Джузеппе Бальзамо (Записки врача).

LXXXIX. В ПРИЕМНОЙ ГЕРЦОГА ДЕ РИШЕЛЬЕ.

Как у всех придворных, у г-на де Ришелье был один особняк в Версале, другой — в Париже, дом в Марли, еще один — в Люсьенне — словом, был угол везде, где мог жить или останавливаться король.

Еще Людовик XIV, увеличив число королевских резиденций, принуждал всех знатных особ, в чьи привилегии входило присутствие при больших и малых выходах короля, к огромным тратам: придворные должны были перенимать образ жизни его двора и следовать его капризам.

Итак, во время высылки г-на де Шуазёля и г-на де Пралена герцог де Ришелье проживал в своем версальском особняке; он приказал отвезти себя туда, возвращаясь накануне из Люсьенна, после того как представил своего племянника г-же Дюбарри.

Ришелье видели вместе с графиней в лесу Марли; его видели в Версале после того, как министр впал в немилость; было известно о его тайной и продолжительной аудиенции в Люсьенне. Этого, а также болтливости Жана Дюбарри оказалось довольно для того, чтобы весь двор счел необходимым засвидетельствовать свое почтение г-ну де Ришелье.

Старый маршал тоже собирался насладиться восторженными похвалами, лестью и ласками, которые каждый заинтересованный безрассудно рассыпал перед идолом дня.

Господин де Ришелье не ожидал, разумеется, удара, что готовила ему судьба. Однако он поднялся утром описываемого нами дня с твердым намерением заткнуть нос, чтобы не вдыхать аромата от воскурений, совсем как Улисс, заткнувший уши воском, чтобы не слышать пения сирен.

Окончательное решение должно было стать ему известно только на следующий день: король сам собирался огласить назначение нового кабинета министров.

Велико же было удивление маршала, когда он проснулся — вернее, был разбужен оглушительным стуком колес — и узнал от камердинера, что весь двор вокруг особняка запружен каретами, так же как приемные и гостиные — их владельцами.

— Хо-хо! — воскликнул он. — Кажется, из-за меня много шуму.

— Это с самого утра, господин маршал, — проговорил слуга, видя, с какой поспешностью герцог пытается снять ночной колпак.

— Отныне для меня не существует слова «рано» или «поздно», запомните это! — возразил он.

— Да, монсеньер.

— Что сказали посетителям?

— Что монсеньер еще не встал.

— И все?

— Все.

— Как глупо! Надо было прибавить, что я засиделся накануне допоздна или… Где Рафте?

— Господин Рафте спит, — отвечал камердинер.

— Как спит? Пусть его разбудят, черт побери!

— Ну-ну! — воскликнул бодрый, улыбающийся старик, появляясь на пороге. — Вот и Рафте! Зачем он понадобился?

При этих словах всю высокомерность герцога как рукой сняло.

— A-а, я же говорил, что ты не спишь!

— Ну а если бы я и спал, что в этом было бы удивительного? Ведь только что рассвело.

— Дорогой Рафте, ты же видишь, что я-то не сплю!

— Вы другое дело, вы министр, вы… Как же тут уснуть?

— Тебе, кажется, захотелось поворчать, — заметил маршал, недовольно скривившись перед зеркалом. — Ты что, недоволен?

— Я? Чему же тут радоваться? Вы переутомитесь и заболеете. Государством придется управлять мне, а в этом нет ничего занятного, монсеньер.

— Как ты постарел, Рафте!

— Я ровно на четыре года моложе вас, ваша светлость. Да, я стар.

Маршал нетерпеливо топнул ногой.

— Ты прошел через приемную? — спросил он.

— Да.

— Кто там?

— Весь свет.

— О чем говорят?

— Рассказывают друг другу о том, что они собираются у вас попросить.

— Это естественно. А ты слышал, что говорят о моем назначении?

— Мне бы не хотелось вам этого говорить.

— Как! Уже осуждают?

— Да, даже те, кому вы нужны. Как же это воспримут те, кто может понадобиться вам?

— Ну знаешь ли, Рафте! — воскликнул старый маршал, неестественно рассмеявшись. — Они скажут, что ты мне льстишь…

— Послушайте, монсеньер! — обратился к нему Рафте. — За каким дьяволом вы впряглись в тележку, которая называется министерством? Вам что, надоело быть счастливым и жить спокойно?

— Дорогой мой, я в жизни попробовал все, кроме этого.

— Тысяча чертей! Вы никогда не пробовали мышьяка. Отчего бы вам не подмешать его себе в шоколад из любопытства?

— Ты просто лентяй, Рафте. Ты понимаешь, что у тебя, как у секретаря, прибавится работы, и уже готов увильнуть… Кстати, ты сам об этом уже сказал.

