Поэзия английского романтизма XIX века.

РОБЕРТ САУТИ.

Медок. (Ме́док в Уаллах). Перевод А. С. Пушкина.

[208].

Попутный веет ветр. — Идет корабль, Во всю длину развиты флаги, вздулись Ветрила все, — идет, и пред кормой Морская пена раздается. Многим Наполнилася грудь у всех пловцов. Теперь, когда свершен опасный путь, Родимый край они узрели снова; Один стоит, вдаль устремляя взоры, И в темных очерках ему рисует Мечта давно знакомые предметы, Залив и мыс, — пока недвижны очи Не заболят. Товарищу другой Жмет руку и приветствует с отчизной, И господа благодарит, рыдая. Другой, в безмолвии творя молитву Угоднику и деве пресвятой, И милостынь и дальних поклонений Старинные обеты обновляет, Когда найдет он всё благополучно. Задумчив, нем и ото всех далек, Сам Ме́док погружен в воспоминанья О славном подвиге[209], то в снах надежды, То в горестных предчувствиях и страхе. Прекрасен вечер, и попутный ветр Звучит меж вервий, и корабль надежный Бежит, шумя, меж волн. Садится солнце.

1805.

Доника. Перевод В. А. Жуковского.

[210].

Есть озеро перед скалой огромной; На той скале давно стоял Высокий замок и громадой темной Прибрежны воды омрачал.
На озере ладья не попадалась; Рыбак страшился удить в нем; И ласточка, летя над ним, боялась К нему дотронуться крылом.
Хотя б стада от жажды умирали, Хотя б палил их летний зной: От берегов его они бежали Смятенно-робкою толпой.
Случалося, что ветер и осокой У озера не шевелил: А волны в нем вздымалися высоко, И в них ужасный шепот был.
Случалося, что, бурею разима, Дрожала твердая скала; А мертвых вод поверхность недвижима Была спокойнее стекла.
И каждый раз — в то время, как могилой Кто в замке угрожаем был, — Пророчески, гармонией унылой Из бездны голос исходил.
И в замке том, могуществом великий, Жил Ромуальд; имел он дочь; Пленялось все красой его Доники: Лицо — как день, глаза — как ночь.
И рыцарей толпа пред ней теснилась: Все душу приносили в дар; Одним из них красавица пленилась; Счастливец этот был Эврар.
И рад отец; и скоро уж наступит Желанный, сладкий час, когда Во храме их священник совокупит Святым союзом навсегда.
Был вечер тих, и небеса алели; С невестой шел рука с рукой Жених; они на озеро глядели И услаждались тишиной.
Ни трепета в листах дерев, ни знака Малейшей зыби на водах… Лишь лаяньем Доникина собака Пугала пташек на кустах.
Любовь в груди невесты пламенела И в темных таяла очах; На жениха с тоской она глядела? Ей в душу вкрадывался страх.
Все было вкруг какой-то по́лно тайной; Безмолвно гас лазурный свод; Какой-то сон лежал необычайный Над тихою равниной вод.
Вдруг бездна их унылый, и глубокий, И тихий голос издала: Гармония в дали небес высокой Отозвалась и умерла…
При звуке сем Доника побледнела И стала сумрачно-тиха; И вдруг… она трепещет, охладела И пала в руки жениха.
Оцепенев, в безумстве исступленья, Отчаянный он поднял крик… В Донике нет ни чувства, ни движеньяз Сомкнуты очи, мертвый лик.
Он рвется… плачет… вдруг пошевелились Ее уста… потрясена Дыханьем легким грудь… глаза открылись… И встала медленно она.
И мутными глядит кругом очами, И к другу на руку легла, И, слабая, неверными шагами Обратно в замок с ним пошла.
И были с той поры ее ланиты Не свежей розы красотой, Но бледностью могильною покрыты; Уста пугали синевой.
В ее глазах, столь сладостно сиявших, Какой-то острый луч сверкал, И с бледностью ланит, глубоко впавших, Он что-то страшное сливал.
Ласкаться к ней собака уж не смела; Ее прикликать не могли; На госпожу, дичась, она глядела И выла жалобно вдали
Но нежная любовь не изменила: С глубокой нежностью Эврар Скорбел об ней, и тайной скорби сила Любви усиливала жар.
И милая, деля его страданья, К его склонилася мольбам: Назначен день для бракосочетанья; Жених повел невесту в храм.
Но лишь туда вошли они, чтоб верный Пред алтарем обет изречь: Иконы все померкли вдруг, и серный Дым побежал от брачных свеч.
И вот жених горячею рукою Невесту за руку берет… Но ужас овладел его душою: Рука та холодна, как лед.
И вдруг он вскрикнул… окружен лучами, Пред ним бесплотный дух стоял С ее лицом, улыбкою, очами… И в нем Донику он узнал.
Сама ж она с ним не стояла рядом: Он бледный труп один узрел… А мрачный бес, в нее вселенный адом, Ужасно взвыл и улетел.

1797.

Адельстан. Перевод В. А. Жуковского.

[211].

