Черная книга.
Глава 3. Кто убил Шамса Тебризи?
Сколько еще искать мне тебя, бродя от дома к дому, от двери к двери?
Сколько еще искать мне тебя на всех улицах и перекрестках?
Мевляна.Когда Галип очнулся от долгого сна, люстра на потолке, повешенная сюда сорок лет назад, горела желтоватым, как старая бумага, светом. Не снимая пижамы Джеляля, Галип прошел по квартире, погасил везде лампы, а затем подобрал положенный под дверь свежий номер «Миллийет» и сел читать его за письменный стол Джеляля. Наткнувшись в его колонке на опечатку, которую заметил еще в субботу, когда был в редакции (вместо «трудно ли вам быть самим собой» было написано «трудно ли нам быть самим собой»), Галип машинально выдвинул ящик, достал зеленую шариковую ручку и начал править статью. Когда он покончил с этим делом, ему пришло в голову, что и Джеляль наверняка каждое утро сидел за этим столом в этой же самой голубой пижаме в полоску и этой же самой ручкой правил статьи.
Теперь он верил, что все будет хорошо. С удовольствием предвкушая завтрак, как и положено человеку, который хорошо выспался и уверенно вступает в новый трудный день, он совершенно точно был самим собой и не чувствовал необходимости быть кем-то другим.
Сварив кофе, Галип водрузил на письменный стол несколько коробок с вырезками и письмами, которые накануне достал из шкафа в коридоре. Он нисколько не сомневался, что если будет читать внимательно, то в конце концов найдет искомое.
И он был в достаточной мере терпелив и внимателен, когда читал статьи о несчастных беспризорных детях, живущих под Галатским мостом, о директорах сиротских приютов – заиках и тиранах, о состязании последователей Хезарфена Ахмета Челеби[131], которые, привязав к рукам крылья, прыгали с Галатской башни в небо, словно в море, об истории педерастии и о тех, кто зарабатывает на ней в наши дни. Столь же добросовестно и уверенно изучал он воспоминания подмастерья автослесаря из Бешикташа, которому довелось посидеть за рулем первого в Стамбуле «форда-Т», доводы в пользу установки в каждом районе Стамбула башен с музыкальными часами и рассказ о том, когда и почему в Египте цензура вырезала из «Тысячи и одной ночи» эпизоды свиданий гаремных красавиц с чернокожими рабами. Далее он узнал, как удобно было прямо на ходу садиться в старые конные трамваи, и почему из Стамбула улетели попугаи, уступив место воронам, и как это связано с тем, что в городе начались снегопады.
Галип вспоминал те дни, когда читал эти статьи в первый раз, время от времени делал пометки на листе бумаги, порой перечитывал какое-нибудь предложение, абзац или отдельное слово, клал просмотренные вырезки назад в коробку и с удовольствием брался за новые.
Солнечные лучи не лились в комнату, бродили по краям рамы незанавешенного окна. На крыше соседнего дома висели сосульки, с них и с забитых голубиным пометом и снегом водосточных желобов падали капли. Между красным треугольником черепичной крыши с грязно-белыми пятнами снега и темным длинным прямоугольником дымящей печной трубы виднелось яркое синее небо. Когда глаза уставали от чтения, Галип устремлял взгляд в пространство между трубой и крышей, смотрел, как пересекают синеву торопливые воро́ны, а опуская голову, чтобы вернуться к вырезкам, думал о том, что Джеляль, когда пишет свои статьи, точно так же время от времени смотрит на небо и следит за этими же самыми воронами.
Прошло довольно много времени. Когда солнце осветило занавешенные окна дома напротив, оптимизм Галипа начал слабеть. Вещи, слова и понятия вроде бы еще оставались на своих местах, но чем больше он читал, тем отчетливее ощущал, как тает их подлинность, связывающая все воедино. Но он продолжал читать: о лжемахди, лжепророках и султанах-самозванцах, об отношениях Мевляны и Шамса Тебризи, о золотых дел мастере Салахаддине, которого великий поэт приблизил к себе после Шамса Тебризи, и о Челеби Хусамеддине, который занял место Салахаддина после его смерти. Чтобы заглушить растущую досаду, Галип брал вырезки с рубрикой «Хочешь – верь, хочешь – нет» и читал истории о поэте Фигани[132], которого за оскорбительное двустишие в адрес великого визиря султана Ибрагима привязали к ослу и возили по всему Стамбулу, или о Шейхе Эфляки[133], который женился на обеих своих сестрах и, сам того не желая, уготовал им раннюю кончину. Просматривая письма, лежавшие в другой коробке, он, как в детстве, восхищенно думал о том, какому огромному количеству самых разных людей был интересен Джеляль. Но от всех этих писем, авторы которых просили денег, обвиняли друг друга в различных грехах, объявляли шлюхами жен тех журналистов, с которыми Джеляль полемизировал, доносили о заговорах последователей запрещенных тарикатов и о взяточничестве государственных служащих, признавались в любви и ненависти, неуверенность Галипа только росла.
