Том 5. Детский остров.
Белка-мореплавательница*
*Белка-мореплавательница*
*Перед закатом море было спокойное, кроткое и ровно дышало, словно грудной младенец во сне. Мальчик из белого пансиона очень сердился. Его парусный фрегат «Nemo» ни за что не хотел тронуться с места, паруса, как обвисшие тряпки, вяло шевелились на реях, по палубе лениво разгуливали слепни и осы, точно под ними не корабль был, а какая-нибудь неподвижная плавучая купальня.
Пробовал мальчик, шлепая по воде пятками, подталкивать корму, дул в паруса… Но толкай не толкай, дуй не дуй, раз ветер уснул в прибрежной долине или умчался за облака – на парусах далеко не уедешь.
В пансионе гулко зазвенел гонг. Ужинать! Хочешь или не хочешь, об этом тебя не спрашивают… Бан-бан-бан! Жареный кролик, яблочный мусс…
На всякий случай привязал мальчик свой фрегат к прибрежному камню и поскакал на одной ноге к белой веранде. А на веранде после ужина новый постоялец показывал детям фокус: в одно ухо вставлял франк, из другого вынимал пачку папирос, из правого глаза вытаскивал спичку, из левого мундштук… Прямо не человек, а походная табачная лавочка! И забыл мальчик наглухо о своем фрегате, гордом, трехмачтовом корабле «Nemo», который, натянув бечевку, тихонько покачивался у желтого камня на средиземной лазурной воде.
* * *
Белка уже давно присматривалась с прибрежной сосны к странному плавучему дому. Корабли часто проходили мимо, а рыбачьи парусные лодки причаливали к самому берегу, откуда дюжие рыбаки втаскивали их по гладким бревнам в пестрые сараи. Но этот маленький корабль, с которым целый день возился сегодня загорелый мальчик, так мал, что мальчик даже одну ногу на нем бы не уместил… «Быть может, это не корабль, а корабельный детеныш, который когда-нибудь вырастет и станет взрослым кораблем?» – подумала белка. Она не знала, что это «игрушка» и что среди всех детских фрегатов на побережье «Nemo» был больше всех.
Белка осмотрелась по сторонам – с высокой сосны весь берег перед глазами, – привстала на лапках и внимательно пошевелила усами: никого. И люди, и собаки, все ушли ужинать, у них ведь еда по часам, не то что у белок…
Спрыгнула к корявому подножью, взволнованно пискнула и косыми прыжками, поставив хвост трубой, поскакала к фрегату. Чудесный корабль! Ну совсем будто для белки построен, как раз ей по росту. Интересно, чем его мальчик нагрузил? А вдруг орехами? Или хотя бы каштанами?.. Мальчишки ведь тоже очень любят эти лакомства.
Любопытный зверек вытянул на камне усатое рыльце вперед, обнюхал бечевку. Нет, по бечевке не перейдешь – и тонка, и провиснет… Но белка не черепаха. Лапки на пружинках, хвост рулем. Она прицелилась, потопталась мгновение на задних лапках и распластанной рыжей метелкой легко и плавно перелетела на палубу фрегата. Фрегат грузно качнулся… Слабая петля бечевки от толчка соскочила с камня, предзакатный ветерок давно уже лопотал в парусах – паруса туго вздохнули… Белка, быстро и осторожно припав к палубе, как крыса, обнюхала все углы, свесила даже рыльце вдоль борта: никаких орехов, корабль массивный, ни дупла, ни щелочки. Но что же это плавучий домик так на бок лег? И так покачивается? И так скрипит? Обернулась белка к берегу… Цвик! До свиданья, будьте здоровы. Между берегом и кораблем танцуют в воде багрово-золотые закатные краски. Перепрыгнуть? Но лапки дрожат, пол качается, и берег, милый твердый берег, все дальше, все дальше, все дальше… Первый раз в жизни растерялась белка, не доверилась своим лапкам и хвосту, прижалась к зыбкой плавучей доске и задрожала-затрепетала от усов до хвоста.
* * *
В закатной полумгле над носом фрегата загудел-закружился толстый шмель.
– Бу-бу-бу! Белка на корабле!.. Никогда еще не видал. Куда плывешь, рыжая?
– В Ниццу к племяннице. У нее под Ниццей собственный лес… Пригласила погостить. Прислала собственную яхту. Вот и еду.
– Бу-бу! Попутный ветер. Ишь ты, какая важная белка…
– Постой, постой! Куда ж ты собрался? Шмель!
– Ночь идет. Берег далеко. Должен лететь. Бу-бу!
