошенько объясни им, что только эти мерзкие злодеи в ответе за то убожество, в котором они живут, чтобы они могли переложить свои грехи на других и обрести покой. Брат мой, я знаю, что твое перо способно осуществить любую мечту, сотворить самые невероятные чудеса. Тебе достаточно лишь извлечь чудесные слова и поразительные истории из бездонного колодца своей памяти. Если мой знакомый из Карса мог столько лет читать рассказы о том, что происходило на улицах твоего детства, то это потому, что он ощущал: между твоих строчек живут мечты и сны; верни их ему! Когда-то ты писал статьи, от которых у несчастных жителей этой страны холодок бежал по спине и путалась память, которые шептали им о грядущих прекрасных днях, таких же радостных, как праздники давних времен, когда кружились карусели и взлетали в небо качели. Дай мне свой адрес, и ты снова начнешь писать. Что еще может делать в этой проклятой стране такой человек, как ты? Я знаю, ты писал лишь от безысходности, потому что у тебя не было возможности заняться чем-то другим. О, сколько раз я думал о том, как тебе тяжело! Ты страдал, заметив в зеленной лавке висящие рядом портрет Ататюрка и картинки с фруктами; грустил, глядя на то, как в грязной кофейне на окраине играют в «шестьдесят шесть» раскисшими от влаги картами суровые и одновременно жалкие мужчины. Когда, бывало, я видел, как еще до рассвета бредут по улице мать с сыном, чтобы встать в очередь за дешевыми продуктами в государственном магазине «Мясо и рыба»; когда во время поездок по Анатолии мой поезд проезжал утром мимо рынка для рабочих, устроенного на небольшой площадке рядом с железной дорогой, или когда я наблюдал, как в воскресенье после обеда на скамейке в голом и грязном парке сидит, не глядя на свою жену и детей, и курит, чтобы убить бесконечное время, отец семейства, я пытался представить, что бы подумал ты, все это увидев. И я знал, что если бы ты увидел этих людей, то, вернувшись в свою крохотную комнату и сев за старый стол, такой же обшарпанный, как эта жалкая и никому не интересная страна, ты написал бы о них на белых листах бумаги. Я представлял себе, как ты сидишь, склонившись над бумагой, как в полночь, измученный грустью и отчаянием, встаешь, подходишь к холодильнику, открываешь его и – ты сам однажды об этом написал – смотришь внутрь невидящим взглядом, но ничего не берешь, а потом начинаешь бесцельно бродить по комнатам и вокруг стола, словно сомнамбула. О брат мой, как же ты был одинок, несчастен, печален! Как я тебя любил! Читая твои статьи, я все время думал о тебе. Пожалуйста, дай мне свой адрес или хотя бы не молчи! Я расскажу тебе, как на пароходе, идущем в Ялову[185], заметил на лицах курсантов Военной академии буквы, похожие на огромных мертвых пауков. Видел бы ты, как эти бравые ребята по-детски перепугались, когда я зашел к ним в грязную корабельную уборную! Я расскажу тебе о слепом продавце лотерейных билетов, который носил в карманах полученные от тебя письма с ответами на его вопросы; после рюмочки ракы он просил кого-нибудь из сидящих за столиками в мейхане прочитать их и каждый раз с гордостью обращал внимание собутыльников на зашифрованную между слов тайну, которой ты его научил. Каждое утро он заставлял сына читать ему вслух «Миллийет», чтобы не пропустить предложение, которое поможет постичь эту тайну до конца. На конвертах твоих писем стоял штамп почтового отделения Тешвикийе. Алло, ты меня слушаешь? Ответь хоть что-нибудь! О Аллах! Я слышу, как ты дышишь в трубку. Слушай же. Эти фразы я подготовил и отобрал заранее, слушай внимательно. Когда ты объяснял, почему тебе кажутся такими изящными и хрупкими трубы пароходов на Босфоре и печальным – идущий из них дым, я понимал, что́ ты хочешь сказать. Когда ты рассказывал, почему на провинциальных свадьбах, где женщины танцуют с женщинами, а мужчины – с мужчинами, у тебя порой вдруг перехватывает дыхание, я понимал тебя. Когда ты писал, отчего тоска, владеющая тобой, пока ты бредешь между деревянными домами бедного квартала на краю кладбища, превращается в слезы по ночам, после того как ты остаешься один в своей комнате, я понимал тебя. Или взять твою статью про старые кинотеатры, где у дверей маленькие дети продают старые комиксы «Томмикс» и «Техас», а в зале показывают фильмы про Геракла, Самсона или древних римлян. Ты писал, как мучит тебя, до смертной тоски терзает тишина, наступающая в переполненном мужчинами зале, когда на экране появляется