Он знал, из-за чего это происходит. Пока он сидел за столом, образ Джеляля в его голове начал потихоньку меняться. Утром предметы и вещи были элементами ясного и понятного мира, а Джеляль – человеком, чьи статьи он читал много лет, с которым был очень хорошо знаком, а если чего-то и не знал о нем, то даже это незнание воспринималось им как нечто знакомое и привычное. После полудня, когда лифт начал неустанно доставлять в кабинет гинеколога этажом ниже больных и беременных женщин, Галип понял, что его представление о Джеляле удивительным образом стало менее полным, чем было раньше, и почувствовал, что и стол, за которым он сидит, и вся комната тоже изменились. Теперь вещи сделались опасными знаками мира, который не собирался так просто выдавать свои тайны, и выглядели весьма недружелюбно.
Сообразив, что эта перемена непосредственно связана с тем, что Джеляль писал о Мевляне, Галип решил подробнее изучить эту тему, собрал все имеющие к ней отношение статьи и начал торопливо читать.
Величайший поэт-суфий всех времен был интересен Джелялю не благодаря своим стихам, написанным в тринадцатом веке в Конье[134] на фарси, или выжимкам из этих стихов, тем затертым строчкам, которыми в школе на уроках этики иллюстрируют человеческие добродетели. Ритуальные танцы босых дервишей-мевлеви в белых одеждах, столь любимые туристами и издателями почтовых открыток, занимали его так же мало, как «перлы мудрости Руми», красующиеся на первых страницах сотен книг посредственных писателей. И сам Мевляна, к сочинениям которого за семь столетий написали десятки тысяч томов комментариев, и тарикат мевлеви, начавший стремительно расти после его смерти, занимали Джеляля лишь постольку, поскольку, будучи предметом всеобщего интереса, могли стать замечательной темой для статьи. А более всего его интриговали «чувственные и мистические» связи между Мевляной и некоторыми мужчинами в определенные периоды жизни поэта, нашедшие отражение и в его стихах, загадки, окружающие эти связи, и их исход.
Будучи проповедником в медресе (этот пост он унаследовал от отца), Мевляна пользовался почтением и любовью не только своих мюридов, но и всех жителей Коньи. Дожив до сорока пяти лет, он подпал под влияние бродячего дервиша по имени Шамс Тебризи, ни в чем с ним не схожего: ни в познаниях, ни в убеждениях, ни во взглядах на жизнь. Джелялю такой поворот событий представлялся удивительным и необъяснимым. Доказательством тому служили, в частности, бесчисленные «толкования», авторы которых семь столетий пытались дать рациональную интерпретацию происшедшему. После того как Шамс исчез или был убит, Мевляна, несмотря на протесты мюридов, приблизил к себе совершенно невежественного и ничем не примечательного золотых дел мастера. По мнению Джеляля, это говорило не о том, что Шамс из Тебриза, как все стараются доказать, обладал какой-то глубочайшей суфийской мудростью, – это был знак, указывающий на душевное состояние и сексуальные предпочтения самого Мевляны. Тем более что после смерти второго избранника новым «другом» Мевляны стал человек еще более заурядный и бесталанный.
Разъяснить эти загадочные отношения пытались не одну сотню лет: искали виновных, наделяли «избранников» невероятными, сверхъестественными добродетелями, даже возводили их родословную к Мухаммеду и Али. Джеляль полагал, что продолжать эти попытки нет никакого смысла: они лишь мешают разглядеть одну любопытную и очень важную особенность Мевляны, которая отразилась в его произведениях. Об этой особенности Джеляль написал в воскресной статье, которая вышла в день памяти Мевляны, когда поэта чествуют в Конье. В детстве эта статья, как и все статьи на религиозные темы, показалась Галипу скучной, он и запомнил-то ее лишь потому, что в тот же год вышла серия марок с Мевляной (розовые стоили пятнадцать курушей, голубые – тридцать, а самые редкие, розовые – шестьдесят). Перечитывая ее сейчас, двадцать пять лет спустя, Галип снова почувствовал, как меняется что-то в окружающих его вещах.