– Да ты послушай… Присядь, отдохни. Шмель, родненький, я все наврала. Никакой племянницы. Никакого леса. Как дура плюхнулась я на этот корабль, веревочка отвязалась, паруса раздули свой живот, со всех сторон вода… Я в отчаянии! Растопырила лапки и совсем-совсем растерялась. Ты такой симпатичный, ты стройнее осы, ты умнее пчелы, подай мне добрый совет!
– Бу-бу… Экая важность быть умнее пчелы. Сиди тихо, не ерзай по палубе и слушай. Ветер, как сумасшедший козел, то скачет в одну сторону, то в другую. У него никакой работы и никаких обязанностей… Передвинься немного к корме; чтобы плыть или летать, как следует, груз надо помещать в середине. И жди, пока ветер не завернет твою яхту к берегу. Хвост у тебя вон какой раскидистый. Опустила бы в воду вместо руля и славировала бы прямо на сушу, да где тебе, сухопутной белке.
Белка жалобно пискнула.
– Бу-бу… Да, брат, белка. Посади рыбу на дерево, не хуже тебя запищит. Каждый хорош на своем месте. Прощай. Детям твоим что передать?
– Скажи им, чтобы они никогда близко к морю не подходили, скажи им, что второе дупло с провизией находится… а ты не разграбишь?
– Да чем же я твои орехи грызть буду, умница?
– Правда… извини, пожалуйста. Находится в большом пробковом дубе у высохшего ручья.
– Бу! Лечу. Взял бы я тебя на спину, да неудобно это как-то, чтобы шмель белку на себе таскал. Попутный ветер.
И улетел вдоль лунной дороги – над морем встала полная луна – к берегу.
* * *
Почему столько воды в одном месте? И какая невкусная вода! Соленые брызги попали на нос, белка слизнула и недовольно фыркнула. Лунные пятна кольцами разбегались по воде… Быть может, можно на них прыгнуть? И с кольца на кольцо, как по кочкам на болоте, добраться до суши? Нет. Шмель знает. Если б можно было, он бы посоветовал… Тесно как на корабле этом! Ни попрыгать, ни побегать, ни головы повернуть. А там над головой, краем глаза видно, фонари в небе. Там в небе, должно быть, тоже море, голубое и тихое, люди в лодках с фонариками разъезжают и рыбку ловят. Когда же ветер, сумасшедший козел, к берегу дуть станет? Лапки окоченели, глазки смыкаются. Белка закрутила вокруг лапки бечевку, а конец взяла в зубы, чтобы спросонья в воду не свалиться.
– Цвинк-цвинк! – закричала вдруг над головой налетевшая из лунной мглы чайка. – Вот так закуска! Никогда я, признаться, белок не пробовала, вкусная, должно быть, штука…
Рыжая спинка вздрогнула, но белка и виду не показала, что у нее душа в лапки ушла.
– Крикунья ты глупая, ничего больше. Я ручная белка, вроде домашней кошки… Понимаешь? Но я поссорилась со своим хозяином, он меня вчера забыл покормить. Понимаешь? У него лихорадка, а против лихорадки помогает только печенка свежеубитой чайки… Понимаешь? Хозяин вот и сделал из меня приманку, привязал меня к кораблику, а к моей спинке привязал капкан. Понимаешь?.. Тронь только меня, капкан цапнет тебя за ножку, ты начнешь кричать, я начну пищать, хозяин приедет на лодке и свернет тебе голову… Я на хозяина зла и потому тебе все рассказала. Понимаешь?..
– Понимаю! – сердито взвизгнула чайка. – Очень меня твое мясо интересует, скажите пожалуйста! Цинк-цвинк, должно быть, вроде дохлой крысы…
Захлопала в воздухе крыльями и улетела прочь.
Белка, конечно, ужасно была довольна, что чайку надула и перехитрила, однако и обидно ей было очень, что злая птица ее с дохлой крысой сравнила. Уж, наверно, она, белка, в сто раз чайки вкуснее… Ястреб на днях другому ястребу говорил, белка подслушала:
– Чайку я, хоть с голоду помру, никогда есть не стану. Жестка, как колючая проволока, и вся рыбьим жиром насквозь пахнет. А молодая белка очень и очень недурная штука… Вроде кролика на ореховом масле.
Сам ястреб хвалил! Но чу… Белка встревоженно подняла голову. Опять чайка летит.
– Слушай, ты… – раздалось в вышине. – На голове у тебя тоже капкан?
– На голове даже два. И на хвосте. И по бокам. Шесть капканов.
