Туман. Авель Санчес; Тиран Бандерас; Салакаин отважный. Вечера в Буэн-Ретиро.

XLVIII.

Была в редакции еще одна занятная личность — швейцар, друг дона Хасинто, в прошлом сержант, служивший на Кубе; все знакомые звали его сержантом Рамосом. Хосе Рамос, серьезный хмурый мужчина лет тридцати с лишним, с квадратной головой, неподвижным и как бы слегка удивленным лицом, короткими усами и волосами ежиком, приехал с Кубы. По его собственным словам, он сколотил там небольшое состояньице тысяч в двадцать дуро, нагрев руки на солдатском довольствии.

На острове он свел дружбу с выдающимися людьми, в частности с негром Кинтином Бандерасом, ставшим во время восстания генералом. Рамон рассказывал о подвигах кубинских разбойников, которых он именовал дезертирами, но с которыми был связан и, возможно, состоял даже в сговоре. Много говорил он и о ньяньигос.{281}.

В один прекрасный день, сочтя себя уже достаточно богатым, Хосе вложил свой капитал в частный банк и надумал посетить мать-родину. (Говоря об Испании, он всегда называл ее не иначе как матерью-родиной.) Находясь в Мадриде, Рамос узнал, что дела его банкира пошли плохо. Сержант решил немедленно вернуться на Кубу, но этому воспротивились его родители. Тогда, желая, насколько возможно, забыть о своей неудаче, он как-то вечером отправился — употребляя его выражение — на маскарад. Там Рамос свел знакомство с некой смуглой курносой и зажигательной вдовушкой, увлекся ею и надел на шею супружеское ярмо. Между тем кубинский банкир его объявил себя банкротом. Так разорившийся Хосе застрял в Мадриде с женой, детьми и без гроша в кармане.

— Вот видите, — говорил сержант Рамос тем, кто соглашался его слушать, — на Кубе у меня было двадцать тысяч дуро, и я собирался жениться на богатой мулатке, а здесь сижу без гроша и женат на бедной испанке.

— Да, тут вы дали маху, — поддакивали ему.

— Зачем я надумал посетить мать-родину? — задавал себе риторический вопрос сержант. — Зачем в тот вечер меня черт понес на маскарад? Эта женщина погубила меня. По правде говоря, когда я разорился, мне следовало покончить с собой, да смелости не хватило. У сержанта Рамоса не хватило смелости! — добавлял он саркастическим тоном, словно подобное утверждение казалось ему совершенно невероятным.

— Ну, это уж вы через край хватили, — замечал кто-нибудь.

— Вот увидите, однажды в моем доме прогремит выстрел. А почему? Потому, что я продырявлю себе башку, так я устал от подобной жизни.

Несмотря на то что сержант Рамос рисовал свою жизнь в мрачных и жутких тонах, она, видимо, была отнюдь не такой уж безотрадной: недаром друзья и знакомые фамильярно величали его веселым именем Пепито. Недовольство же сержанта супругой объяснялось, в частности, тем, что жена заставляла Хосе донашивать одежду ее покойного мужа и отбирала у него все заработанные деньги.

— Вот как со мной обращаются! — восклицал Рамос в компании приятелей, — Я должен донашивать вещи покойничка.

Рамос, любитель порядка и субординации, нашел в жене достойную пару. Если он поздно являлся домой, бывшая вдова ехидно спрашивала:

— Мне думается, ты уже поужинал, Пепито?

— Да, да, я ужинал, — мрачным тоном отвечал муж.

— Ты же знаешь, в нашем доме никого не ждут. Такой уж у нас обычай.

— Знаю, знаю, — бросал взбешенный Хосе.

— Вот и хорошо. Пойди вытри посуду.

И сержант, чертыхаясь и бормоча проклятья, шел перетирать посуду и заодно съесть кусок хлеба, обмакнув его в соус, оставшийся в кастрюле.