Джеляль не оспаривал мнения толкователей, тысячи раз описывавших в своих книгах встречу Мевляны и Шамса Тебризи в Конье и утверждавших, что они сразу же произвели друг на друга сильнейшее впечатление. Однако, по его мнению, это произошло не потому, что после знаменитой беседы, которая началась с вопроса, заданного Шамсом Тебризи, Мевляна будто бы понял, что его собеседник – ученый человек. Их разговор был самой заурядной иллюстрацией к «притче о смирении» – в любой книге о суфизме, даже самой простенькой, таких полным-полно. Если Мевляна был таким ученым человеком, как говорят, подобный разговор не произвел бы на него впечатления. Но он мог бы сделать вид, что произвел.
Именно это и случилось. Мевляна повел себя так, будто обнаружил в Шамсе глубокую личность, удивительной силы дух. Истина же, по мнению Джеляля, заключалась в том, что в тот дождливый день сорокапятилетний Мевляна на самом деле нуждался во встрече с таким человеком – с кем-то, в ком он смог бы увидеть самого себя. Повстречавшись с Шамсом, он убедил себя, что перед ним тот, кого он ищет, – а уж убедить Шамса в том, что тот достиг немыслимых высот духа, разумеется, и вовсе не составило труда. Сразу же после этой встречи, состоявшейся 23 октября 1244 года, Мевляна и Шамс затворились в келье медресе и провели там полгода, никуда не выходя. Чем они там занимались эти шесть месяцев, о чем говорили? Чтобы еще больше не разозлить благочестивых читателей, Джеляль весьма осторожно, вскользь касается этого «мирского» вопроса, который сами мевлеви затрагивают крайне редко, и переходит к главной теме статьи.
Всю свою жизнь Мевляна искал «другого», который воспламенит его и заставит действовать, зеркало, которое отразит его лицо и душу. Поэтому чем бы они ни занимались и о чем бы ни говорили в келье медресе, это были действия и речи одного человека, разделившегося надвое, или же двоих, воплотившихся в одном. (То же самое можно сказать и о произведениях Мевляны.) Для того чтобы не сойти с ума в удушающей атмосфере анатолийского города тринадцатого века и как-то противостоять неумеренному восхищению постоянно окружавших его мюридов, поэту нужен был кто-то, кого можно было бы держать наготове, как смену одежды в шкафу, чтобы в нужный момент облечься в его личность и сбросить тяжесть с души. Эту мысль Джеляль проиллюстрировал сравнением, позаимствованным из других своих статей: «Так падишах, уставший править отсталой, глупой страной в окружении подхалимов, тиранящих нищий народ, хранит в шкафу крестьянскую одежду, в которой выходит по ночам из дворца и гуляет по улицам, наслаждаясь свободой».
Через месяц после этой статьи, за которой, как и ожидал Галип, последовали письма с угрозой расправы от истово верующих читателей и восторженные отклики читателей, настроенных антиклерикально, Джеляль снова вернулся к щекотливой теме, хотя владелец газеты просил никогда больше ее не затрагивать.
Новую статью Джеляль начал с изложения некоторых фактов, известных всем последователям тариката мевлеви: мюриды Мевляны, недовольные тем, что тот приблизил к себе и обласкал безродного бродягу-дервиша, пригрозили Шамсу смертью. После этого снежным днем 15 февраля 1246 года (Галипу очень нравилось это пристрастие Джеляля к точным датам, как в изобиловавших опечатками лицейских учебниках) Шамс пропал из Коньи. Мевляна не мог вынести жизни без своего «возлюбленного» (Джеляль всегда писал это слово в кавычках, чтобы еще больше озадачить читателя), без своего второго «я», и, когда узнал из письма, что Шамс находится в Дамаске, приложил все усилия, чтобы вернуть его, а затем женил на одной из своих приемных дочерей. Однако после этого вокруг Шамса снова начало сжиматься кольцо зависти и ненависти, и вскоре, в последний четверг декабря 1247 года, Шамс попал в ловушку, устроенную заговорщиками, среди которых был и сын Мевляны Аладдин. Они зарезали Шамса, а труп его той же холодной дождливой ночью бросили в колодец близ дома Мевляны.