– Цвинк! Экая досада… Есть ужасно хочется.
– Хочешь есть? – насмешливо спросила белка. – Возьми в клюв веревочку, которая к кораблю привязана, и притащи корабль против ветра к берегу. Мне надоело плавать. Я тебе там покажу за это, где мой хозяин свою рыбу спрятал. Сегодня утром он полную корзину привез… А рыбка какая! Язык проглотишь.
– Цвинк!
Чайка осторожно подлетела к борту, схватила в клюв бечевку, которую белка размотала с лапки, и, изо всех сил натянув бечевку, раскрыла крылья навстречу ветру…
Но, увы, кораблик ни с места, чайка ни с места, – силы ветра и чайки были равны. Хлоп! Бечевка лопнула пополам, чайка с жалобным плачем унеслась в одну, сторону, фрегат «Nemo», подстегнутый свежим ветром, в другую – все дальше, все дальше от родного берега.
Сбоку мигнул красный глаз маяка. Волна шлепнула в корму и окатила прижатый к спине хвост. Перегоняя фрегат, рядом пропыхтела рыбачья моторная лодка. Мальчишка, сын рыбака, бросился к борту и наклонился к лунной воде, изумленно всматриваясь в кипящий за кормой след. Что мелькнуло на вспыхнувшей волне? Корабль-лилипут? И на нем крошечный усатый капитан в рыжей шубке?..
– Отец, отец!
– Что там такое? – неторопливо разматывая сети, спросил рыбак.
– Смотри! Карманный корабль на всех парусах… и на нем…
– Спи-спи. Работа на всю ночь, а ты глупости городишь.
Хороши глупости: белка верхом на фрегате! Пожалуй, раз в тысячи лет такие глупости встречаются…
* * *
Из воды у самого рыльца белки выскочил морской ерш, перелетел через фрегат и шлепнулся в воду. За ним другой ерш и еще какая-то мелкая рыба с выпученными глазами. Луна светила вовсю, точно ее натерли ртутью, а потом фосфором, а потом лаком… И морская мелочь, колючие, шершавые рыбки заплясали с обоих боков над прижавшейся к палубе оторопелой белкой. Очень уж было любопытно взглянуть на сухопутного зверька, плывшего на игрушечном суденышке неизвестно куда, неизвестно зачем и неизвестно откуда…
– Дети мои, дупло мое, орешки мои, – жалобно вздохнула белка. – Море качается, небо дрожит, пол скрипит… Когда же, наконец, вспрыгну я хоть на самый маленький клочок твердой земли? Хоть бы величиной с мою пяточку…
И как чудо – из бездонной серебряной воды вырос внезапно черный скалистый откос, близорукая белка издали его не разглядела. Нос фрегата толкнулся во влажный, обвитый водорослями камень. Белка торопливо пробралась к передней мачте, вытянула рыльце, задрожала от радости и соскочила на выемку утеса у самой воды. Приехала! Куда? Утром видно будет, куда, а пока под лапками чудесная, твердая, незыблемая земля…
* * *
Неуютно спать на камне в незнакомом месте. Ночь, луна слепит глаза, море глухо вздыхает и кашляет под самым носом. Повернись не так – шлепнешься в глубокую серебристо-черную воду и угодишь рыбам на ужин…
А комары? В дупло они никогда не забирались. Попищат вверху тонкими голосами и прочь улетят. Даже засыпать под их писк было в дупле приятнее, точно кто-то усы травкой щекочет. Но здесь, ночью у моря, то один, то другой душегуб вонзал тонкое жало в белкин живот, в белкины ушки, в белкин затылок… Двигаться не смей – опасно, в воздухе зубами щелкнешь – воздух и поймаешь, пришлось терпеть до рассвета. И уж такая злость белку разобрала, что, кажись, у каждого бы комара жало вырвала и ему под хвост вонзила!
Урчала белка горестно, к камню тесней прижималась и все старалась разгадать: где ее дом? Над головой, где ветер в кустах хнычет, или за краем утеса, вон там, где привязанная лодка по воде шлепает? Ничего не понять ночью… Вверху все небо в фонариках, внизу на волнах фонарики, берег в полосатых лунных складках. Ах, когда же рассвет?..
* * *
Приснилось белке, что везет она на большой парусной лодке груз кедровых орешков. Куда везет, кому везет – неизвестно. Во сне ведь иногда всякая несуразность снится, хвост из уха растет, и ничего не поделаешь, надо покоряться. Матросы на белкиной лодке – крысы, ползают по мачте вверх-вниз, а белка только командует: «Голову подбери! Животом тесней прижимайтесь… Крысы несчастные!».
