Джузеппе Бальзамо (Записки врача).

CV. ТЕЛО И ДУША.

Рядом с Бальзамо остался только Марат, хирург.

Побледнев, он почтительно и робко подошел к грозному оратору, власть которого не знала границ.

— Учитель! Неужели я и в самом деле допустил ошибку? — спросил он.

— И немалую, — отвечал Бальзамо. — Но что еще хуже — вы не верите в то, что в самом деле виноваты.

— Да, признаюсь, вы правы. Я не только не думаю, что допустил ошибку, — я верю в то, что говорил правильно.

— Гордыня! Гордыня! — прошептал Бальзамо. — Гордыня — демон разрушения! Люди сумеют победить лихорадку в крови больного, одолеют чуму в воде и в воздухе, но они позволяют гордыне пустить столь глубокие корни в их сердца, что потом никак не могут вырвать ее оттуда.

— Учитель! До чего же вы плохого обо мне мнения! Неужели я и в самом деле так ничтожен, что не выдерживаю сравнения с себе подобными? Неужели я так мало почерпнул из своего труда и неспособен сказать свое слово, чтобы не быть сейчас же уличенным в невежестве? Или я уже не страстный приверженец и сила моего убеждения вызывает сомнение? Даже если это так, я все ж, по меньшей мере, живу преданностью святому делу народа.

— Добро еще борется в вас со злом, — заметил Бальзамо. — И мне кажется, что придет тот день, когда зло возьмет верх. Я попытаюсь избавить вас от недостатков. Если мне суждено в этом преуспеть, если гордыня еще не подавила в вас другие чувства, я мог бы сделать это в течение часа.

— Часа? — переспросил Марат.

— Да. Угодно вам подарить мне этот час?

— Разумеется.

— Где я могу вас увидеть?

— Учитель! Это я должен прийти туда, где вы изволите назначить встречу своему покорному слуге.

— Ну хорошо, — сказал Бальзамо, — я приду к вам.

— Прошу вас обратить внимание на то, что вы сами этого пожелали, учитель. Я живу в мансарде на улице Кордельеров. В мансарде, слышите? — повторил Марат, словно выставляя напоказ свою бедность и хвастаясь своей нищетой, что отнюдь не ускользнуло от внимания Бальзамо, — тогда как вы…

— Тогда как я?..

— Вы, как рассказывают, живете во дворце.

Тот пожал плечами, как сделал бы великан, наблюдая сверху за тем, как сердится карлик.

— Хорошо, — отвечал он, — я приду к вам в мансарду.

— Когда вас ждать?

— Завтра.

— В котором часу?

— Поутру.

— Я с рассветом пойду в анатомический театр, а оттуда — в больницу.

— Это именно то, что мне нужно. Я попросил бы вас проводить меня туда, если бы вы не предложили этого сами.

— Приходите пораньше. Я мало сплю, — сказал Марат.

— А я вообще не сплю, — сказал Бальзамо. — Ну так до утра!

— Я буду вас ждать.

На том они и расстались, потому что подошли к двери, ведущей на улицу, столь же темную и безлюдную теперь, сколь оживленной и шумной была она в ту минуту, как они входили в дом.

Бальзамо пошел налево и скоро исчез из виду.

Марат последовал его примеру, только свернул направо и зашагал на длинных худых ногах.

Бальзамо был точен: на следующий день в шесть утра он уже стоял перед дверью на лестничной площадке; эта дверь находилась в центре коридора, в который выходили шесть дверей. Это был последний этаж одного из старых домов на улице Кордельеров.

Было заметно, что Марат готовился к тому, чтобы как можно достойнее принять именитого гостя. Куцая ореховая кровать, комод с деревянным верхом засверкали чистотой под шерстяной тряпкой прислуги, изо всех сил натиравшей эту рухлядь.

Марат старательно ей помогал, поливая из голубого фаянсового горшка бледные звездочки цветов — единственного украшения мансарды.

Он зажимал под мышкой полотняную тряпку; это свидетельствовало о том, что он взялся за цветы только после того, как помог протереть мебель.

Ключ торчал в двери, и Бальзамо вошел без стука. Он застал Марата за этим занятием.

