Том 5. Проза, рассказы, сверхповести.
Две Троицы.
На гордом уструге нет-единицы плыть по душе Разина, по широким волнам, будто по широкой реке среди ветел и вязов, сидящих бакланов, среди плавающих баб-птиц, правя челн поперек волне, поперек течения, избрав Волгой его судьбу, точно орел жестким клювом оконченную плахой, но дав жизни другое течение, обратное относительно звезд над нею, перерезая время наперекор ему, от калмыцких степей к Жигулям плывя через шумный поток его Я. И скрягой считать прозрачные деньги волн, плеск волн, когда призрачный уструг нет-единицы тихо плывет по реке Разина поперек естественного течения природы времени его Я, в искусственном направлении, среди черных волн Жигулей, от низовьев простой в своей думе головы, лежащей на секире, под расстрелом глаз вокруг задумчивых толп, до истоков жизни молодого донца в Соловках, перерезавшего поперек всю русскую равнину, всю Россию, чтобы подслушать северные речи, увидеть северные очи бога, бога севера, до пути молодого донца на Днепре, где, стоя над омутом, языческой удалью глаз весело вызывал, выкликал из голубой волны русалок, прижимавших к водяным кудрям и плечам столько громких имен из древних летописей.
Недаром хохочут холмы: «Сарынь на кичку!» – и оси, корни из мнимой нет-единицы русалок протягиваются к да-единицам люда.
Недаром и до сих пор Волга каждую ночь надевает разбойничий платок буйной разинской песни и, голубая красавица, смотрит, как заря зажигает кумачовой раннею спичкои сумрак лесов.
От кончины плыть к молодости.
Вот с секиры, широкой, как язык коровы, прыгнула и соскочила голова, становится на плечи и покрывается призраком огромных богатырских кудрей. «Эй, дружи около!» – кричит она, приставив кулак к богатырскому рту.
Населить свой парус, свою лодку юношей-моряком – отрицательным Разиным – то в шишаке, то в кумачовой рубахе настежь, так чтоб грудь великих замыслов была распахнута постелью, и оттуда смотреть в темную глубь реки – в темный мир омута, смотреть на тени, брошенные убегающим испуганным раком; быть лодкой мертвецу, умноженному на нет-единицу.
– Эй! Двойник Разин, садись в лодку Меня, из кокоры полутора моих суток, на скамейку моей жизни. Отрицательный голубой Двойник Разин, пепел заклятий сыпется на тебя из моих рук точно покрытая бляхами уздечка, надетая на голову дикого коня-неука. Покорись моей воле! Будь черной пашней сохе моей сверкнувшей воли.
От красной плахи, волжской птицей в клетке разметав буйные волосы каленого добела железа предсмертных пыток, и великого моря смерти, куда влетела Волга этой жизни, плыть к первым негам юного Я молодого дикого южнорусского богатыря, жадным до неба, искавшего устоев правды в шуме волн у камней Ледовитого моря, под мощным гомоном тысячи тысячей государств птиц, возводивших стройную постройку храма камнями плеска крыл, камнями голосов.
Никто бы не узнал в молодом богатыре, слушавшем на берегу ночного моря голоса летевших журавлей, лавину победы в их голосах, читавшем летучую книгу, ночные страницы ночных облаков, будущего сурового и гордого мятежника, писавшего соседним царям насмешливое «любезный брат». Вещие глаза еще мальчика, с первым пухом на губах, были подняты широко открытыми лесными озерами навстречу вещим голосам птиц, может быть, кричавшим оттуда: «Брат, брат, ты здесь!» – голосам оттуда. Там он искал те оси постройки человеческого мира, главные сваи своей веры, которые потом мощными сваями вбивал в родную почву страны отцов, родной быт.
Это не был главный яроста нескольких столетий, наследник земли отцов. Это был мальчик-пустынник, мальчик-отшельник с тихими задумчивыми глазами, пришедший от своего моря к морю Ломоносова.
Наводнение неба черным кружевом стай, какой-то ледоход в небе, серые льдины птиц. Стремительный потоп несущихся Млечных Путей. Стройные косяки-государства, томительные трубные клики на воздухе этих государств, длинные, как пурга. Призраки летучей воздушной конницы, узоры точек, вдруг собравшиеся в широкий лопух, и военные крики небесной пехоты, летевшей на приступ весны, певучие полки, брошенные на завоевание весны трубными голосами журавлей, перерезав мир звонкими кликами, брошенные на приступ замка зимы войною песен, – весеннее небо севера навсегда отразилось в больших пустынных глазах Разина, глазах юноши-пустынника, немого путешественника у берегов Ледовитого моря.
Это были две Троицы: зеленая лесная Троица 1905-го года на белоснежных вершинах Урала, где в окладе снежной парчи вещие и тихие смотрят глаза на весь мир, темные глаза облаков; и полный ужаса воздух несся оттуда, а глаза богов сияли сверху в лучах серебряных ресниц серебряным видением.
И Троица 1921-ого года в Халхале (северная Персия), на родине раннего удалого дела Разина.
За Пермью, у крайней северной точки веток Волги, на переломе Волги и текущих к северу рек Сибири прошла первая Троица; у каменного зеркала гор, откуда, прочь с гор, с обратной стороны бегут реки в море, любимое с севера Волгой, – там прошла вторая Троица, поворотного 1921 года.
«Знаем, своему богу идут молиться», – решили северяне пермской тайги, когда в черных броднях и поршнях, с ружьями за плечами, с крошнями на ремнях за плечами, мы уходили перед Троицей на месяц лесовать на снежных вершинах, искать лесное счастье, мечтая о соболях и куницах Конжаковского камня, и неведомая снежная цепь манила и звала нас.
Речка Серебрянка летела по руслу, окутывая в свои снежные волосы скользкие, темные, черные камни, обнимала их пеной как самые дорогие, любимые существа и щедро сыпала горные поцелуи; и, прислонив ухо, можно было слышать ауканье девушек, живой человеческий смех и старые песни русских деревень.
Кто у кого брал струны и человеческие голоса – река или село – в мгновенной бездне нити проворной речной волны?
Как мчится и торопится скороход с зашитым в поле письмом, хранила река в голубых волнах письмо к Волге, написанное севером.
Кто-то смеялся там в глубине вод и задорно кричал удалое лесное «ау» ему, наклонившему сверху лицо, пришельцу оттуда, из мира людей.
Когда река отступала от русла каменной щели, на полувысохшем русле мокрой топи можно было увидеть свободно набросанные широкие когти, отпечатанные медведем, изданные рекой в роскошном издании, с широкими полями, с прекрасными концовками сосен, в обложке песчаных берегов и снеговых отдаленных гор с черной сосной наверху.
Эти вдохновенные песни древнего лада, маленькие песенки, полные дыхания жизни, по которым можно было судить, сколько творцу лет, куда он шел, в каком был настроении, был ли сердит или задумчив, казалась ли ему вселенная мрачным проклятием или благовестом, полным горошин серебряных слов, шашкой пьяного по голове или задумчивым рукопожатием ночью, были напечатаны издательством леса на книгах черной топи. Не только свои медведи, но даже охотники умеют читать эти частушки в издании топких болот, от первых времен мира.
Какая Лаура прочтет песни лесного Петрарки?
А мы идем против реки всё выше и выше, на суровые потолки гор…
<1921–1922>