И слышит под самым ухом быстро-быстро что-то застучало, точно мотоциклетка, железная тарахтелка, на которой часто мимо ее дуба рыжий человек катался. Открыла глаза: солнце! Вода голубая, сиреневая, янтарная… Знакомый светло-алый шар вылез из-за мыса. Краски льются, переливаются, танцуют. Большая моторная лодка от берега отходит, стучит. Внизу под камнем, на котором спала белка, ясная глубина, на дне седая трава плавно колышется, кудрявые морские кусты шевелятся! Вокруг по бокам и над головой рыжие скалы торчком стоят. Что за место? Почему нет леса? Где рыбачьи лодочные сараи? Куда ее, маленькую, беспомощную белку, злой ветер прибил?
И вдруг спохватилась:
– А корабль мой где?!
Нет корабля. Должно быть, ночью волной его подшлепнуло, унесло пустой в море, рыбам на смех, чайке на забаву…
С камня на камень пробралась белка подальше от опасной воды, села у входа в открытую широкую пещеру, потянула носом. Рыбкой попахивает… Не ест она рыбки, ни сырой, ни жареной. И вкуса в такой пище не понимает. Зачем это рыбаки день и ночь напролет по морю рыщут, гадость такую в сети ловят? Лучше б ореховые деревья сажали. И безопасно, и вкусно. Нет, была б она человеком, ни за что бы рыбу не ловила, поливала бы только свое ореховое дерево утром и вечером, чтобы орехи большие-большие выросли, как… арбуз.
– Ты как сюда попала? – щелкнул над головой незнакомый голос.
Белка искоса повела зрачком: сорока.
– Путешествую… Для своего удовольствия.
– На четырех лапках?
– И совсем нет. На корабле! Только я отпустила команду на берег погулять… Десять матросов, повар и корабельная собака. Кроме собаки – все белки.
– А корабль куда ты отпустила погулять? – ехидно спросила сорока.
– Корабль? Он тебе попадался?!
– Вон там за мысом кверху килем, как пустая бочка, на воде барахтается…
Белка огорченно вздохнула. Как же она теперь отсюда выберется без корабля? Не летучая же она мышь…
А может быть, ее дом недалеко где-нибудь? Сорока, наверно, знает.
– Я путешествую, – равнодушно повторила белка. – Но мне уже надоело путешествовать. И я начинаю беспокоиться… Дети одни, съедят все запасы, начнут по дубу прыгать… А охотники тут такие, что не то что в несовершеннолетнюю белку, по воробьям палят… Тебе по дороге мой дуб не попадался? Совсем я не понимаю, куда я в самом деле причалила?
– Причалила ты в самом деле к острову. Слышишь? И дуба твоего нет. И белок тут нет и вообще ничего нет. Необитаемый остров. Вот и сиди и жди свою «команду»…
– Остров? Что это такое «остров»?
– Это когда земля в середине и со всех сторон вода.
– Как же земля не потонет?
– А я почем знаю. Низ, должно быть, пробковый, вот она и плавает. Ну ты, растеряха, прощай.
Сорока насмешливо застрекотала и полетела над водой к дальнему берегу. Какая несправедливость! Почему у сороки и хвост и крылья, а у белки только один хвост? С хвостом только вниз и полетишь, а вверх как?..
* * *
Белка нашла у пещеры хлебную корочку и сгрызла. Рыбаки, верно, завтракали на берегу, не доели… Съела корочку, на задние лапки присела, темные круглые глазки вытаращила и передние лапки перед носом печально сложила. Как быть? Так и пропадать без детей, без подруг, без любимого дуба?.. В углу пещеры от тоски умереть?
Надо посмотреть, что сверху видно, – подумала белка. И по шершавым камням, по тугим веткам колючих кустов, как по лестнице, побежала в гору. На верхней лысой площадке остановилась… Горькими травами пахнет, скала желтыми зубцами к воде уходит, внизу голубенькой пеленой дрожит бескрайнее море, а сбоку, на пригорке, за площадкой белым столбом, как гриб с высокой ножкой, маяк стоит.
Девочка с серым котенком на руках сидит у двери маяка в плетеном креслице, напевает песенку, убаюкивает котенка.
«Подойти или нет? – подумала белка. – Ружья у девочки нет, да и не поднять ей ружья… Подойду!».
И вдруг из-за креслица, потягиваясь и волоча задние лапы по земле, выполз лохматый пес неизвестной породы, вроде большой таксы, которую обклеили бараньей шерстью. Ух, какое страшилище!