Описание колодца, в который был брошен труп Шамса, а также слова об одиночестве и печали мертвого тела показались Галипу не только странными и страшными, но и удивительным образом знакомыми – как будто он своими глазами видел этот древний колодец, его камни, хорасанскую штукатурку. Несколько раз перечитав статью, он, следуя интуиции, отложил стопку других вырезок и, просматривая их, обнаружил, что примерно в то же время Джеляль опубликовал статью о проеме между домами, в которой описывал колодец теми же самыми словами, что и колодец в Конье. Стиль статей тоже совпадал.
Если бы Галип наткнулся на эти колонки позже, после того, как изучил все написанное Джелялем о хуруфизме, он бы и внимания не обратил на эту невинную игру, но сейчас она показалась ему заслуживающей серьезного внимания, и он продолжил штудировать лежащую на столе груду вырезок, обращая внимание на подобные моменты. И как раз тогда он понял, почему менялись вещи вокруг, почему исчезли глубокий смысл и надежда на лучшее, связывавшие воедино стол, шторы, люстру, пепельницу, стулья, ножницы на полочке над батареей и прочие мелочи.
Джеляль говорил о Мевляне как о самом себе, производил, словно фокусник, незаметную на первый взгляд подмену – и оказывался на месте Мевляны. Увидев, что в некоторых статьях, где речь шла о самом Джеляле, и в «исторических» статьях о Мевляне повторяются отдельные предложения и целые абзацы и при этом сохраняется один и тот же пронизанный грустью стиль, Галип убедился, что подмена ему не почудилась. Продолжалась эта странная игра – от чего уже становилось страшновато – и во множестве других статей, а также в записных книжках Джеляля, в неопубликованных черновиках, в беседах на исторические темы, в эссе о Шейхе Галипе, в толкованиях сновидений и в воспоминаниях о Стамбуле прошлых лет.
В колонке «Хочешь – верь, хочешь – нет» Джеляль сотни раз рассказывал истории о королях, которые воображали себя кем-то другим, о китайских императорах, сжигавших свои дворцы, чтобы обрести возможность стать другими, о султанах, чья страсть к прогулкам среди подданных в переодетом виде превратилась в настоящую манию, так что государственные дела оставались нерешенными многие дни подряд. В тетради, заполненной небольшими рассказами, похожими на обрывки воспоминаний, Галип прочитал, что однажды совершенно обычным летним днем Джеляль по очереди вообразил себя Лейбницем, известным богачом Джевдет-беем, Мухаммедом, владельцем газеты, Анатолем Франсом, искусным поваром, знаменитым имамом-проповедником, Робинзоном Крузо, Бальзаком и еще шестью людьми, на которых он только смущенно намекнул. Затем Галипу попалось несколько карикатур на Мевляну, каким его изображают марки и афиши, а также не очень удачный рисунок гробницы с надписью «Мевляна Джеляль». А одна из неопубликованных статей начиналась словами: «„Месневи“, самое великое, как говорят, произведение Мевляны, – плагиат от начала и до конца!».
Далее Джеляль оговаривается, что менее всего хотел бы проявить неуважение к заслуженным ученым, занимавшимся этим вопросом, но в первую очередь его заботит установление истины, и начинает перечислять: такие-то истории автор «Месневи» позаимствовал из «Калилы и Димны»[135], а такие-то – из «Беседы птиц» Аттара; одни сюжеты взяты без изменений из «Лейлы и Меджнуна», другие – из «Жизнеописания праведников». Помимо всего прочего, в списке источников Галип увидел «Рассказы о пророках», «Тысячу и одну ночь» и сочинения Ибн Зерхани, а по завершении списка Джеляль рассказал, что́ думал о заимствованиях сам Мевляна. Галип понял, что это были мысли не только Мевляны, но и поставившего себя на его место Джеляля. В комнате темнело, оптимизм Галипа таял.