При виде учителя Марат покраснел значительно сильнее, чем следовало бы истинному стоику.

— Как видите, я слежу за своим домом, — проговорил он, незаметно швырнув предательскую тряпку за занавеску, — я помогаю этой славной женщине. Я выбрал, может быть, занятие не то чтобы совсем плебейское, но и не совсем достойное знатного господина.

— Это занятие, достойное бедного молодого человека, любящего чистоту, и только, — холодно заметил Бальзамо. — Вы готовы? Как вам известно, мне время дорого.

— Сию минуту, я только надену сюртук… госпожа Гриветта, сюртук!.. Это моя консьержка, мой камердинер, моя кухарка, моя экономка, и обходится мне она всего в один экю в месяц.

— Я ценю экономию, — отвечал Бальзамо. — Это богатство бедняков и мудрость богатых.

— Шляпу! Трость! — приказал Марат.

— Протяните руку, — вмешался Бальзамо. — Вот ваша шляпа; трость, которая лежит рядом со шляпой, тоже, без сомнения, ваша.

— Простите, я так смущен.

— Вы готовы?

— Да, сударь. Часы, госпожа Гриветта!

Госпожа Гриветта окинула взглядом комнату, но ничего не ответила.

— Вам не нужны часы, чтобы отправиться в анатомический театр и в больницу. Часы, возможно, пришлось бы долго искать, и это нас задержит.

— Но я очень дорожу своими часами. Это отличные часы, я купил их благодаря строжайшей экономии.

— В ваше отсутствие госпожа Гриветта их поищет, — с улыбкой заметил Бальзамо, — и если она будет искать хорошо, то к вашему возвращению часы найдутся.

— Ну, конечно! — отвечала г-жа Гриветта. — Конечно, найдутся, если господин не оставил их где-нибудь. Здесь ничего не может потеряться.

— Вот видите! — проговорил Бальзамо. — Идемте, идемте!

Марат не посмел настаивать и с ворчанием последовал за Бальзамо.

Когда они были у двери, Бальзамо спросил:

— Куда мы пойдем сначала?

— В анатомический театр, если вы ничего не имеете против. У меня на примете есть один человек, который должен был умереть сегодня ночью от острого менингита. Мне нужно изучить его мозг, и я не хотел бы, чтобы мои товарищи меня опередили.

— Ну, так идемте в анатомический театр, господин Марат.

— Тем более, что это в двух шагах отсюда. Он примыкает к больнице, и нам придется только войти да выйти. Вы даже можете подождать меня у двери.

— Напротив, мне хотелось бы зайти вместе с вами: вы мне скажете свое мнение о… больном.

— Когда он был еще жив?

— Нет, с тех пор, как он стал мертвецом.

— Берегитесь! — с улыбкой воскликнул Марат. — Я смогу взять над вами верх, потому что досконально изучил эту сторону своей профессии и, как говорят, стал искусным анатомом.

— Гордыня! Гордыня! Опять гордыня! — прошептал Бальзамо.

— Что вы сказали? — спросил Марат.

— Я сказал, что это мы еще увидим, — отвечал Бальзамо. — Давайте войдем!

Марат первым вошел в тесный подъезд анатомического театра, расположенного в самом конце улицы Отфей.

Бальзамо без колебаний последовал за ним. Они пришли в длинный и узкий зал. На мраморном столе лежали два трупа: один — женщины, другой — мужчины.

Женщина умерла молодой. Мужчина был старый и лысый. Грубый саван покрывал их тела, оставляя наполовину открытыми их лица.

Оба лежали бок о бок на ледяной постели. Скорее всего, они никогда не встречались в этом мире, и вот теперь их вечные души были, должно быть, очень удивлены, видя такое тесное соседство их земных оболочек.

Марат приподнял и отшвырнул грубое одеяние, укрывавшее обоих несчастных: скальпель хирурга и смерть их уравняли.

Трупы были обнажены.

— Вид смерти вас не отталкивает? — спросил Марат с присущим ему высокомерием.

— Он меня огорчает, — отвечал Бальзамо.