День багрянил, померкая, Скат лесистых берегов: Реин, в зареве сияя, Пышен тек между холмов.
Он летучей влагой пены Замок Аллен орошал; Терема зубчаты стены Он в потоке отражал.
Девы красные толпою Из растворчатых ворот Вышли на́ берег — игрою Встретить месяца восход.
Вдруг плывет, к ладье прикован, Белый лебедь по реке; Спит, как будто очарован, Юный рыцарь в челноке.
Алым парусом играет Легкокрылый ветерок, И ко брегу приплывает С спящим рыцарем челнок.
Белый лебедь встрепенулся, Распустил криле свои; Дивный плаватель проснулся — И выходит из ладьи.
И по Реину обратно С очарованной ладьей Поплыл тихо лебедь статный И сокрылся из очей.
Рыцарь в замок Аллен входит: Все в нем прелесть — взор и стан; В изумленье всех приводит Красотою Адельстан.
Меж красавицами Лора В замке Аллене была Видом ангельским для взора, Для души душой мила.
Графы, герцоги толпою К ней стеклись из дальних стран — Но умом и красотою Всех был краше Адельстан.
Он у всех залог победы На турнирах похищал; Он вечерние беседы Всех милее оживлял.
И приветны разговоры И приятный блеск очей Влили нежность в сердце Лоры — Милый стал супругом ей.
Исчезает сновиденье — Вслед за днями мчатся дни: Их в сердечном упоенье И не чувствуют они.
Лишь случается порою, Что, на воды взор склонив, Рыцарь бродит над рекою, Одинок и молчалив.
Но при взгляде нежной Лоры Возвращается покой; Оживают тусклы взоры С оживленною душой.
Невидимкой пролетает Быстро время — наконец, Улыбаясь, возвещает Другу Лора: «Ты отец!»
Но безмолвно и уныло На младенца смотрит он, «Ах! — он мыслит, — ангел милый, Для чего ты в свет рожден?»
И когда обряд крещенья Патер должен был свершить, Чтоб водою искупленья Душу юную омыть;
Как преступник перед казнью, Адельстан затрепетал; Взор наполнился боязнью; Хлад по членам пробежал.
Запинаясь, умоляет День обряда отложить. «Сил недуг меня лишает С вами радость разделить!»
Солнце спряталось за гору; Окропился луг росой; Он зовет с собою Лору Встретить месяц над рекой.
«Наш младенец будет с нами: При дыханье ветерка Тихоструйными волнами Усыпит его река».
И пошли рука с рукою… День на холмах догорал; Молча, сумрачен душою, Рыцарь сына лобызал.
Вот уж поздно; солнце село; Отуманился поток; Черен берег опустелый; Холодеет ветерок.
Рыцарь все молчит, печален; Все идет вдоль по реке; Лоре страшно; замок Аллен С час как скрылся вдалеке.
«Поздно, милый; уж седеет Мгла сырая над рекой; С вод холодный ветер веет; И дрожит младенец мой».
«Тише, тише! Пусть седеет Мгла сырая над рекой; Грудь моя младенца греет; Сладко спит младенец мой».
«Поздно, милый; поневоле Страх в мою теснится грудь; Месяц бледен; сыро в поле; Долог нам до замка путь».
Но молчит, как очарован, Рыцарь, глядя на реку… Лебедь там плывет, прикован Легкой цепью к челноку.
Лебедь к берегу — и с сыном Рыцарь сесть в челнок спешит; Лора вслед за паладином; Обомлела и дрожит.
И, осанясь, лебедь статный Легкой цепию повлек Вдоль по Реину обратно Очарованный челнок.
Небо в Реине дрожало, И луна из дымных туч На ладью сквозь парус алый Проливала темный луч.
И плывут они, безмолвны; За кормой струя бежит; Тихо плещут в лодку волны; Парус вздулся и шумит.
И на береге молчанье; И на месяце туман; Лора в робком ожиданье; В смутной думе Адельстан.
Вот уж ночи половина: Вдруг… младенец стал кричать. «Адельстан, отдай мне сына!» — Возопила в страхе мать.
«Тише, тише; он с тобою. Скоро… ах! кто даст мне сил? Я ужасною ценою За блаженство заплатил.
Спи, невинное творенье; Мучит душу голос твой; Спи, дитя; еще мгновенье, И навек тебе покой».
Лодка к брегу — рыцарь с сыном Выйти на берег спешит; Лора вслед за паладином, Пуще млеет и дрожит.
Страшен берег обнаженный; Нет ни жила, ни древес; Черен, дик, уединенный, В стороне стоит утес.
И пещера под скалою — В ней не зрело око дна; И чернеет пред луною Страшным мраком глубина.
Сердце Лоры замирает; Смотрит робко на утес. Звучно к бездне восклицает Паладин: «Я дань принес».
В бездне звуки отразились; Отзыв грянул вдоль реки; Вдруг… из бездны появились Две огромные руки.
К ним приблизил рыцарь сына… Цепенеющая мать, Возопив, у паладина Жертву бросилась отнять
И воскликнула: «Спаситель!..» Глас достигнул к небесам: Жив младенец, а губитель Ниспровергнут в бездну сам.
Страшно, страшно застонало В грозных сжавшихся когтях… Вдруг все пусто, тихо стало В глубине и на скалах.

1797.

Мэри, служанка постоялого двора. Перевод Арк. Штейнберга.

[212].

1.

Кто она, чей бессмысленный взор недвижим И, как скорбное сердце, молчит, Кто не плачет, не делится горем своим, Лишь вздыхает, безмолвием скрыв роковым Эту рану, что кровоточит?

2.

Не нужны ей подмога и жалость ничуть, Хоть бедняжка смертельно бледна. Могут ветры зимы беспрепятственно дуть На ее истощенную, чахлую грудь; Голод, стужу — все стерпит она!

3.

А ведь Мэри недавно счастливой была; Помнит путник об этой поре. Отовсюду о Мэри гремела хвала, — Так прекрасно лицо, так улыбка светла У служанки в заезжем дворе!

4.

Детский трепет нисколько ей не был знаком, И хоть ветер во мраке гудел, Вдоль развалин аббатства она, вечерком, Возвращаясь обычно домой, прямиком Миновала церковный придел.

5.

Мэри встретила Ричарда; свадьба у них Решена, но молвою мирской Как последний бездельник ославлен жених; Мол, прохвост и гуляка, из самых дрянных, Не достоин невесты такой!

6.

Поздней осенью, вихрь бушевал за окном, В очаге занялась головня, И под вой непогоды во мраке ночном Наслаждались два гостя веселым огнем И курили, молчанье храня.

7.

Первый молвил: «Осеннею ночью сырой Так отрадно глядеть на очаг!» «Средь развалин аббатства, — ответил второй, — Испытать свою храбрость ночною порой В силах только заправский смельчак!

8.