Джеляль полагал, что Мевляна, как и все люди, которым тягостно подолгу быть самими собой, которые обретают покой, только когда облекаются в чужую личность, мог, приступив к рассказу, говорить лишь о том, что уже рассказали другие. В сущности, зачем люди, сгорающие от желания быть другими, рассказывают истории? Для них это хитрая уловка, способ сбежать от своего надоевшего тела и скучной души. Мевляна хотел рассказывать истории для того, чтобы быть способным рассказывать истории. Композиция «Месневи» причудлива и беспорядочна: как в сказках «Тысячи и одной ночи», одна история, не закончившись, переходит в другую, а та – в третью, и все эти незаконченные истории похожи на бесконечное количество личин, которые надоедают рассказчику, и он отбрасывает их одну за другой. Листая тома «Месневи», Галип увидел, что напротив непристойных рассказов зеленой ручкой сделаны отметки на полях, некоторые страницы испещрены гневными вопросительными и восклицательными знаками и исправлениями, порой столь густыми, что казалось, будто строчки пытались вымарать. Поспешно прочитав эти перепачканные страницы, Галип понял, что многие статьи, которые в детстве и юности он считал оригинальными сочинениями Джеляля, на самом деле были историями из «Месневи», приспособленными к реальности современного Стамбула.
Галип вспомнил те вечера, когда Джеляль по нескольку часов подряд говорил о подражании в искусстве, утверждая, что лишь в этом и заключается подлинное мастерство. Пока Рюйя уплетала купленные по пути пирожные, Джеляль рассказывал, что многие свои статьи, если не все, написал с чужой помощью, и добавлял, что самое важное не «творить» нечто новое, а уметь так изменить – совсем чуть-чуть, с краешка – те чудеса мысли, что на протяжении тысяч лет создавали тысячи умов, чтобы можно было сказать, что это и есть нечто совершенно новое. Галип начинал все сильнее нервничать, сознавая, что утрачивает свою радостную веру в подлинность вещей в комнате и бумаг на столе, но не потому вовсе, что, как выяснилось, отдельные истории, которые он многие годы приписывал Джелялю, сочинены кем-то другим. Просто открытие это наводило на некоторые другие мысли.
Если существует эта комната и квартира, обставленные в точности как двадцать пять лет назад, не исключено, что где-то в Стамбуле есть точные их подобия. И коль скоро в той комнате за точно таким же столом не сидят Джеляль и Рюйя – он рассказывает истории, она радостно его слушает, – значит, за ним сидит похожий на Галипа бедолага и читает вырезки из старых газет, надеясь напасть на след пропавшей жены. Ему пришло в голову, что, подобно предметам, рисункам и изображениям на полиэтиленовых пакетах, которые становятся символами других вещей, а также статьям Джеляля, обретающим при каждом новом прочтении иной смысл, новый смысл обретает и его, Галипа, собственная жизнь, стоит лишь в очередной раз о ней задуматься, и он рискует заблудиться и пропасть среди этих смыслов, неотвратимо следующих один за другим, словно вагоны поезда. За окном стемнело, в комнате висел полумрак, который, казалось, можно потрогать руками, – такой бывает в облюбованных пауками подвалах, где пахнет плесенью и смертью. Придя к выводу, что, хотя глаза и устали, надо продолжить чтение, поскольку у него нет иного способа освободиться от этого кошмара, в который он угодил не по своей воле, и выбраться из призрачного мира, Галип включил настольную лампу.
Он вернулся к тому месту, на котором остановился, – к облюбованному пауками колодцу, в который бросили труп Шамса. Потеряв своего «друга и возлюбленного», Мевляна обезумел от горя. Он никак не желал поверить, что Шамс убит, а тело его лежит в колодце, – более того, гневался на всех, кто хотел показать ему колодец, находящийся под самым его носом, и придумывал предлоги для поисков «возлюбленного» во всяких других местах. Не мог ли Шамс, например, уехать в Дамаск, как в прошлый раз?
И Мевляна отправился в Дамаск. Он обошел каждую улицу города, заглянул в каждый дом и мейхане, обыскал каждый уголок и заглянул под каждый камень, навестил старых друзей Шамса и своих общих с ним знакомых, побывал в его любимых местах, мечетях, текке – и в конце концов поиск стал для него важнее искомой цели. Тут читатель понимал, что оказался в мистическом, пантеистическом мире, где плывет в воздухе опиумный дым, льется розовая вода и проносятся по темному небу летучие мыши, – в мире, где ищущий меняется местами с тем, кого ищет, где искать важнее, чем найти, а любовь к человеку важнее, чем сам этот человек. Несколько слов было сказано о том, что приключения поэта на улицах города можно уподобить различным этапам, которые преодолевает вступивший в тарикат на пути к совершенству и постижению истины. Часы растерянности после известия о бегстве возлюбленного соответствуют этапу «отрицания и утверждения», а хождения по местам, где когда-то бывал возлюбленный и где можно встретить его старых друзей и врагов, а также поиск принадлежавших ему вещей, пропитанных обжигающими душу воспоминаниями, – различным этапам «испытаний». И если сцена в публичном доме указывает на растворение в любви, то блуждать по раю и аду, образованным игрой слов, литературными ловушками и вымышленными именами, словно в зашифрованных письмах, найденных в доме Мансура аль-Халладжа[136] после его смерти, – значит сбиться с пути в долине тайн, о которой писал Аттар. Сцена, когда в полночь собравшиеся в мейхане люди рассказывают друг другу истории о любви, взята из «Беседы птиц» Аттара. Когда поэт, опьяневший от хождений по исполненным тайн улицам, домам и лавкам, понимает, что ищет на горе Каф самого себя, то это есть пример «растворения в абсолюте», взятый из той же книги. И так далее, и тому подобное.