Маршал одевался тщательно.

— Подай мундир и воинские награды, — приказал он слуге.

— Можно подумать, что мы собираемся воевать? — проговорил Рафте.

— Да, черт возьми, похоже на то.

— Вот как? Однако я не видел подписанного королем назначения, — продолжал Рафте. — Странно!

— Назначение сейчас доставят, вне всякого сомнения.

— Значит, «вне всякого сомнения» теперь официальный термин.

— С годами ты становишься все несноснее, Рафте! Ты формалист и пурист. Если бы я это знал, то не стал бы поручать тебе готовить мою речь при вступлении в Академию — именно она сделала тебя педантом.

— Послушайте, монсеньер: раз уж мы теперь правительство, будем же последовательны… Ведь это нелепо…

— Что нелепо?

— Граф де ла Водрёй, которого я только что встретил на улице, сообщил мне, что насчет министерства еще ничего не известно.

Ришелье усмехнулся.

— Господин де ла Водрёй прав, — проговорил он. — Так ты, значит, уже выходил из дому?

— Еще бы, черт подери! Это было необходимо. Я проснулся от дикого грохота карет, приказал подавать одеваться, надел свои боевые ордена и прошелся по городу.

— Ага! Я представляю Рафте повод для развлечений?

— Что вы, монсеньер, Боже сохрани! Дело в том, что…

— В чем же?

— Во время прогулки я кое-кого встретил.

— Кого?

— Секретаря аббата Террэ.

— И что же?

— Он мне сказал, что военным министром назначен его патрон.

— Ого! — воскликнул в ответ Ришелье с неизменной улыбкой.

— Что вы из этого заключили, монсеньер?

— Только то, что, раз господин Террэ будет военным министром, значит, я им не буду. А если он им не будет, то, возможно, этот портфель достанется мне.

Рафте сделал все, чтобы совесть его была чиста. Это был человек отважный, неутомимый, честолюбивый, такой же умный, как его хозяин, но гораздо более дальновидный, ибо он был простого происхождения и находился в зависимости от маршала. Благодаря этим двум уязвимым местам в его броне он за сорок лет отточил свою хитрость, развил силу воли, натренировал ум. Видя, что патрон уверен в успехе, Рафте решил, что ему тоже нечего бояться.

— Поторопитесь, монсеньер, — сказал он, — не заставляйте себя слишком долго ждать, это было бы для вас дурным предзнаменованием.

— Я готов, однако мне бы все-таки хотелось знать, кто там.

— Вот список.

Он подал длинный список — Ришелье с удовлетворением прочел имена первых людей из знати, судейского сословия и мира финансов.

— Уж не становлюсь ли я знаменитостью? А, Рафте?

— Мы живем во времена чудес, — отвечал тот.

— Смотрите: Таверне! — удивился маршал, продолжая просматривать список. — Он-то зачем сюда явился?

— Не знаю, господин маршал. Ну, вам пора!

Секретарь почти силой вынудил хозяина выйти в большую гостиную.

Ришелье должен был быть доволен: оказанный ему прием мог бы удовлетворить принца крови.

Однако утонченная вежливость, коварство и ловкость придворной знати той эпохи и того общества лишь утверждали Ришелье в жестоком самообольщении.

Из приличия и из уважения все собравшиеся остерегались произносить в присутствии Ришелье слово «министерство». Самые ловкие осмелились робко поздравить его, другие знали, что надо только сделать легкий намек и Ришелье почти ничего не ответит.

Этот визит на восходе солнца был для всех простым жестом, чем-то вроде приветственного поклона.

В те времена едва уловимые полутона нередко бывали понятны всем.

Некоторые придворные осмелились в разговоре выразить пожелание, просьбу или надежду.

Один хотел, как он выражался, «видеть свое губернаторство» поближе к Версалю. Ему было приятно побеседовать об этом с человеком, пользующимся столь неограниченным влиянием, как г-н де Ришелье.

Другой утверждал, что уже трижды был обойден вниманием де Шуазёля и не продвигался по службе. Он рассчитывал на благосклонность г-на де Ришелье, который должен был освежить память короля. И вот теперь ничто не помешает проявлению доброй воли его величества.

Таким образом, множество просьб, более или менее корыстных, но искусно завуалированных, было высказано на ушко обласканному маршалу.

Мало-помалу толпа растаяла. Все хотели, как они говорили, дать господину маршалу возможность «заняться его важными делами».

Только один человек остался в гостиной.

Он не стал подходить вместе с другими, ничего не просил, даже не представился.

Когда гостиная опустела, он с улыбкой приблизился к герцогу.

— A-а, господин де Таверне! — узнал его маршал. — Очень рад, очень рад!

— Я тебя ждал, герцог, чтобы поздравить, искренне поздравить.