Содрогнулся бы я от макушки до пят, Внемля шороху сохлых ветвей, И поверил бы, страхом ребячьим объят, Что предстал предо мною усопший аббат, Пробужденный в могиле своей!»

9.

«Даже Мэри не струсит, — пари на обед! И туда поспешит напрямик!» «Проиграешь! — гласил ядовитый ответ, — Ведь при виде коровы, бредущей вослед, Мэри в обморок хлопнется вмиг!»

10.

Первый молвил уверенно: «Выигрыш мой! Шансы наши отнюдь не равны; Мэри тотчас пойдет и, вернувшись домой, Новый чепчик получит с красивой каймой, Принеся нам сучок бузины!»

11.

Улыбаясь, она согласилась пойти. Ночь тем временем стала темней, Резкий ветер служанку хлестал по пути, Ледяною волной пробирал до кости И стонал, пролетая над ней.

12.

Вот аббатство; развалины стен и ворот, Поглощенные тенью густой… Но бесстрашно она зашагала вперед, Хоть руины во тьме превзошли небосвод Непроглядной своей чернотой.

13.

Ни души. Молчалива угрюмая мгла, Только жалоба ветра слышна. Меж камней и кустарников Мэри брела; Наконец-то она добралась до крыла, Где росла у стены бузина.

14.

Но служанка сучок отломила едва, — Как неясный заслышала звук; Ей казалось — она различает слова, И она замерла — ни жива, ни мертва, Стиснул сердце внезапный испуг.

15.

Стоны бури, шуршанье плюща на стене Оглушали; не видно ни зги. Ветер смолк на мгновенье; она в тишине Чутко вслушалась и убедилась вполне, Что сюда приближались шаги!

16.

За колонною Мэри, в тени бузины Прикорнула у самой земли, Но сквозь тучи блеснула луна с вышины, И она увидала, при свете луны, Двух злодеев, что труп волокли.

17.

И когда она в страхе застыла, без сил, Ветер снова дохнул — и вразлет, Шляпу сбив с одного из убийц, покатил Прямо к Мэри, у ног на траву опустил, — Смерть несчастную девушку ждет!

18.

«К черту шляпу! Мы тело должны уволочь И немедля, поглубже зарыть!» И убийц поглотила угрюмая ночь… Мэри шляпу схватила и кинулась прочь, Страх помог ей шаги убыстрить.

19.

Так бежала она, все скорей и скорей, И влетела без памяти в дом, Молча рухнула на пол, у самых дверей, Разметав золотистые пряди кудрей, И неровно дышала с трудом.

20.

Но едва она силы опять обрела, Чтоб поведать ужасную весть, Вдруг на шляпу взглянула и взор отвела, Потому что, — о, боже! — на тулье смогла Имя Ричарда ясно прочесть!

21.

Близ руин — с перекладиной столб вознесен. Там убийца повис на заре. Ветер цепи колеблет, и слышится звон… Грустно путник вздыхает, и думает он О служанке в заезжем дворе.

1796.

Баллада, В которой описывается, как одна старушка ехала на черном коне вдвоем и кто сидел впереди. Перевод В. А. Жуковского.

[213].