Украсив свою длинную статью пышными, написанными арузом[137] строками поэтов-суфиев о единстве того, кто ищет, и того, кого ищут, Джеляль не забыл и о знаменитых словах самого Мевляны, утомленного месяцами поисков в Дамаске, но, поскольку терпеть не мог поэтические переводы, изложил их прозой: «Стало быть, я – это Он! – сказал поэт, заблудившийся среди городских тайн. – А если так, то зачем же искать?» В этом кульминационном месте статьи Джеляль напоминает о факте, известном всем последователям Мевляны и служащем для них предметом гордости: осознав истину о единстве, Мевляна собрал свои стихи, написанные в тот период, но назвал этот сборник «Диваном Шамса Тебризи».
Как и в детстве, больше всего Галипа заинтересовала «детективная» часть статьи. Порадовав благочестивых читателей мистическими историями, Джеляль вновь приводил их в ярость (и радовал читателей, приверженных светским ценностям), утверждая, что приказ убить Шамса и бросить его тело в колодец отдал не кто иной, как сам Мевляна! Свой вывод он обосновывал в стиле турецкой полиции и прокуратуры, с чьими методами работы близко познакомился в пятидесятые годы, когда работал корреспондентом (в частности, судебным) по Бейоглу. С безапелляционной уверенностью районного прокурора Джеляль утверждал, что больше всех от убийства «возлюбленного» выигрывал сам Мевляна, ведь благодаря убийству он превращался из обычного ходжи в величайшего поэта-суфия, а значит, именно он больше всех желал смерти Шамса. Узкий юридический мостик между «преступным умыслом» и «приготовлением к преступлению», о котором никогда не забывают авторы детективных романов из христианского мира, Джеляль преодолевал, обращая внимание на странности в поведении Мевляны: отказ верить в смерть жертвы, потерю рассудка, нежелание пойти и посмотреть на труп в колодце – это все из разряда уловок, к которым часто прибегают неопытные убийцы и которые на самом деле суть проявления чувства вины. Далее автор статьи переходил к теме, мысли о которой наводили на Галипа безнадежную тоску: что же в таком случае означают затянувшиеся на несколько месяцев поиски, которые преступник после убийства вел на улицах Дамаска? Зачем он столько раз обошел весь город вдоль и поперек?
О том, что изучению этого вопроса Джеляль посвятил гораздо больше времени, чем могло показаться читателям статьи, Галипу рассказали некоторые заметки в тетради, а также карта Дамаска, которую он нашел в коробке со старыми билетами на футбол (Турция – Венгрия, 3:1) и в кино («Женщина в окне», «Возвращение домой»). На этой карте зеленой шариковой ручкой были отмечены маршруты хождений Мевляны. Поскольку поэту, который отлично знал, что Шамс убит, не было никакой нужды его искать, он, очевидно, занимался в Дамаске чем-то другим, но чем? На карте были отмечены все места, где побывал Мевляна, а на обратной стороне выписаны в столбик названия кварталов, караван-сараев и мейхане, в которые он заходил. В слогах и буквах названий из этого длинного списка Джеляль пытался отыскать скрытую симметрию, некий тайный смысл.