Белка в ужасе метнулась за камень, котенок мигом превратился в колючую щетку, которой ламповые стекла чистят… Девочка шлепнула собаку и пошла в домик у маяка допивать козье молоко, собака обиделась на девочку, шлепнула себя лапой по носу и, точно привязанная, неохотно поплелась за девочкой.
Котенок увидал за камнем пушистый кончик беличьего хвоста, припал к земле, нацелился, поерзал хвостом и прыгнул. Что такое? Откуда такой зверь взялся?..
– Скажите, вы тоже кошка? – спросил озадаченный котенок.
– Совсем не кошка, а белка.
– Можно поиграть с вашим хвостом? Вы меня не укусите?
– Поиграй, если тебе нравится. А ты мне лучше, малыш, скажи, кто тут живет.
– Я, мама, сторож, который по вечерам красный огонь зажигает, его девочка, которая меня нянчит, и противная собака Фука… Если хотите, можете тоже жить с нами. Тогда у меня будет две мамы – серая и рыжая.
– У меня есть свои дети, – обиженно сказала белка.
Над головой белки прыгнула в воздух большая серая кошка, поймала на лету кузнечика, съела его, облизалась и вежливо поздоровалась с белкой:
– Доброе утро. Что вам угодно?
– Пожалуйста… Мы с вами почти одной породы, и я всегда очень любила кошек. Я попала на ваш остров…
– На аэроплане?
– Нет! На корабле. На маленьком детском корабле… И я уж ничего не буду выдумывать, ни матросов, ни повара у меня не было. Вы ведь умная кошка и все равно не поверите. Прибило меня сюда ветром, корабль унесло. Я в отчаянии, у меня дети! Вы тоже мама, вы должны мне помочь… Как мне попасть домой?
– Вы где живете?
– Там, откуда рыбаки приезжают… Городок есть такой – Лаванду. За лугом канавка в камышах, дальше виноградник, дальше у леса пересохший ручей, и там мой пробковый дуб.
– Лаванду? Знаю. Дайте мне подумать. Поиграйте с моим котенком, а я погреюсь на солнце и подумаю.
– Можно вас за усы дернуть? – мяукнул котенок и, не дожидаясь ответа, стал подкрадываться.
– Я не очень больно дерну…
И давай на белку наскакивать, как мальчишка, который боксом увлекается и своего толстого папашу дубасит.
Белка покорно терпела, давала себя кусать и царапать, пока маленький драчун досыта не напрыгался. Взобрался котенок на камень, лег на белку и стал ее ухо лизать: очень ему новая гостья понравилась.
Большая кошка встала и потянулась.
– Дело ваше нелегкое. Я иногда сама в Лаванду катаюсь. Но мне можно, а вам нельзя.
– Почему?!
– Потому. Я прыгаю в моторную лодку к брату сторожа нашего маяка, когда он приезжает к нашему острову ловить рыбу. Рыбаки меня любят, я очень красивая и ласковая. Наедаюсь рыбы, сколько хочу, высаживаюсь в Лаванду, гуляю по набережной, делаю визиты всем знакомым кошкам и отельным кухаркам, а потом тем же путем возвращаюсь домой. Но белка – совсем другое дело… С рыбаками постоянно ездит на ловлю грубое лягавое чудовище Мистраль. Меня он не смеет трогать, да я ему всю морду обдеру, пусть только тронет… Но вас он перекусит пополам. Гам – и готово.
– Но ведь я могу спрятаться под скамейку или залезть в старый мешок, – пискнула съежившаяся белка. – Я ведь такая маленькая.
– Она правда же, мама, маленькая! – мяукнул котенок.
– Молчи. Не твое дело. Вон там на земле картошка, поди поиграй и не мешай нам разговаривать… Нет, нет. Эти псы такие негодяи. На море в лодке столько запахов: рыба, водоросли, вино, табак, человеческий пот. Но стоит вам только пробраться в лодку, этот Мистраль только носом потянет, и вы открыты…
– А если я заберусь в другую лодку?
– На каждой лодке по собаке. Я не понимаю, какое удовольствие находят рыбаки в таком обществе, но… не будете же вы рисковать собственной шубкой, когда у вас есть материнские обязанности.
– Оставайтесь у нас, – мяукнул подкравшийся котенок. – Я буду через вас прыгать, буду вас щипать, и вы будете моя тетя…
– Замолчишь ты, наконец? Вот позову большую черную собаку, посадит она тебя в мешок и унесет! Извините, сударыня. Я с вами заболталась, нужно ведь помочь своему ближнему в несчастье. Девочка съест весь свой завтрак без меня, а я очень этого не люблю. Кис-кис, пойдем!..