— Это с непривычки, — заметил Марат. — Я вижу это представление каждый день и поэтому не испытываю ни огорчения, ни отвращения. Мы, практики, живем, как видите, среди мертвецов, и они никоим образом не отвлекают нас от наших привычных занятий.

— Это довольно печальная привилегия вашей профессии.

— И потом, — прибавил Марат, — чего ради я стал бы огорчаться или испытывать отвращение? Ведь у меня есть разум, а кроме того, я уже привык…

— Поясните свою мысль, — попросил Бальзамо, — я не совсем вас понимаю. Начните с разума.

— Как вам будет угодно. Почему я должен бояться? С какой стати мне испытывать страх при виде неподвижного тела, точно такой же статуи из плоти, как если бы она была из мрамора или гранита?

— А в мертвом теле действительно ничего нет?

— Ничего, совершенно ничего.

— Вы так думаете?

— Уверен!

— А в живом теле?

— А живое обладает движением! — с видом превосходства проговорил Марат.

— Вы ничего не говорите о душе, сударь…

— Я никогда ее не видал, копаясь в человеческом теле со скальпелем в руках.

— Это оттого, что вы копались только в мертвых телах.

— Вы не правы, я много оперировал и живых.

— И вы никогда не обнаруживали в них ничего такого, что отличало бы их от мертвых?

— Я находил боль. Может быть, под душой вы подразумеваете физическое страдание?

— Так вы, стало быть, не верите?

— Во что?

— В душу.

— Верю, однако я называю это движением.

— Прекрасно! Итак, вы верите в существование души — это все, о чем я вас спрашивал. Мне нравится, что вы в это верите.

— Погодите, учитель! Кажется мы не поняли друг друга. Не будем преувеличивать, — злобно улыбнулся Марат. — Мы, практики, до некоторой степени, материалисты.

— Как холодны эти тела! — задумчиво проговорил Бальзамо. — А эта женщина была очень хороша собой.

— Да!

— В таком прекрасном теле была, несомненно, прекрасная душа.

— Вот в этом ошибка того, кто ее создал. Прекрасные ножны и никудышный клинок! Это тело, учитель, принадлежало мошеннице, которая, не успев выйти из Сен-Лазара, скончалась от воспаления мозга в Отель-Дьё. Ее жизнеописание пространное и очень скандальное. Если вы называете душой движение, руководившее этим существом, вы оскорбили бы наши души, уподобляя их ее душе.

— Ее душу следовало бы лечить, — возразил Бальзамо, — она погибла потому, что рядом не оказалось единственно необходимого врача — врачевателя души.

— Учитель! Это только ваша теория. Врачи существуют для того, чтобы лечить тело, — горько усмехнувшись, сказал Марат. — У вас, учитель, едва не сорвалось сейчас с губ одно слово: Мольер часто вставлял его в свои комедии. Это оно заставило вас улыбнуться.

— Нет, — возразил Бальзамо, — вы ошибаетесь и не можете знать, чему я улыбаюсь. Итак, мы пришли к выводу, что в мертвых телах ничего нет?

— Да, и они ничего не чувствуют, — подхватил Марат, приподняв голову молодой женщины и отпустив ее, так что она со стуком ударилась о мрамор; тело при этом не только не двинулось, но и не дрогнуло.

— Прекрасно! — воскликнул Бальзамо. — Теперь пойдемте в больницу.

— Одну минуту, учитель. Если позволите, я сначала отрежу ей голову. У меня большое желание в этой голове покопаться: в ней гнездилась весьма любопытная болезнь, вы позволите?

— Я вас не совсем понимаю, — молвил Бальзамо.

Марат раскрыл сумку с инструментами, вынул бистурей и взял в углу огромный деревянный молоток, забрызганный кровью.

Опытной рукой он сделал круговой надрез, рассекая кожу и мышцы шеи. Добравшись до кости, он вставил свой инструмент между двумя позвонками и резко и энергично ударил по нему деревянным молотком.

Голова покатилась по столу, со стола на пол. Марат подхватил ее мокрыми руками.

Бальзамо отвернулся, не желая доставлять радость победителю.