На кровле ворон дико прокричал — Старушка слышит и бледнеет. Понятно ей, что ворон тот сказал: Слегла в постель, дрожит, хладеет.
И вопит скорбно: «Где мой сын чернец? Ему сказать мне слово дайте; Увы! я гибну; близок мой конец; Скорей, скорей! не опоздайте!»
И к матери идет чернец святой: Ее услышать покаянье; И тайные дары несет с собой, Чтоб утолить ее страданье.
Но лишь пришел к одру с дарами он, Старушка в трепете завыла; Как смерти крик ее протяжный стон… «Не приближайся! — возопила. —
Не подноси ко мне святых даров; Уже не в пользу покаянье…» Был страшен вид ее седых власов И страшно груди колыханье.
Дары святые сын отнес назад И к страждущей приходит снова; Кругом бродил ее потухший взгляд; Язык искал, немея, слова.
«Вся жизнь моя в грехах погребена, Меня отвергнул Искупитель; Твоя ж душа молитвой спасена, Ты будь души моей спаситель.
Здесь вместо дня была мне ночи мгла; Я кровь младенцев проливала, Власы невест в огне волшебном жгла И кости мертвых похищала.
И казнь лукавый обольститель мой Уж мне готовит в адской злобе; И я, смутив чужих гробов покой, В своем не успокоюсь гробе.
Ах! не забудь моих последних слов: Мой труп, обвитый пеленою, Мой гроб, мой черный гробовой покров Ты окропи святой водою.
Чтоб из свинца мой крепкий гроб был слит, Семью окован обручами, Во храм внесен, пред алтарем прибит К помосту крепкими цепями.
И цепи окропи святой водой; Чтобы священники собором И день и ночь стояли надо мной И пели панихиду хором;
Чтоб пятьдесят на крылосах дьячков За ними в черных рясах пели; Чтоб день и ночь свечи у образов Из воску яркого горели;
Чтобы звучней во все колокола С молитвой день и ночь звонили; Чтоб заперта во храме дверь была; Чтоб дьяконы пред ней кадили;
Чтоб крепок был запор церковных врат; Чтобы с полуночного бденья Он ни на миг с растворов не был снят До солнечного восхожденья.
С обрядом тем молитеся три дня, Три ночи сряду надо мною: Чтоб не достиг губитель до меня, Чтоб прах мой принят был землею».
И глас ее быть слышен перестал; Померкши, очи закатились; Последний вздох в груди затрепетал; Уста, охолодев, раскрылись.
И хладный труп, и саван гробовой, И гроб под черной пеленою Священники с приличною мольбой Опрыскали святой водою.
Семь обручей на гроб положены; Три цепи тяжкими винтами Вонзились в гроб и с ним утверждены В помост пред царскими дверями.
И вспрыснуты они святой водой; И все священники в собранье: Чтоб день и ночь душе на упокой Свершать во храме поминанье.
Поют дьячки все в черных стихарях Медлительными голосами; Горят свечи́ надгробны в их руках, Горят свечи́ пред образами.
Протяжный глас, и бледный лик певцов, Печальный, страшный сумрак храма, И тихий гроб, и длинный ряд попов В тумане зыбком фимиама,
И горестный чернец пред алтарем, Творящий до земли поклоны, И в высоте дрожащим свеч огнем Чуть озаренные иконы…
Ужасный вид! Колокола звонят; Уж час полуночного бденья… И заперлись затворы тяжких врат Перед начатием моленья.
И в перву ночь от свеч веселый блеск. И вдруг… к полночи за вратами Ужасный вой, ужасный шум и треск; И слышалось: гремят цепями.
Железных врат запор, стуча, дрожит; Звонят на колокольне звонче; Молитву клир усерднее творит, И пение поющих громче.
Гудят колокола, дьячки поют, Попы молитвы вслух читают, Чернец в слезах, в кадилах ладан жгут, И свечи яркие пылают.
Запел петух… и, смолкнувши, бегут Враги, не совершив ловитвы; Смелей дьячки на крылосах поют, Смелей попы творят молитвы.
В другую ночь от свеч темнее свет, И слабо теплятся кадилы, И гробовой у всех на лицах цвет, Как будто встали из могилы.
И снова рев, и шум, и треск у врат; Грызут замок, в затворы рвутся; Как будто вихрь, как будто шумный град, Как будто воды с гор несутся.
Пред алтарем чернец на землю пал, Священники творят поклоны, И дым от свеч туманных побежал, И потемнели все иконы.
Сильнее стук — звучней колокола, И трепетней поющих голос: В крови их хлад, объемлет очи мгла, Дрожат колена, дыбом волос.
Запел петух… и прочь враги бегут, Опять не совершив ловитвы; Смелей дьячки на крылосах поют, Попы смелей творят молитвы.
На третью ночь свечи́ едва горят; И дым густой, и запах серный; Как ряд теней, попы во мгле стоят; Чуть виден гроб во мраке черный.
И стук у врат: как будто океан Под бурею ревет и воет, Как будто степь песчаную оркан[214] Свистящими крылами роет.
И звонари от страха чуть звонят, И руки им служить не вольны; Час от часу страшнее гром у врат, И звон слабее колокольный.
Дрожа, упал чернец пред алтарем; Молиться силы нет; во прахе Лежит, к земле приникнувши лицом; Поднять глаза не смеет в страхе.
И певчих хор, досель согласный, стал Нестройным криком от смятенья: Им чудилось, что церковь зашатал Как бы удар землетрясенья.
Вдруг затускнел огонь во всех свечах, Погасли все и закурились; И замер глас у певчих на устах, Все трепетали, все крестились.
И раздалось… как будто оный глас, Который грянет над гробами; И храма дверь со стуком затряслась И на пол рухнула с петлями.
И он предстал весь в пламени очам, Свирепый, мрачный, разъяренный; И вкруг него огромный божий храм Казался печью раскаленной!
Едва сказал: «Исчезните!» — цепям — Они рассыпались золою; Едва рукой коснулся обручам — Они истлели под рукою.
И вскрылся гроб. Он к телу вопиёт: «Восстань, иди вослед владыке!» И проступил от слов сих хладный пот На мертвом, неподвижном лике.
И тихо труп со стоном тяжким встал, Покорен страшному призванью; И никогда здесь смертный не слыхал Подобного тому стенанью.
И ко вратам пошла она с врагом… Там зрелся конь чернее ночи. Храпит и ржет и пышет он огнем, И как пожар пылают очи.
И на коня с добычей прянул враг; И труп завыл; и быстротечно Конь полетел, взвивая дым и прах; И слух об ней пропал навечно.
Никто не зрел, как с нею мчался он Лишь страшный след нашли на прахе; Лишь, внемля крик, всю ночь сквозь тяжкий сон Младенцы вздрагивали в страхе.

1799.

Предостережение хирурга. Перевод Арк. Штейнберга.

[215].