Белка осталась одна. Ах, какая пустыня кругом! Ни одного дерева, ни одной белки. Черствая, болтливая кошка, глупый котенок, море со всех сторон и гладкий белый маяк, по которому даже и лазить нельзя… Надо бежать вниз. Только там, у моря, и может быть спасение.
* * *
Залив пуст. Рыбаки на рассвете убрались с добычей домой в Лаванду… К вечеру приедут другие. Но разве не все равно – приедут или не приедут. Лучше броситься в воду и утонуть, лучше пусть комары заедят, чем попасть в зубы какому-нибудь грязному Мистралю.
Пуф-пуф-пуф-пуф! – донеслось с моря из-за угла утеса. Белке сначала показалось, что это у нее сердце так колотится. Но нет. Все громче и громче гулкий стук. Крутобокая белая лодка весело показалась из-за мыса, за кормой легкой струйкой вертелась вода. Пуф-пуф-пуф… Что такое?! Белка взволнованно привстала на камне: в лодке дама, господин в шляпе и мальчик, тот самый мальчик, на корабле которого она уплыла!
Беличье сердце заколотилось быстро-быстро, а мотор замолчал, и лодка, плавно обогнув черную гряду камней, подошла к скалистому берегу и остановилась.
* * *
Белка осторожно высунула из-за камня нос. Да, конечно, тот самый мальчик. И его мама, и его папа… Это они, значит, гуляют. Люди же везде гуляют: и по земле, и по воздуху, и по морю. Пожалуй, скоро по деревьям лазить начнут, совсем сживут белок со света.
«И как это они без парусов на лодке катаются?» – подумал рыжий зверек, посматривая на покачивающуюся перед ним корму. «Весла – еще понятно, весла – продолжение лап, опустил в воду и греби сколько влезет. Но когда ни парусов, ни весел, кто внутри пыхтит-постукивает, лодку вперед гонит?».
Ну вот, вышли на берег. Ах, как неуклюже прыгнул мальчишкин папа! Чуть в воду не плюхнулся. Да и мама хороша… Чего пищать? Чего лапами размахивать? Хвост вверх и прыгай! Прыгай, тебе говорят… А мальчик – молодец, не хуже белки на камень перемахнул.
Вышли. Встряхнулись, пакетиками нагрузились и полезли гуськом в гору, треща кустарниками. По морю в самопыхтящей лодке разъезжать научились, а лазят – смотреть тошно… Как гусеницы по мокрой капусте!
* * *
Собаки нет. Уж если бы была, сразу было бы и видно, и слышно… Бегала бы взад и вперед от верхнего камня к хозяевам и лаяла, словно на след дикого кабана напала… А потом задними лапами землю к небу стала бы подбрасывать. Белка все собачьи повадки хорошо знала. Слава Богу, не первый сезон в лесу у дороги жила.
Собаки не было – это самое главное. Люди ушли. Белка потопталась на месте, цокнула и легче теннисного мячика перелетела в лодку.
Подумайте только, всю провизию с собой унесли. Всю до крошки! Только картуз с маслинами да спички на скамейке забыли. Но зачем же белке маслины и спички?
Распластав хвост веничком, она юркнула вниз. Банки какие-то. Скверно пахнут. От автомобилей всегда такой запах… Внизу, посреди лодки, какая-то блестящая штука с масляными лапками и трубочками. Больше ничего и нет. Кто же пыхтит? Кто же везет? Быть может, у них в лодке под водой большой морской ерш привязан? Потыкают ему зонтиком в спину, а он рассердится, запыхтит и бросится вперед, как собака на цепи… А лодка за ним. Нет, под носом в воде ничего не видно. Должно быть, забрался под киль и отдыхает.
Под газетой на корме белка наткнулась на странную штуку. Свернувшись клубком, лежал диковинный зверек: острая темная головка, оскаленная пасть… «Ты, ты! Попробуй укусить, я тебя за переносицу так и цапну!..» Но зверек лежал неподвижно. О! Да у него под спиной ничего нет! Ни живота, ни лапок. Стеклянные глазки… И весь он снизу подшит малиновой шелковой дорожкой.