печальная красавица рабыня, третьеразрядная американская актриса с длинными ногами, и я понимал тебя. А ты? Ты меня понимаешь? Отвечай, бессовестный! Я – тот самый идеальный читатель, о встрече с которым любой писатель может только мечтать! Дай адрес, и я привезу тебе фотографии лицеисток – твоих поклонниц. Сто двадцать семь фотографий! На некоторых написан адрес, на других – восторженные слова о тебе из школьной тетрадки-«анкеты». Тридцать три – в очках, одиннадцать – со скобками на зубах, у шести шея как у лебедя, у двадцати четырех волосы собраны в хвостик, как тебе нравится. И все в тебя влюблены, все от тебя без ума, клянусь! А помнишь, в начале шестидесятых ты написал в одной статье, словно беседуя с читателями: «Включали ли вы вчера вечером радио? Слушая программу „Любящие и любимые“, я не мог прогнать из головы одну мысль»? Дай адрес, и я принесу тебе список женщин, абсолютно уверенных, что ты тогда думал именно о них, и ни о ком другом. Знаешь ли ты, что у тебя есть поклонницы не только в провинциальных городах, в домах служащих, среди жен офицеров и экзальтированных студенток, но и в высшем обществе? Некоторые его представительницы имеют привычку переодеваться в удивительные наряды не только ради унылых светских балов, но и в частной своей жизни. Если ты дашь мне свой адрес, я смогу показать тебе их фотографии в этих самых нарядах. Ты однажды написал, что у нас нет частной жизни, что, встречая это словосочетание в переводных романах или светской хронике, перепечатанной из западных журналов, мы не можем даже понять, о чем идет речь, и ты был прав, но стоит тебе взглянуть на эти снимки, на женщин в сапогах с высокими каблуками и в маске шайтана… Ну же, дай адрес, умоляю! Я тотчас же привезу потрясающую коллекцию лиц наших соотечественников, которую собирал двадцать лет. У меня есть фотографии ревнивых любовников, сделанные сразу после того, как они плеснули друг другу в лицо азотной кислотой. Фотографии бородатых и безбородых реакционеров, которых застали врасплох в тот момент, когда они рисовали на лицах арабские буквы, готовясь к тайному обряду. Фотографии курдских боевиков, на чьих лицах не осталось никаких букв после того, как их обожгло напалмом. Наконец, снимки, за которые мне пришлось заплатить немалые деньги взяточникам из полицейских архивов: лица повешенных насильников из провинциальных городов. Когда веревка ломает шейные позвонки, язык вовсе не вылезает наружу, как принято изображать на карикатурах; только буквы на лице проявляются отчетливее. Теперь я знаю, какие тайные соображения заставили тебя написать в одной давнишней статье, что тебе больше по душе старые методы казни и палачи былых времен. Я знаю, в какие одежды ты облачался по ночам, чтобы, бродя среди нас, возродить утраченную тайну, – знаю так же точно, как и то, насколько ты увлечен шифрами, играми слов и тайнописью. Мне известно, как вы с единокровной сестрой водили за нос ее мужа-адвоката, чтобы он позволил вам с ней до утра потешаться надо всем, чем угодно, и рассказывать самые простые, безыскусные истории, которые делают нас самими собой. Ты, конечно, не кривил душой, когда писал в ответ на письма женщин, рассерженных твоими ехидными статьями про адвокатов, что не имел в виду их мужей. Дай же, наконец, адрес! Я знаю, что́ означают собаки, скелеты, кони и ведьмы, которыми кишат твои сны; знаю, на какие статьи о любви тебя вдохновили маленькие картинки с женщинами, футболистами, пистолетами, черепами, цветами и флагами, которые таксисты наклеивают на зеркала заднего вида. Я знаю часть тех ключевых фраз, что ты писал на листочках и вручал своим унылым поклонникам, чтобы избавиться от них; знаю, почему ты всегда держишь под рукой и тетради, где записаны эти фразы, и исторические костюмы, которые…
Галип тихо положил трубку, вытащил вилку телефона из розетки, а потом, словно лунатик, бродящий в поисках собственных воспоминаний, принялся рыться в тетрадях и статьях Джеляля, в его шкафу со старой одеждой. Много позже, лежа в пижаме в постели Джеляля и слушая вечерний шум, доносящийся с площади Нишанташи, он, прежде чем крепко уснуть, снова понял, чем хорош сон. Сон не только позволяет забыть, как прискорбно далек ты теперешний от того человека, которым мечтаешь когда-нибудь стать, но и дарит способность спокойно переплетать в единое целое то, что ты слышал, и то, чего не слышал, то, что видел, и то, чего не видел, то, что знаешь, и то, что тебе неведомо.