Сиделке лекарь что-то шепнул. Но хирург подслушать сумел; В корчах и дрожи на скорбном ложе, Он побелел как мел.
«Ведите, — воззвал он, — братьев моих К страдальческому одру, Священника и гробовщика, Скорей! Вот-вот я умру!»
Священник явился и гробовщик, Заслышав печальную весть; Ученики хирурга вослед Успели в спальню пролезть.
По одному, вдвоем и втроем Входили, но прежде всех Был Джозеф тут, первейший плут, Скрывая лукавый смех.
Ужасной хулой разразился больной: «Покуда я не издох, О братья! К дьяволу, ради Творца, Гоните этих пройдох!»
Нахмурясь, он с пеной у рта вопиял: «Достанусь наверняка Мерзавцу Джо, но, черт побери, Пусть меня пощадит пока!»
Когда спровадили учеников, Хирург в истоме обмяк, На братьев он выпучил страшно глаза И хрипло взмолился так:
«Я всякие трупы резал, кромсал И буду наказан вдвойне. О братья! Заботился я о родне, Заботьтесь теперь обо мне!
Я делал свечи из жира детей, Могильщиков брал под начал, Засушивал печени и сердца, Зародыши в спирт помещал.
Ученики мой труп расчленят, Растащат мой жалкий скелет, И мне, осквернителю стольких могил, Покоя в собственной нет.
Для меня, мертвеца, не жалейте свинца, Свезите в свинце на погост; Проследите, чтоб я очутился в гробу, Не надул бы мастер-прохвост!
И, в свинец мое бренное тело замкнув, Запаяв на совесть металл, В гроб особый, другой и весьма дорогой, Погрузите, чтоб я не восстал.
Присмотри за покупкой, брат-гробовщик, Чтоб в могиле обрел я покой; В переулке святого Мартина купи, В самой честной у нас мастерской.
В церкви брата пусть похоронят мой труп И запрут ее на замок. Пусть припрячут скорей ключи от дверей, Чтобы вор проникнуть не мог.
Пусть на страже, в ризнице, три силача До рассвета глаз не сомкнут. Дайте каждому крепкого пива галлон И бочонок джина за труд.
Дайте пули, порох и мушкетон, Чтоб мой труп не унес гробокрад, Дайте пять гиней тому из парней, Кто вобьет в гробокрада заряд.
Три недели должно мой жалкий прах Охранять, не жалея сил, Чтоб пустил я дух и порядком протух И покой в могиле вкусил!»
Тут упал больной на подушки спиной, Взор померк в предвестье конца, Грудь застыла вдруг и от смертных мук Исказились черты лица.
Братья саваном облекли мертвеца, Поместили тело в свинец, И свинцовый гроб они взвесили, чтоб Не обжулил мастер-подлец.
И, дотошно свинцовый гроб осмотрев, Запаяв на совесть металл, В гроб особый, другой и весьма дорогой Погрузили, чтоб труп не восстал.
В переулке святого Мартина они Гроб особый приобрели, В самой честной у нас мастерской городской, Чтоб изделье взломать не могли.
В церкви брата они схоронили труп, Безопасного места ища, И могильщику, накрепко дверь заперев, Не доверили вовсе ключа.
И три стража в ризнице поклялись Охранять три недели подряд, С мушкетонами ждать и промашки не дать, Если ночью придет гробокрад.
Первой ночью могильщик, фонарь засветив, Соблазнял гинеей плутов, Намекнув им, что с этой золотою монетой Мистер Джозеф расстаться готов.
Но их воля тверда, и невыгодна мзда, И они в благородном пылу К Вельзевулу ужо вместе с мистером Джо Предложили убраться послу.
И всю ночь они пиво глотали и джин, Одурев от хмельной суетни, И немало историй о том и о сем Рассказали друг другу они.
Но двумя гинеями ночью второй Соблазнял могильщик плутов, И шепнул напоследки: мол, эти монетки Мистер Джозеф отдать готов.
Но их воля тверда, и мала эта мзда, И можно содрать с лихвой; И стражи сугубо, но менее грубо Отказ подтвердили свой.
И всю ночь они пиво глотали и джин, Одурев от хмельной суетни, И немало историй о том и о сем Рассказали друг другу они.
Третьей ночью могильщик пришел с фонарем, Снова стражей взял в переплет; Он шепнул им: «Смотри! Мистер Джозеф три Золотые гинеи шлет!»
Трое стражей алчно скосили зрачки, А монеты слепили, горя; Драгоценный металл так маняще блистал Под неверным лучом фонаря.
Стражам было невмочь отослать его прочь, И они не противились впредь: Хитрым глазом своим подмигнул он троим И заставил монеты звенеть.
Сразу разум притих, и от совести их Даже тень сохранилась навряд. Шельмы знали давно, что в могилах темно И покойники не говорят.
Мушкетоны, в которых были пули и порох, На гинеи сменяли плуты: За кувшином кувшин пили пиво и джин, Веселясь до ночной поздноты.
Хоть от храма ключи брат-священник хранил, Но могильщику все нипочем! Он в двенадцать часов откинул засов, Дверь открыв запасным ключом.
В храм проникли они, с ними Джо-негодяй; Еле-еле чадил фитилек. Церковь мрачной была, и зловещая мгла Уходила под потолок.
И они киркой отвернули плиту, Углубили спешно прокоп, И лопатой сгребли комья сохлой земли, Обнажив патентованный гроб.
Этот гроб особый разбили со злобой И, прорезав толстый свинец, Засмеялись при виде могильных пелен, До останков дойдя наконец.
И, в награду могильщику саван отдав, Проклиная трупный душок, Тело вдвое согнули, нос в колени уткнули И впихнули хирурга в мешок.
И пока выносили из церкви груз, — Все четыре ярда пути, Проклинали стражи смрад зловонной поклажи И молили скорей унести.
Труп на клочья изрезали вкривь и вкось Ученые господа, Ну, а что с душою хирурга стряслось, Не узнает никто никогда.

1798.

Бленхаймский бой. Перевод Арк. Штейнберга.

[216].

Закончив летним вечерком Чреду вседневных дел, Дед Каспар не своем крыльце На солнышке сидел; Резвилась внучка рядом с ним, А внук играл песком речным.
Сестра увидела, что брат От речки мчится вскачь И катит нечто пред собой, Округлое, как мяч; Предмет, округлый, словно мяч, Он откопал и мчится вскачь.
Дед Каспар в руки взял предмет, Вздохнул и молвил так: «Знать, череп этот потерял Какой-нибудь бедняк, Сложивший голову свою В победном, памятном бою.
В земле немало черепов Покоится вокруг; Частенько выгребает их Из борозды мой плуг. Ведь много тысяч полегло В бою, прославленном зело!»
«Что ж там случилось? — молвил внук, — Я, право, не пойму!» И внучка, заглядевшись, ждет: «Скажи мне — почему Солдаты на полях войны Друг друга убивать должны!»
«Поверг француза, — дед вскричал, — Британец в той войне, Но почему они дрались, Отнюдь не ясно мне, Хоть все твердят наперебой, Что это был победный бой!
Отец мой жил вблизи реки, В Бленхайме, в те года; Солдаты дом его сожгли, И он бежал тогда, Бежал с ребенком и женой Из нашей местности родной.
Округу всю огонь и меч Очистили дотла, А рожениц и малышей Погибло без числа; Но так кончается любой Прославленный, победный бой.
Такого не было досель! Струили, говорят, Десятки тысяч мертвецов Невыразимый смрад, Но так кончается любой Прославленный, победный бой!
И герцог Мальборо и принц Евгений выше всех Превознеслись!» — «Но этот бой — Злодейство, страшный грех!» — Сказала внучка. «Вовсе нет! Он был победой» — молвил дед.
«Увенчан герцог за разгром Несметных вражьих сил!» «Чего ж хорошего они Добились?» — внук спросил. «Не знаю, мальчик; бог с тобой! Но это был победный бой!»