— Неужели? С чем же? — спросил Ришелье, которого сдержанность посетителей словно заставила быть скрытным и хранить таинственный вид.

— Я тебя поздравляю с новым званием, герцог.

— Тише! Тише! — прошептал маршал. — Не будем об этом говорить… Еще ничего не известно, это только слухи.

— Однако, дорогой мой маршал, не один я так думаю, если в твоих приемных полным-полно народу.

— Я, право, сам не знаю почему.

— Зато я знаю.

— Что же ты знаешь?

— Могу сказать это в двух словах.

— В каких же?

— Вчера в Трианоне я имел честь выразить свою преданность. Его величество расспрашивал меня о моих детях, а в конце разговора сказал: «Кажется, вы знакомы с господином де Ришелье? Поздравьте его».

— Да? Его величество вам так сказал? — переспросил Ришелье, не в силах скрыть гордости, будто эти слова были королевской грамотой, которую с замиранием сердца ждал Рафте.

— Вот почему я обо всем догадался, — продолжал Таверне, — и это было нетрудно при виде того, что к тебе торопится весь Версаль; я же поспешил, чтобы, выполняя волю короля, поздравить тебя и, подчиняясь своему чувству, напомнить о нашей старой дружбе.

Герцог почувствовал раздражение: это был его врожденный недостаток, от которого не застрахованы даже лучшие умы. Герцог увидел в бароне де Таверне лишь одного из просителей низшего ранга, бедных людей, обойденных милостями, кого не стоило даже продвигать и с кем бесполезно было водить знакомство; на них обыкновенно досадуют за то, что они напомнили о себе лет через двадцать лишь для того, чтобы погреться в лучах чужого процветания.

— Я понимаю, что́ это значит, — проговорил маршал довольно жестко, — я должен исполнить какую-нибудь просьбу.

— Ну что же, ты сам напросился, герцог.

— Ах! — вздохнул Ришелье, садясь, или, вернее, опускаясь, на софу.

— Как я тебе говорил, у меня двое детей, — продолжал Таверне, подыскивая слова и внимательно следя за маршалом. Хитрый и изворотливый, он заметил холодность своего великого друга и постарался действовать решительно. — У меня есть дочь, я ее горячо люблю, она образец добродетели и красоты. Дочь пристроена у ее высочества дофины, пожелавшей проявить к ней особую милость. О ней, о моей красавице Андре, я и не говорю, герцог. Ей уготовано прекрасное будущее, ее ожидает счастье. Ты видел мою дочь? Неужели я ее тебе еще не представил? И ты ничего о ней не слышал?

— Уф-ф… Не знаю, право, — небрежно бросил Ришелье. — Может быть, и слышал…

— Ну, это не важно, — продолжал Таверне, — моя дочь устроена. Я, как видишь, тоже ни в чем не испытываю нужды: король назначил мне пенсион, на него вполне можно прожить. Признаться, я не отказался бы при случае получить кое-что, дабы снова отстроить Мезон-Руж и поселиться там на старости лет; впрочем, с твоим влиянием, с влиянием моей дочери…

— Эге! — пробормотал Ришелье; до сих пор он пропускал слова Таверне мимо ушей, наслаждаясь своим величием, и лишь слова «влияние моей дочери» заставили его встрепенуться. — Эге! Твоя дочь… Так это та самая юная красавица, внушающая опасение добрейшей графине? Это тот самый скорпион, что пригрелся под крылышком дофины, чтобы однажды укусить кое-кого из Люсьенна?.. Ну, я не буду неблагодарным другом. А что касается признательности, то дорогая графиня, сделавшая меня министром, увидит, умею ли я быть признательным.

Затем он громко прибавил, надменно обратившись к барону де Таверне:

— Продолжайте!

— Клянусь честью, я сказал почти все, — проговорил тот, посмеиваясь про себя над тщеславным маршалом и желая одного: добиться своего. — Все мои мысли теперь только о моем Филиппе: он носит славное имя, но ему не суждено придать этому имени блеск, если никто ему не поможет. Филипп — храбрый, рассудительный юноша, может быть чересчур рассудительный. Но это — следствие его стесненного положения: как ты знаешь, если водить лошадь на коротком поводке, она ходит с опущенной головой.

«Мне-то что за дело?» — думал маршал, не скрывая скуки и нетерпения.

— Мне нужен человек, — безжалостно продолжал Таверне, — занимающий столь же высокое, как ты, положение, который бы помог Филиппу получить роту… Прибыв в Страсбур, ее высочество дофина дала ему чин капитана. Это хорошо, но ему не хватает всего каких-нибудь ста тысяч ливров, чтобы получить роту в каком-нибудь привилегированном кавалерийском полку… Помогите мне в этом, мой знаменитый друг!