— Придет день, — заговорил Марат, полагавший, что нащупал слабое место учителя, — когда какой-нибудь филантроп займется изучением смерти, как другие занимаются жизнью. Он изобретет машину, которая отделяла бы одним махом голову от тела и производила бы мгновенное уничтожение, что недоступно никакому другому орудию смерти; колесование, четвертование и повешение — это пытки, достойные варваров, а не цивилизованных людей. Просвещенная нация вроде французской должна наказывать, но не мстить; общество, которое колесует, вешает или четвертует, мстит преступнику мучением, прежде чем наказать его смертью, а это, как мне кажется, в корне неверно.

— Я с вами согласен. А как вы представляете себе этот инструмент?

— Я полагаю, что это должна быть машина, столь же холодная и бесстрастная, как сам закон. Человек, в чьи обязанности входит наказание, начинает волноваться при виде себе подобного и порой промахивается, как было в случаях с графом Шале и герцогом Монмаутом. Этого не может случиться с машиной, которая состояла бы, например, из двух дубовых лап, приводящих в действие нож.

— А вы думаете, что если нож молниеносно скользнет между основанием затылка и трапециевидными мышцами, то смерть будет мгновенной, а страдание — недолгим?

— Смерть будет мгновенной, это бесспорно, потому что железо разом отсечет нервы, сообщающие телу движение. Страдание будет недолгим, потому что железо отделит мозг, где собраны все чувства, от сердца, в котором бьется жизнь.

— Казнь через обезглавливание существует в Германии, — заметил Бальзамо.

— Да, но там голову отсекают мечом, а я уже говорил вам, что рука может дрогнуть.

— Подобная машина есть в Италии. Ее приводит в движение дубовый корпус, она называется mannaja.

— Ну и что же?

— Я видел, как преступники, обезглавленные палачом, поднимались на ноги, уходили, покачиваясь, и падали в десяти шагах от места казни. Мне случалось поднимать головы, скатывавшиеся к подножию mannaja, точно так же, как вы держите за волосы голову, скатившуюся с мраморного стола; стоило шепнуть этой голове имя, данное ей при крещении, как глаза приоткрывались и поворачивались в орбитах, желая увидеть того, кто окликнул с земли переходящего в этот момент в мир иной.

— Это всего-навсего движение нервов.

— Разве нервы не органы чувств? Я полагаю, что человеку следовало бы не изобретать машину, убивающую ради наказания, а искать способ наказания без умерщвления. Поверьте, что общество, которому удалось бы найти такой способ, стало бы самым лучшим и самым просвещенным на земле.

— Опять утопия! Все время какие-нибудь утопии! — проворчал Марат.

— На этот раз вы скорее всего правы, — согласился Бальзамо. — Время покажет… Впрочем, вы, кажется, говорили о больнице… Идемте же!

— Пожалуй.

Марат завернул голову женщины в платок, аккуратно связав все четыре уголка.

— Теперь я, по крайней мере, уверен, — проговорил, выходя, Марат, — что моим товарищам достанется только то, что не нужно будет мне.

Они отправились в Отель-Дьё. Мечтатель и практик шагали рядом.

— Вы очень хладнокровно и ловко отрезали эту голову, — сказал Бальзамо. — Когда вы меньше волнуетесь: имея дело с живыми или соприкасаясь с мертвыми? Что более вас трогает: страдание или неподвижность? Кого вам больше жаль: живое тело или покойника?

— Слабость была бы недостатком, таким же, как для палача, позволяющего себе жалеть жертву. Человеку причиняют зло, если плохо отрезают ему ногу, точно так же — если плохо отрезают ему голову. Хороший хирург должен оперировать руками, а не сердцем, хотя он сердцем прекрасно понимает, что минутное страдание принесет целые годы жизни и здоровья. В этом — красота нашей профессии, учитель!

— Да. Однако я надеюсь, что у живых вы встречаете душу?

— Да, если вы согласитесь со мной, что душа — это движение или чувствительность. Да, разумеется, я встречаю душу, и она мне мешает, потому что убивает больше больных, чем мой скальпель.

Они подошли к Отель-Дьё и поднялись на порог больницы.