1798.

Суд божий над епископом. Перевод В. А. Жуковского.

[217].

Были и лето и осень дождливы; Были потоплены пажити, нивы; Хлеб на полях не созрел и пропал; Сделался голод; народ умирал.
Но у епископа милостью неба Полны амбары огромные хлеба; Жито сберег прошлогоднее он: Был осторожен епископ Гаттон[218].
Рвутся толпой и голодный и нищий В двери епископа, требуя пищи; Скуп и жесток был епископ Гаттон: Общей бедою не тронулся он.
Слушать их вопли ему надоело; Вот он решился на страшное дело: Бедных из ближних и дальних сторон, Слышно, скликает епископ Гаттон.
«Дожили мы до нежданного чуда: Вынул епископ добро из-под спуда; Бедных к себе на пирушку зовет», — Так говорил изумленный народ.
К сроку собралися званые гости, Бледные, чахлые, кожа да кости; Старый, огромный сарай отворен: В нем угостит их епископ Гаттоп.
Вот уж столпились под кровлей сарая Все пришлецы из окружного края… Как же их принял епископ Гаттон? Был им сарай и с гостями сожжен.
Глядя епископ на пепел пожарный, Думает: «Будут мне все благодарны; Разом избавил я шуткой моей Край наш голодный от жадных мышей».
В замок епископ к себе возвратился, Ужинать сел, пировал, веселился, Спал, как невинный, и снов не видал… Правда! но боле с тех пор он не спал.
Утром он входит в покой, где висели Предков портреты, и видит, что съели Мыши его живописный портрет, Так, что холстины и признака нет.
Он обомлел; он от страха чуть дышит… Вдруг он чудесную ведомость слышит: «Наша округа мышами полна, В житницах съеден весь хлеб до зерна».
Вот и другое в ушах загремело: «Бог на тебя за вчерашнее дело! Крепкий твой замок, епископ Гаттон, Мыши со всех осаждают сторон».
Ход был до Рейна от замка подземный; В страхе епископ дорогою темной К берегу выйти из замка спешит: «В Рейнской башне спасусь» (говорит).
Башня из реинских вод подымалась; Издали острым утесом казалась, Грозно из пены торчащим, она; Стены кругом ограждала волна.
В легкую лодку епископ садится; К башне причалил, дверь запер и мчится Вверх по гранитным крутым ступеням; В страхе один затворился он там.
Стены из стали казалися слиты, Были решетками окна забиты, Ставни чугунные, каменный свод, Дверью железною запертый вход.
Узник не знает, куда приютиться; На пол, зажмурив глаза, он ложится… Вдруг он испуган стенаньем глухим: Вспыхнули ярко два глаза над ним.
Смотрит он… кошка сидит и мяучит; Голос тот грешника давит и мучит; Мечется кошка; невесело ей: Чует она приближенье мышей.
Пал на колени епископ и криком Бога зовет в исступлении диком. Воет преступник… а мыши плывут… Ближе и ближе… доплыли… ползут.
Вот уж ему в расстоянии близком Слышно, как лезут с роптаньем и писком; Слышно, как стену их лапки скребут; Слышно, как камень их зубы грызут.
Вдруг ворвались неизбежные звери; Сыплются градом сквозь окна, сквозь двери, Спереди, сзади, с боков, с высоты… Что тут, епископ, почувствовал ты?
Зубы об камни они навострили, Грешнику в кости их жадно впустили, Весь по суставам раздернут был он… Так был наказан епископ Гаттон.

1799.

Король крокодилов. Перевод Ю. Петрова.

[219].

1.

«О Женщина, что означает твой крик? Что сделало бледным и скорбным лик? Скажи, почему ты бредешь без фаты И бьешь себя в грудь так неистово ты?»
«О, горе мне, умер бесценный мой сын, Отрадой души моей был он один, Фату разорвала в смятении я, Душа осиротела моя.
О, горе мне, сын мой безвинно убит, И ярость во мне, не стихая, кипит! К реке по тропе он спокойно сходил, А там затаился злодей-крокодил.
О, горе мне, мальчик не чуял беды, К реке он спустился напиться воды, Но подлый убийца из-за куста Свалил его наземь ударом хвоста.
Возьми меня в лодку, помощником будь, Пешком одолеть не под силу мне путь: На Остров меня отвези, молю, К их крокодильему Королю.
Крокодилополь[220] заброшен — там Он уже более не султан, И все-то владенье его — река Около Острова Тростника.
Там дни он проводит в рвенье святом — Молитвою занят он и постом, На все благодать изливая окрест, Возвышенный, кроткий, людей он не ест.
Душа его благостна и чиста, И страшного нет у него хвоста, Хвоста, чтоб разить и чтоб убивать, — Но уши есть, чтоб речам внимать.
Ему я пожалуюсь — и Властелин Узнает, как подло убит мой сын. Он добрый, он мудрый, он чтит закон, И кровь убийцы отдаст мне он!»
Но Лодочник так ей сказал в ответ: «Нет, Женщина, я не поеду, нет, Ведь мне — хоть меня ты озолоти! — К Царю этих гадов невмочь подойти!»
«Так дай мне челнок твой, и в челноке Сама я к нему поплыву по реке, Никто не свернет меня, говорю, С дороги к могущественному Царю!
Он добрый, он мудрый, он чтит закон, И кровью за кровь возместит мне он; Он весь — воплощенные Сила и Честь, И он совершит справедливую месть!»
И вот садится она в челнок, И быстрый поток ее вниз повлек, И челн, хоть дорога была далека, Принес ее к Острову Тростника.
Там благостный, тихий, как старый монах, Высиживал яйца почтенный монарх, Бросая порой отеческий взгляд На лежбище Принцев-крокодилят.
Вот время пришло пред Владыкой предстать — Всем телом трясется упрямая Мать, Поскольку Царя Крокодилов вид От века людские сердца леденит.
Она говорит: «О Король Королей! Ты чадолюбив — и меня пожалей: Погиб мой ребенок, отрада моя, От этой потери в неистовстве я.
Твой подданный мальчика съел моего, О, выдай убийцу, отдай мне его! Молю, отомстить мне за сына позволь, Лишь это меня успокоит, Король!
О Сир! Твоя жизнь и светла и чиста, И страшного нет у тебя хвоста, Хвоста, чтоб разить и чтоб убивать, Но уши есть, чтобы речам внимать».
«Отлично, — сказал ей Король-крокодил И глазки свои на нее устремил, — Сказала ты правильно, спору нет, Но все же неполон такой портрет:
Да, нету хвоста, чтобы им убивать, Да, уши есть, чтобы мольбам внимать, Но также есть зубы, что ведомо всем, — И я тебя, добрая женщина, съем».