Да, да… Белка вспомнила: человеческие мамы ведь своего меха не имеют и часто кутаются в чужие шкурки… Ах, как это бессовестно! Одна двуногая мама, – белка сама видела, – даже надела на себя двойную шкурку, снаружи какой-то темный зверек, а внутри вся подкладка… из белок! Злодейка какая…
Белка ползком облазила-обнюхала всю лодку. Чудесный случай! Семейство это погуляет, поест и, конечно, к вечеру вернется в Лаванду. Чего же лучше? Но куда спрятаться? Чтоб не попасться им в лапы, чтоб ей не вставили стеклянные глазки и не подшили живот малиновым шелком…
В шкафике у носа лежали старые тряпки. Белка протиснулась как можно глубже, завернулась в них и устало закрыла глаза. Ух, как воняет от этих тряпок тухлым маслом и автомобильной отрыжкой! Но что же делать… Нечего было на чужие корабли сдуру шлепаться. Надо уж как-нибудь ради своих детей и свободного, привольного житья дотерпеть. Тихонько пискнула, свернулась в муфточку, хвостом накрылась и задремала.
* * *
Бух! Бух-бух!! Бу-бу-бух!!!
Белка встрепенулась. В лодку прыгнул мальчик, потом его папа, потом тяжелая мама. По звуку слышно.
Голоса довольные, смеются… Конечно, кто поел, отчего ж ему не смеяться. Белки тоже, когда сыты, смеяться они не умеют, – а как угорелые гоняются друг за дружкой, скатываются и перелетают с ветки на ветку. Это тоже вроде смеха…
Уселись. Тах-тах-тах-тах-тах – зафыркал мотор, да так быстро, точно конь, который с места в карьер понес… Но остепенился и стал строчить плавно и четко. Похлестывая по крутым бокам, зашипела волна. Белка потянула носом: ох, как тряпки нехорошо пахнут! А что, если чуть-чуть высунуть рыльце на свежий воздух?
И высунула. Совсем близко от нее сидел мальчик и рылся в кармане. Мама его на корме папину палку от скуки в воде полоскала. А папа стоял посередине, в маленькой норке, и что-то покручивал…
Что же это, однако, мальчик из кармана вытащил? Грызет! Шелуху в море бросает, ветер ее вбок относит… Китайские орешки!
И точно кто белку на веревочке потянул: вылезла из тряпок, шаг за шагом по дну лодки к ногам мальчика подобралась… Мальчик половину орешка случайно не доел, на пол она упала.
Белка за орешек, ничего не видит, ничего не слышит, села на задние лапки и лущит, только кисточки на ушах трясутся.
Посмотрел мальчик невзначай себе под ноги, увидал пушистую зверюшку, да как крикнет на весь залив:
– Ма-ма! Белка!!
Белка так и взвилась. Хорошо, что через край лодки не перелетела. Сидит на скамье, против мальчика, дрожит, а в голове все перепуталось: и китайские орешки, и стеклянные глазки, которые ей теперь вставят, и вода кругом, и чужие папа с мамой, которые не меньше ее ошеломлены, но ни стрелять, ни резать как-нибудь ее не собираются.
А уж мальчик так, чудак, и заливается:
– Мамочка! Это она к нам с острова забралась? Да? Это теперь будет мой самый лучший друг… Да? И она будет спать со мной всю жизнь! Ты позволишь, правда?
И высыпал на скамейку перед белкой все свои орешки, все до последнего.
Видит белка, что не так уж дела ее плохи. Мальчик спать с ней собирается, орешков дал, мама его сквозь лорнетку на нее смотрит, ахает и любуется, папа пальцами пощелкивает – «фить, фить!» – точно белка собачонка какая-нибудь.
Сидит зверек на задних лапках, как флюгер, вертится, ветру спину подставляет, хвостом прикрывается и щелкает один за другим легкие китайские орешки. Обернулась назад: остров расплылся в сизом морском молоке, кустов уж не различишь, желтые скалы в ковер слились… Посмотрел вперед: берега еще не видно, ровная светлая зыбь до края неба уходит, но слева показался знакомый мыс, рыбачьи сараи, розовый дом на холме… Цвик!
* * *
Вы, конечно, поймете, что мальчик только тогда успокоился, когда удалось ему белку на руку взять. И добиться этого в лодке было не так уж трудно.
Сначала мальчик сел поодаль на ту же скамью, на которой белка свои орешки щелкала. Потом, хитрец, сантиметр за сантиметром стал придвигаться все ближе и ближе. И вдруг очутился рядом. И застыл. Белка тоже застыла. Уронила орешек, повела носом: ничего, симпатичный мальчик, дыней от него пахнет, сидит он спокойно-преспокойно и смотрит совсем не на белку, а на маяк.