Марат пошел вперед, не расставаясь со своей жуткой ношей. Бальзамо пошел вслед за ним в операционный зал, где собрались главный хирург и его ученики.

Больничные служители только что внесли молодого человека, сбитого на прошлой неделе тяжелой каретой, раздробившей ему ногу колесом. Первая проведенная в спешке операция на сведенной от боли ноге оказалась недостаточной. Болезнь стремительно развивалась, стала необходима неотложная ампутация.

Несчастный извивался от боли и следил с застывшим в глазах ужасом, способным разжалобить тигров, за бандой хищников, выжидавших той минуты, когда начнутся его мучения, его агония, может быть, только ради того, чтобы изучать чудесное явление, называемое жизнью, за которым скрывается другое, еще менее познаваемое явление, что зовется смертью.

Казалось, он просил у каждого из хирургов, учеников, служителей утешения, улыбки, ласкового слова, однако встречал только безразличие и холодность.

Остатки мужества и гордости повелевали ему молчать. Он приберегал последние силы для крика, который очень скоро должна была вырвать из его груди боль.

Однако, когда он почувствовал на плече тяжелую руку снисходительного сторожа, когда он увидал, как руки служителей стискивают его подобно змеям Лаокоона, когда он услыхал голос хирурга, обратившегося к нему со словом: «Мужайтесь!», несчастный осмелился нарушить молчание и жалобно спросил:

— Мне будет очень больно?

— Да нет, успокойтесь! — ответил ему Марат с кривой усмешкой на устах, успокоившей больного, но показавшейся Бальзамо иронической.

Марат увидел, что Бальзамо его понял; он подошел к нему и тихо сказал:

— Это страшная операция. Кость вся в трещинах и ужасно чувствительна. Он умрет не от болезни, а от боли: вот чего ему будет стоить его душа, этому живому!

— Зачем же вы его оперируете? Отчего не дать ему спокойно умереть?

— Долг хирурга — сделать все возможное для спасения, даже когда выздоровление представляется ему невероятным.

— Так вы говорите, он будет страдать?

— Его ждут ужасные мучения.

— Из-за того, что есть душа?

— Да, и она очень жалеет его тело.

— Тогда почему вы не поможете душе? Спокойствие души было бы, несомненно, гарантией выздоровления тела.

— Это как раз то, что я сейчас сделал… — заявил Марат, в то время как больного продолжали связывать.

— Вы приготовили его душу?

— Да.

— Каким образом?

— Как это принято, словами. Я воззвал к душе, к разуму, к чувствительности, к тому, что заставляло греческого философа говорить: «Боль, ты не зло!» — теми словами, которые подходят к случаю. Я ему сказал: «Вам не будет больно». Теперь его душе остается лишь не страдать, это уж ее дело. Вот средство, и оно употребляется по сию пору. Что же касается души — все ложь! Какого черта эта душа будет делать в теле? Когда я не так давно отрезал вот эту голову, тело ничего мне не сказало. Однако операция была серьезная. Но что вы хотите? Движение прекратилось, чувствительность угасла, душа отлетела, как говорите вы, спиритуалисты. Вот почему голова, которую я отрезал, ничего не сказала. Вот почему тело, которого я лишал головы, мне не помешало. А вот тело, в котором еще живет душа, будет минуту спустя кричать истошным голосом. Хорошенько заткните уши, учитель! Ведь вы так чувствительны к этой связи душ и тел, а она сейчас разобьет вашу теорию! И это будет продолжаться вплоть до того дня, пока ваша теория не догадается отделить тело от души.

— Вы полагаете, что такое разделение никогда не станет возможным?

— Попытайтесь это сделать, — предложил Марат, — вот прекрасный случай.

— Вы правы, случай действительно удобный, я попробую.

— Попробуете?

— Да.

— Каким образом?

— Я не хочу, чтобы этот молодой человек страдал, мне жаль его.

— Вы прославленный вождь, — согласился Марат, — но вы все-таки не Бог-отец, не Бог-сын и не сможете избавить этого парня от страданий.

— А если он не будет мучиться, то можно будет надеяться на выздоровление, как вы думаете?

— Выздоровление стало бы более вероятным, но с полной уверенностью утверждать этого нельзя.