2.

Но злость Короля и его хвастовство Причиною стали несчастий его; В ответ на жестокость — тирану урок: Хвалиться зубами бывает не впрок.
«Меня, беззащитную женщину — съесть?!» И мигом, презрев августейшую честь, За туловище ухватив хвастуна, Стащила с яиц самодержца она.
Да, способ для мести на диво был прост: Король неуклюж был, затем что бесхвост, К тому же жена Короля Без Хвоста Прогулкой по Нилу была занята.
И Женщина принцев поймала в песке, Зажала по отпрыску в каждой руке И быстро воткнула, страшна и сильна, В пасть первого морду второго она.
Прием был удачен, хотя и жесток, Три пары она побросала в челнок И вспять поспешила дорогой прямой, Ведущей к родному селенью, домой…
…И вот Королева глядит, возвратясь: Все яйца разбиты и втоптаны в грязь, И принцев-наследников нет шестерых — На зов не ответил никто из них.
Беседа не слишком приятной потом Была между нею и Королем: «Отец нерадивый!» — кричала она, А он: «Ты поменьше бы шлялась, жена!»
И все ж он решил помолчать — потому, Что спорить невыгодно было ему: Ведь были у дамы и хвост и язык, Терпеть он и то и другое привык.
И он, рассудив, предпочел онеметь, Чтоб дела с супружьим хвостом не иметь. Но руганью — даже царей и цариц! — Увы, не починишь разбитых яиц…
…Тем временем Женщина рада была, Что жизнь сберегла и покой обрела: Сама, не дождавшись подмоги других, Взяла она за одного — шестерых!
«Аллах справедлив!» — так соседу сосед Твердил, оценив поминальный обед, И все соглашались, что месть — хоть куда: Юные принцы — на славу еда!

1799.

Ингкапский риф. Перевод Арк. Штейнберга.

[221].

Полный штиль, бездыханный покой; Корабль застыл на глади морской; Не веет в его паруса небосвод, И киль недвижен в глубинах вод. Беззвучно через Ингкапский риф Ленивые волны катит прилив; Чуть горбясь, они продолжают путь, Не в силах колокол буя качнуть. Тот колокол Абербротокский аббат Воздвиг, чтоб гудел над морем набат В жестокий шторм, скрывающий риф Развихренной пляской пенистых грив. Тогда мореходы, заслышав звон, Поймут, где грозный риф затаен, И, ускользнув от смертной беды, Аббата благословят за труды.
Весело солнце светило с утра, Радость сулила дневная пора; Чайки, вопя, облетали бриг, Бодро звучал их нестройный крик. Вышел на спардек сэр Ральф, пират, Остановил на ба́кане взгляд; Чувствуя вешнего дня благодать, Начал игриво петь и свистать, Но замышлял дурные дела: Радость пирата — злобной была! Не отводя от ба́кана глаз, Шлюпку спустить он отдал приказ: «Курс на Ингкапский держите риф! Взбучим святошу, к рифу приплыв». Спущена шлюпка, гребцы налегли; Ба́кан аббата маячит вдали. К бую причалил сэр Ральф, пират, И, перевесясь, разрезал канат. Колокол булькнул и был таков, Взвился и лопнул рой пузырьков… Молвил сэр Ральф: «Не дождаться уже Благословений аббату-ханже!»
Плавая долгие годы подряд, Много добра награбил пират, Он повернул обратно свой бриг И берегов Шотландских достиг. Плотно туман простерся сплошной, Солнце укрыто густой пеленой, Резкий ветрило весь день задувал — Знай, не зевай, ворочай штурвал! К ночи утихло, дождь моросил, И паруса повисли без сил. Людям земля в темноте не видна… Молвил пират: «Скоро выйдет луна». «Братцы! — воскликнул один моряк, — Близкий прибой ревет сквозь мрак! Где мы находимся — мне невдомек; Колокол нам бы очень помог! Звона, увы, не слыхать, как назло». В полный штиль их теченьем несло.
«Господи! Это Ингкапский риф!» Грянул удар, обшивку пробив. Волосы рвет сэр Ральф, пират, Прокляв себя, призывает ад. В трюм вторгаются волны, и вот, Судно уходит в глубины вод. Но, трепеща, средь предсмертных мук, Слышит пират ужасающий звук, Словно трезвонит по нем Сатана В колокол Ингкапский со дна.

1803.

Ингкапский риф. Перевод Арк. Штейнберга. РОБЕРТ САУТИ. ПОЭЗИЯ АНГЛИЙСКОГО РОМАНТИЗМА. Поэзия английского романтизма XIX века.

Дж. Тигель. Эдинбургский замок со стороны Грасмаркита.

(Из иллюстраций к произведениям Вальтера Скотта).

Гравюра по рисунку Т.-М. Ричардсона.

Королева Урака и пять мучеников. Перевод В. А. Жуковского.

[222].