— Ваш сын — тот самый молодой человек, который оказал услугу госпоже дофине? — спросил Ришелье.

— Огромную! — вскричал Таверне. — Это он отбил последнюю упряжку ее королевского высочества, которую собирался захватить Дюбарри.

«Ой-ой! — воскликнул про себя Ришелье. — Да, это он… Самый страшный враг графини… Как удачно подвернулся Таверне! Вместо чина получит ссылку…».

— Вы ничего мне не ответите, герцог? — спросил Таверне, задетый за живое неподатливостью продолжавшего молчать маршала.

— Это невозможно, дорогой господин Таверне, — заключил маршал, поднимаясь и тем давая понять, что аудиенция окончена.

— Невозможно? Такая малость невозможна? И это говорит мне старый друг?

— А что же тут такого?.. Разве дружба, о которой вы говорите, — достаточная причина для того, чтобы одному стремиться к несправедливости, другому — к злоупотреблению дружбой? Пока я был ничто, вы меня двадцать лет не видели, но вот я министр, и вы — тут как тут!

— Господин де Ришелье, вы несправедливы.

— Нет, мой дорогой, я не хочу, чтобы вы таскались по приемным. Значит, я и есть настоящий друг…

— Так у вас есть причина, чтобы мне отказать?

— У меня?! — вскричат Ришелье, крайне обеспокоенный подозрением, которое могло зародиться у Таверне. — У меня?! Причина?..

— Да, ведь у меня есть враги…

Герцог мог бы сказать обо всем, но тогда пришлось бы признаться барону: он угождает г-же Дюбарри из благодарности, что он стал министром по ее капризу. А уж в этом-то маршал не мог сознаться ни за что на свете. Вот почему в ответ он поспешил сказать следующее:

— Нет у вас никаких врагов, дорогой друг, а вот у меня они есть. Немедленно без всякой очередности начать раздавать звания и милости — значит подставить себя под удар и вызвать толки о том, что я действую не лучше Шуазёля. Дорогой мой! Я бы хотел оставить после себя добрую память. Я уже двадцать лет вынашиваю реформы, улучшения, и скоро они явятся взору всего мира! Фавор губителен для Франции: я буду жаловать по заслугам. Труды наших философов несут свет, который достиг и моих глаз; рассеялись потемки прошлых лет, настала счастливая пора для государства… Я готов рассмотреть вопрос о продвижении вашего сына точно так же, как я сделал бы это для первого попавшегося гражданина; я принесу в жертву свои пристрастия, и эта жертва, несомненно болезненная, будет принесена во имя трехсот тысяч других… Если ваш сын, господин Филипп де Таверне, покажется мне достойным этой милости, он ее получит, и не потому, что его отец — мой друг, не потому, что он носит имя своего отца, а потому, что заслужит этого сам. Вот таков мой план действий.

— Другими словами, такова ваша философия, — прошипел старый барон, который от злости кусал ногти и досадовал на то, что этот разговор, полный мелких гнусностей, стоил ему такого унижения.

— Пусть так. Философия — подходящее слово.

— Которое освобождает от многого, не так ли, господин маршал?

— Вы плохой придворный, — холодно улыбаясь, заметил Ришелье.

— Люди моего звания могут быть придворными только короля!

— Мой секретарь, господин Рафте, принимает в день по тысяче человек вашего звания у меня в приемной, — сказал Ришелье, — они приезжают из черт знает какой провинциальной глуши, где привыкают к грубости по отношению к своим так называемым друзьям, да еще разглагольствуют о дружбе.

— О, я прекрасно понимаю, что потомок Мезон-Ружей, чье дворянство восходит ко временам крестовых походов, иначе понимает дружбу, нежели Виньеро, ведущий свой род от деревенского скрипача!

У маршала было больше здравого смысла, чем у Таверне.

Он мог бы приказать выбросить его из окна, но только пожал плечами и сказал:

— Вы слишком отстали, господин крестоносец: вы только и знаете, что о злопыхательской памятной записке парламентов в тысяча семьсот двадцатом году, но вы не читали ответной записки герцогов и пэров. Пройдите в мою библиотеку, уважаемый: Рафте даст вам ее почитать.

В то время как он с этими ловко найденными словами выпроваживал своего противника, дверь распахнулась и в комнату с шумом вошел какой-то господин.

— Где дорогой герцог? — спросил он.

Этот сияющий господин с вытаращенными от восторга глазами и разведенными в благожелательном порыве руками был не кто иной, как Жан Дюбарри.

При виде нового лица Таверне от удивления и досады отступил.

Жан заметил его движение, узнал барона и повернулся к нему спиной.

— Мне кажется, теперь я понимаю и потому удаляюсь. Я оставляю господина министра в прекрасном обществе, — спокойно проговорил барон и с величественным видом вышел.