За окном уже давно совсем стемнело, когда Галип, изучая содержимое коробки, в которую Джеляль складывал всякие мелочи примерно в то время, когда была опубликована его статья о детективных сюжетах в сказках «Тысячи и одной ночи» («Али Зибак», «Ловкий вор» и так далее), наткнулся на карту Каира и путеводитель по Стамбулу, изданный мэрией в 1934 году. Как он и ожидал, места действия сказок были отмечены на карте зеленой шариковой ручкой. Пометки – сделанные другой ручкой, но тоже зеленой – обнаружились и на картах в путеводителе. Наблюдая за приключениями зеленых стрелок на перегруженных информацией картах, Галип не мог отделаться от ощущения, что они показывают маршрут его собственных блужданий по городу в последние дни. Желая убедиться, что это ему только кажется, он говорил себе, что зеленые стрелки указывают на дома, в которых он не бывал, на мечети, в которые не заглядывал, на улицы, по которым не ходил, и все равно – он бывал в соседних домах, заходил в соседние мечети, поднимался на те же самые холмы, пусть и по другим улицам. Стало быть, в Стамбуле полным-полно людей, которые бродят по одному и тому же маршруту!
Тогда он решил положить рядом и сравнить карты Дамаска, Каира и Стамбула, как предсказал когда-то Джеляль в статье, написанной под влиянием Эдгара По. Для этого пришлось вырезать из путеводителя несколько страниц; к бритве, которую Галип принес из ванной, прилипли волоски – доказательство того, что Джеляль ей пользовался. Положив карты рядом, Галип сначала не мог сообразить, как их сопоставить, тем более что масштаб у них был разный. Затем, вспомнив, как они с Рюйей в детстве срисовывали картинки из журналов, он наложил карты одна на другую, прижал к стеклу на двери в гостиную и принялся рассматривать на просвет. Потом положил их на стол, тот самый, где мать Джеляля когда-то раскладывала выкройки, и начал рассматривать, словно ребус, для разгадки которого нужно отыскать недостающие части, но единственным, что ему удалось различить в наложенных друг на друга картах, было едва различимое лицо дряхлого старика, все в морщинах и совсем незнакомое.
Галип так долго смотрел на это лицо, что оно стало казаться ему давно и хорошо знакомым. От этого и от ночной тишины на душе сделалось спокойно, а со спокойствием пришла и уверенность. Галип подумал – совершенно искренне, – что Джеляль направляет его. У Джеляля было множество статей, посвященных смыслу, который можно увидеть в лицах, но сейчас Галипу вспомнилось несколько фраз о «душевном покое», который Джеляль ощущал, глядя на лица зарубежных актрис. И он решил достать из коробки статьи о кино, написанные Джелялем в молодости.
В этих статьях Джеляль говорил о лицах некоторых американских актрис с печальной нежностью, словно о полупрозрачных мраморных статуях, или о скрытой от глаз шелковистой поверхности неведомой планеты, или о пленительных сказках, похожих на грезы о дальних странах… Читая эти строки, Галип почувствовал, что объединяет их с Джелялем не только любовь к Рюйе или историям, но и эта печальная нежность, похожая на еле слышную прекрасную мелодию. Все, что он находил вместе с Джелялем на картах, в лицах и в словах, ему очень нравилось – и это пугало. Он хотел было еще больше углубиться в статьи о кино в поисках той прекрасной мелодии, но замешкался, остановился – о лицах знаменитых турецких актрис Джеляль писал совсем по-другому: они напоминали ему военные телеграммы полувековой давности, чей шифр утерян и смысл забыт.
Теперь Галип уже очень хорошо понимал, почему улетучился тот оптимизм, который переполнял все его существо за завтраком и позже, когда он садился за письменный стол. По прошествии восьми часов, посвященных чтению, образ Джеляля в его голове полностью изменился, и сам Галип как будто стал из-за этого другим человеком. Утром, когда он добродушно доверял миру и наивно полагал, будто усердная работа поможет разгадать главную загадку мира, ему совершенно не хотелось быть кем-то другим. Но теперь, когда тайны мира отдалились от него, а такие знакомые, казалось бы, вещи и статьи превратились в непостижимые элементы неведомого мира и в карты непонятно чьих лиц, Галипу не хотелось иметь ничего общего с этой унылой, потерявшей надежду личностью. Когда он, желая отыскать последние улики, которые позволили бы ему прояснить, что́ связывало Джеляля с Мевляной и его учением, начал читать некоторые статьи автобиографического характера, в городе настало время ужина, и окна на проспекте Тешвикийе озарились синеватым светом, льющимся с телеэкранов.