Беды сержанта Рамоса только смешили сотрудников газеты. Они умышленно вызывали его на разговоры о матери-родине и маскараде. На своем жаргоне маскарадом он называл обычные танцы, устраивавшиеся в разных театрах. Злобный, как обезьяна, Гольфин нарочно рассказывал ему вымышленные истории о якобы вернувшихся с Кубы испанцах, которые еще на острове выгодно пристроили свои деньги, получают до десяти процентов годовых и переженились на богатых кубинках, наплевав на то, что у них кожа цвета корицы. Сержант Пепито Рамос, не понимавший шуток, верил всему и восклицал:

— Да-да, одному мне не везет! Зачем я решил посетить мать-родину? Вы только подумайте: я был помолвлен с богатой мулаткой, а я взял и притащился сюда, женился на вдове и работаю черт знает кем!

— Ужасная участь! — соглашался Гольфин. — Но вы сами виноваты. Зачем вы в тот вечер пошли на маскарад?

— Вы правы, тысячу раз правы. На любого может найти затмение.

Гольфин развлекался тем, что пичкал сержанта глупыми выдумками. Он убедил его, что Наполеон был замечательным тенором, Эрнан Кортес{282} — знаменитым тореро, а Игнатий Лойола{283} основал первую железнодорожную компанию. Он нес немыслимую чепуху насчет журналистов, принадлежащих к обществу франкмасонов и к тайным анархистским организациям. Гольфин красочно рассказывал Рамосу, как проходят у этих людей таинственные подпольные сборища.

— И они не верят в бога? — спрашивал сержант.

— Нет… Вернее сказать, одни из них поклоняются сардинке, другие — двуглавому ослу, которого они увенчивают цветами и называют Буцефалус Рухлядинус, потому что он очень старый. Я полагаю, что это так называемый сатанизм, то есть они поклоняются сатане.

Лицо Рамоса перекашивалось смешной гримасой ужаса. В другие дни Гольфин беседовал с сержантом на медицинские темы, рассказывая о присутствии в организме хлоро-борно-натриевых растворов, представляющих серьезную опасность для здоровья, о геморроидально-пульмонарной чуме и о грануляционно-кипящем пульсе. Иногда, желая подшутить над сержантом и посмотреть, до каких пределов доходит его легковерие, Гольфин спрашивал Рамоса, видел ли он на Кубе дерево, на котором растут сигары. Тут уж Рамос принимался хохотать над невежеством и наивностью журналиста и подробно объяснял ему, как растет табак и как его обрабатывают на сигарных фабриках Антильских островов. Гольфин отвечал, что он хорошо знает, как растет табак, хотя иногда листья этого растения так свертываются, что становятся похожими на готовые сигары, и вот тогда-то табак в шутку называют сигарным деревом.

Рамос обычно носил пристежной целлулоидный воротничок, который он унаследовал от мужа вдовы, ставшей его женой; иногда сержант снимал его и оставлял на вешалке. Однажды Гольфин поджег его спичкой, а потом убедил Хосе, что воротничок самовоспламенился от жары. Еще одна из шуток, жертвой которых стал бывший сержант, заключалась в том, что Гольфин, сговорившись с каким-нибудь коллегой, делал вид, будто не понимает Рамоса. Скажем, швейцар появляется в редакции и докладывает:

— Приходил мальчик из типографии с оттисками и сказал, чтобы вы их исправили и вернули обратно; а еще он сказал, что нет оригинала одной полосы и его надо прислать.

Гольфин поднимает голову и с отсутствующим видом спрашивает:

— Кого прислать? Мальчика?

— Да нет же. Оригинал полосы.

— Какой полосы? Ничего не понимаю. Вы говорите, что, как только исправят полосу, пришлют мальчика. Ты что-нибудь понял, Вильяверде?

— Я? Нет.

— Но ведь дело-то яснее ясного, — злится сержант.

— Не обращайте на Гольфина внимания — он вечно не в духе, — успокаивал сержанта Тьерри, чтобы оградить его от новых шуток журналиста.

Когда редакция и дирекция были наконец сформированы, сотрудники газеты взялись за дело и принялись строчить небывало дерзкие статьи, в которых безжалостно изобличали как друзей, так и недругов.