Пять чернецов в далекий путь идут; Но им назад уже не возвратиться; В отечестве им боле не молиться; Они конец меж нехристей найдут.
И с набожной Уракой-королевой, Собравшись в путь, прощаются они: «Ты нас в своих молитвах помяни, А над тобой Христос с пречистой девой!
Послушай, три пророчества тебе Мы, отходя, на память оставляем; То суд небесный, он неизменяем; Смирись, своей покорствуя судьбе.
В Марокке мы за веру нашей кровью Омоем землю, там в последний час Прославим мы того, кто сам за нас Мучение приял с такой любовью.
В Коимбру[223] наши грешные тела Перенесут: на то святая воля, Дабы смиренных мучеников доля Для христиан спасением была.
И тот, кто первый наши гробы встретит Из вас двоих, король иль ты, умрет В ту ночь: наутро новый день взойдет, Его ж очей он боле не осветит.
Прости же, королева, бог с тобой! Вседневно за тебя молиться станем, Пока мы живы; и тебя помянем В ту ночь, когда конец настанет твой».
Пять чернецов, один после другова Благословив ее, в свой путь пошли И в Африку смиренно понесли Небесный дар учения Христова.
«Король Альфонзо, знает ли что свет О чернецах? Какая их судьбина? Приял ли ум царя Мирамолина Ученье их? Или уже их нет?»
«Свершилося великое их дело: В небесную они вступили дверь; Пред господом стоят они теперь В венце, в одежде мучеников белой.
А их тела, под зноем, под дождем, Лежат в пыли, истерзаны мученьем; И верные почтить их погребеньем Не смеют, трепеща перед царем».
«Король Альфонзо, из земли далекой Какая нам о мучениках весть? Оказана ль им погребенья честь? Смягчился ли Мирамолин жестокий?»
«Свирепый мавр хотел, чтоб их тела Без погребенья честного истлели, Чтоб расклевал их вран иль псы их съели, Чтоб их костей земля не приняла.
Но божии там молнии пылали; Но божий гром всечасно падал там; К почиющим в нетлении телам Ни пес, ни вран коснуться не дерзали.
Мирамолин, сим чудом поражен, Подумал: нам такие страшны гости. И Педро, брат мой, взял святые кости; Уж на пути в Коимбре с ними он».
Все алтари коимбрские цветами И тканями богатыми блестят; Все улицы коимбрские кипят Шумящими, веселыми толпами.
Звонят в колокола, кадят, поют; Священники и рыцари в собранье; Готово все начать торжествованье, Лишь короля и королеву ждут.
«Пойдем, жена моя Урана, время! Нас ждут; собрался весь духовный чин». «Поди, король Альфонзо, ты один, Я чувствую болезни тяжкой бремя».
«Но мощи мучеников исцелят Твою болезнь в единое мгновенье: За прежнее твое благоволенье Они теперь тебя вознаградят.
Пойдем же им во сретение с ходом; Не замедляй процессии святой; То будет грех и стыд для нас с тобой, Когда мощей не встретим мы с народом».
На белого коня тогда она Садится; с ней король; они за ходом Тихонько едут; все кипит народом; Дорога вся как цепь людей одна.
«Король Альфонзо, назади со мною Не оставайся ты; спеши вперед, Чтоб первому, предупредя народ, Почтить святых угодников мольбою.
Меня всех сил лишает мой недуг, И нужен мне хоть миг отдохновенья; Последую тебе без замедленья… Спеши ж вперед со свитою, мой друг».
Немедленно король коню дал шпоры И поскакал со свитою вперед; Уж назади остался весь народ, Уж вдалеке их потеряли взоры.
Вдруг дикий вепрь им путь перебежал. «Лови! лови!» (к своим нетерпеливый Кричит король) — и конь его ретивый Через поля за вепрем поскакал.
И вепря он гоняет. Той порою Медлительно во сретенье мощей Идет Урака с свитою своей, И весь народ валит за ней толпою.
И вдалеке представился им ход: Идут, поют, несут святые раки; Уже они пред взорами Ураки, И с нею в прах простерся весь народ.
Но где ж король?.. Увы! Урака плачет: Исполниться пророчеству над ней! И вот, глядит… со свитою своей, Оконча лов, король Альфонзо скачет.
«Угодники святые, за меня Вступитеся! (она гласит, рыдая) Мне помоги, о дева пресвятая, В последний час решительного дня».
И в этот день в Коимбре все ликует; Народ поет; все улицы шумят; Нерадостен лишь королевин взгляд; На празднике одна она тоскует.
Проходит день, и праздник замолчал; На западе давно уж потемнело; На улицах Коимбры опустело; И тихо час полночный наступал.
И в этот час во храме том, где раки Угодников стояли, был монах: Святым мощам молился он в слезах; То был смиренный духовник Ураки.
Он молится… вдруг час полночный бьет; И поражен чудесным он виденьем; Он видит: в храм с молитвой, с тихим пеньем Толпа гостей таинственных идет.
В суровые одеты власяницы, Веревкою обвязаны простой; Но блеск от них исходит неземной, И светятся преображенны лицы.
И в сонме том блистательней других Являлися пять иноков, как братья; Казалось, кровь их покрывала платья, И ветви пальм в руках сияли их.
И тот, кто вел пришельцев незнакомых, Казалось, был еще земли жилец; Но и над ним горел лучей венец, Как над святой главою им ведомых.
Пред алтарем они, устроясь в ряд, Запели гимн торжественно-печальный: Казалося, свершали погребальный За упокой души они обряд.
«Скажите, кто вы? (чудом изумленный Спросил святых пришельцев духовник) О ком поет ваш погребальный лик? О чьей душе вы молитесь блаженной?»
«Угодников святых ты слышишь глас; Мы братья их, пять чернецов смиренных: Сопричтены за муки в лик блаженных; Отец Франциск[224] живой предводит нас.
Исполнили мы королеве данный Обет: ее теперь возьмет земля; Поди отсель, уведомь короля О том, чему ты зритель был избранный».
И скрылось все… Оставив храм, чернец Спешит к Альфонзу с вестию печальной… Вдруг тяжко звон раздался погребальный: Он королевин возвестил конец.

1815–1816.