Бальзамо бросил на Марата торжествующий взгляд и, встав перед молодым человеком, он встретился глазами с его испуганным и встревоженным взглядом.

— Усните! — приказал он не столько губами, сколько взглядом, вложив в это слово всю силу своего взгляда и своей воли, жар своей крови и все флюиды своего тела.

В эту минуту главный хирург начал ощупывать больное бедро и показывать ученикам, как далеко зашла болезнь.

Молодой человек, приподнявшийся было на своем ложе и задрожавший в руках санитаров, подчинился приказанию Бальзамо: его голова повисла, глаза закрылись.

— Ему плохо, — сказал Марат.

— Нет.

— Разве вы не видите, что он потерял сознание?

— Нет, он спит.

— Как спит?

— Да, спит.

Все обернулись и посмотрели на странного доктора, которого они приняли за сумасшедшего.

Недоверчивая улыбка заиграла на губах Марата.

— Скажите, во время обморока люди имеют обыкновение разговаривать? — спросил Бальзамо.

— Нет.

— В таком случае спросите его о чем-нибудь, и он вам ответит.

— Молодой человек! — крикнул Марат.

— Незачем кричать так громко, — сказал Бальзамо, — говорите как обычно.

— Расскажите о том, что с вами.

— Мне приказали спать, и я сплю, — отвечал больной.

Его голос был совершенно спокоен и не похож на тот, который все слышали несколько минут назад.

Присутствующие переглянулись.

— А теперь развяжите его, — попросил Бальзамо.

— Это невозможно, — возразил главный хирург. — Одно-единственное движение, и операция будет сорвана.

— Он не будет двигаться.

— Кто мне это может обещать?

— Я и он сам. Спросите его сами!

— Можно вас развязать, друг мой?

— Можно.

— Вы обещаете не шевелиться?

— Обещаю, если вы мне это прикажете.

— Приказываю.

— Признаться, вы говорите так уверенно, что мне очень хочется попробовать.

— Попробуйте и ничего не бойтесь.

— Развяжите его, — приказал хирург.

Служители повиновались.

Бальзамо перешел к изголовью больного.

— Теперь не двигайтесь, пока я не прикажу.

CV. ТЕЛО И ДУША. ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. Джузеппе Бальзамо (Записки врача).

Статуя на надгробии не могла бы лежать неподвижнее, нежели больной, застывший после этого приказания.

— Можете оперировать, — предложил Бальзамо, — больной готов.

Хирург взялся за скальпель, но в решительную минуту заколебался.

— Режьте, сударь, режьте, говорю вам! — произнес Бальзамо голосом вдохновенного пророка.

Поддавшись, как Марат, как больной, как все бывшие в операционной, его силе, хирург поднес сталь к плоти.

Плоть затрещала, однако у больного не вырвалось ни единого вздоха, он не шевельнулся.

— Откуда вы родом? — спросил Бальзамо.

— Я бретонец, — с улыбкой отвечал больной.

— Вы любите родину?

— Да, у нас так красиво!

Хирург в это время делал круговые надрезы, с помощью которых при ампутации обнажают кость.

— Давно вы покинули родину? — продолжал Бальзамо.

— Десяти лет.

Покончив с надрезами, хирург взялся за пилу.

— Друг мой, — сказал Бальзамо, — спойте мне песню, которую поют по вечерам солевары Батса, возвращаясь после работы. Я помню только первую строчку:

От пены влажный берег мой морской…

Пила врезалась в кость.

Однако больной с улыбкой выслушал просьбу Бальзамо и запел медленно, с воодушевлением, как влюбленный или поэт:

От пены влажный берег мой морской И синева озер с их гладью тихой, Очаг мой дымный, дом родимый мой И поле с медоносною гречихой.
Отец мой старый, верная жена, Мои столь дорогие сердцу дети. Клен, под которым мать погребена, И у двора развешенные сети, —
Привет вам! Наступает день и час, Когда, вернувшись, вас увижу вновь я. Окончены труды. Ждет праздник нас, Чтобы разлуку возместить любовью.[27]

Нога упала на кровать, а больной еще продолжал петь.