Джеляль испытывал интерес к тарикату мевлеви не только потому, что знал, как сильно этой темой можно увлечь читателей, но и потому, что к этому тарикату принадлежал его отчим. После того как мать Джеляля развелась с дядей Мелихом, не желавшим возвращаться сначала из Европы, а потом из Северной Африки, она поняла, что не сможет зарабатывать шитьем достаточно денег, чтобы прокормить себя и сына, и снова вышла замуж – за человека, который ходил в мевлевийское текке, обустроенное в одном из переулков Явуз-Султана, по соседству с византийским подземным водохранилищем. Об этом Галип узнал из статьи, в которой Джеляль с неподдельным антиклерикальным гневом и вольтеровским сарказмом описывал «гнусавого сутулого адвоката», спешащего на тайное радение. Читая о тех временах, когда Джеляль жил с отчимом под одной крышей, о том, как он зарабатывал деньги, показывая зрителям их места в кинотеатре, как участвовал в постоянно вспыхивавших посреди набитого битком темного зала драках, раздавая и получая тумаки, как торговал в антрактах газировкой и как, желая увеличить спрос, договорился с пекарем, чтобы тот добавлял в булочки соль и перец, Галип поочередно представлял себя мальчиком, показывающим места, драчливым зрителем, пекарем и, наконец, как и подобает хорошему читателю, журналистом Джелялем. А затем в статье, повествующей, как Джеляль, уйдя из кинотеатра в Шехзадебаши, работал в пропахшей клеем и бумагой переплетной мастерской, Галип наткнулся на слова, которые, на миг почудилось ему, были написаны именно о нем, Галипе, и о нынешнем его состоянии. Это была банальная фраза из числа тех, что можно встретить в воспоминаниях любого писателя, желающего сочинить себе исполненное невзгод прошлое, в котором есть чем гордиться: «Я читал все, что попадало мне в руки». Так написал Джеляль, но Галип, читающий о Джеляле все, что попадало в руки, понял, что тот писал не о днях, проведенных в переплетной мастерской, а именно о нем.
До тех пор пока в полночь Галип не вышел на улицу, он несколько раз вспоминал эту фразу и каждый раз думал, что она доказывает – Джеляль знает, чем он сейчас занимается. Его собственные поиски предстали теперь в новом свете: как будто не он уже неделю идет по следам Джеляля и Рюйи, а Джеляль (возможно, вместе с Рюйей) играет с ним в какую-то игру. Эта идея вполне вязалась с всегдашним желанием Джеляля управлять поведением других людей с помощью маленьких ловушек и недомолвок в статьях, а потому Галип утвердился во мнении, что расследование, которое он ведет в квартире-музее, продиктовано не его свободной волей, а свободной волей Джеляля.
Но не только из-за этой гнетущей мысли ему захотелось как можно скорее выйти из дома. После долгого чтения невыносимо болели глаза, да еще и на кухне не нашлось никакой еды. Галип достал из шкафа в прихожей темно-синее пальто Джеляля – если Исмаил и Камер еще не спят, то, скользнув полусонным взглядом по его ногам и полам знакомого пальто, они подумают, что из дома вышел Джеляль. Он спустился по лестнице, не включая свет. Окно квартирки консьержа, глядящее на входную дверь, было темным. Поскольку ключа от подъезда у Галипа не имелось, дверь он не захлопнул, а только прикрыл. Ступая на тротуар, Галип почувствовал, как по спине пробежал холодок. Ему показалось, что из темного угла сейчас выйдет человек, о котором он так долго старался не думать, – тот, что звонил по телефону, и в руке этого, вполне возможно знакомого ему, человека вместо папки с доказательствами подготовки военного переворота окажется нечто более страшное и смертельно опасное. Но на улице никого не было. Он представил себе, что звонивший по телефону наблюдает за ним. Нет, он не ставил себя сейчас ни на чье место. «Я вижу все таким, как есть», – подумал он, проходя мимо полицейского участка. Караульные с автоматами в руках проводили его сонным подозрительным взглядом. Не желая читать буквы на афишах, потрескивающих неоновыми лампами рекламных панно и написанных на стенах политических лозунгах, Галип шел, глядя под ноги. Все рестораны и кафе в Нишанташи были уже закрыты.
Он долго шагал по мокрым улицам под каштанами, кипарисами и чинарами, прислушиваясь к звуку собственных шагов и голосам из кофеен. Таял снег, в водосточных трубах жалобно журчала вода. Добравшись до Каракёя, он как следует наелся (суп, курица и кадаиф), купил фруктов, хлеба, сыра и вернулся в Шехрикальп.