И вот маленькая человеческая рука впервые, вы понимаете, впервые прикоснулась к легкой пушистой грудке дикого зверька. Вздрогнули оба… По правде сказать, и мальчик, и белка не очень-то доверяли друг другу: белка ведь могла вцепиться зубами в детские пальцы, а детские пальцы могли задушить белку… Ни мальчик, ни зверек совсем ведь не знали друг друга.
Отступать было некуда. В воду, что ли, прыгать? Или на его папу? Или на его маму? Нет уж, пусть лучше погладит.
Но какой же мальчик на этом остановится? Гладил, гладил и вдруг осторожно взял рыжего малыша в ладони, поднял и прижал к курточке.
– Ай! – вскрикнула мама.
– Смотри, она тебя цапнет… – встревоженно сказал отец.
– Ничуть не цапнет. Это ж не какой-нибудь шакал или гиена. Она моя ручная белка, и я ее уже укротил… Вот! Видите, как она в шарик свернулась? Я ее научу есть за столом с тарелки все, что я ем: бананы, жареную картошку, все. Ты, мама, пожалуйста, сшей для нее маленькую салфетку с буквой Л…
– Почему с «Л»?
– Потому что она будет называться «Лиза».
– И ночную рубашечку тоже ей сшить?
– Что ж ты смеешься? Сшей. А осенью мы поедем в Париж, и я буду гулять с моей белкой по Булонскому лесу. Водят же кошек на цепочке, почему же белок нельзя?..
Белка теплым комочком лежала на ладонях мальчика, задрав скрюченные лапки кверху. Лежала, как загипнотизированная курица, и слушала. А сама все косилась на море… Вот и Лаванду: все ближе мол, разноцветные дома, в синих сумерках оранжевой цепочкой загорелись на набережной фонари. Плик-плик! Косой дождик забулькал на потускневшей воде. Болтай, мальчик, болтай…
* * *
Вышли на берег. Впереди пошел мальчик, укрыл под плащом свое сокровище от дождя, бережно нес маленькую ношу в теплых ладонях. То-то в пансионе удивит он всех! Родители шли сзади и все удивлялись, как быстро их мальчик лесного зверька приручил. Белка притихла, не шевелилась, слушала, как ровно стучит мальчишкино сердце, и думала свое.
И когда поравнялся мальчик с шумящими камышами за каменным мостиком, когда открылся потемневший луг, а за ним вдали поднял курчавую голову пробковый дуб у пересохшего ручья – точно пушистая пружинка развернулась в руках мальчика, мелькнула в воздухе и исчезла во мгле…
– Ма-ма!
Мама подбежала, посмотрела на раскрытые, пустые ладони и все поняла.
– Не плачь, не плачь… Помнишь, кораблик твой пропал? Быть может, белка на остров на нем съездила, потерпела крушение… Мы ее домой привезли, и она к своим детям теперь умчалась, в свое гнездо.
И не знала она, утешая своего мальчика, что рассказала про белку сущую правду.
<1926>
Хитрый солдат*
*Посмотреть со стороны – ничего не поймешь. Вокруг низкого круглого барьера стоят низкорослые итальянские солдатики и покатываются со смеха. Наклоняются над барьером, хлопают в ладоши и свистят. Что их там так забавляет?
Подойдешь поближе и сам рассмеешься. Барьер окружает веселое обезьянье царство – дикое, длиннохвостое племя прыгает и носится по крутой горке. То одна, то другая мартышка стремглав скатится в сухой ров, отделяющий их жилье от зоологического сада…
Ах, как они взволнованы! Когда их дразнят дети, обезьяны не очень на это обижаются. Человеческий ребенок в их глазах тоже вроде обезьянки в шляпе. Погримасничает, попищит, а потом успокоится. И часто что-нибудь вкусное бросит.
А солдаты дразнят их по команде: обступят со всех сторон барьер, надуют щеки и начнут себя кулаками по щекам щелкать: пуф-пуф-пуф! Невозможно выдержать!..
Большие серьезные бабуины свергаются с трапеций по обглоданным стволам на горку, потрясают кулаками и кричат солдатам на никому не понятном языке:
– Цвик! Цим-цири-цвинк!! Цви-ци-ци-силь!..
Должно быть, это самые грубые обезьяньи ругательства.
Мартышки, похожие на маленьких взволнованных чертей, выглядывают из двух игрушечных домиков на горке, один называется «Война», другой «Мир». Пищат, бросают в солдат шелуху от бананов… Лапы слабые, шелуха легкая, напрасный труд, не долетит. Под трапециями у круглого прудка суетится какая-то обезьянка-мама с детенышем, прицепившимся к мохнатому брюшку. Солдаты потешаются, прохожие, степенные римляне, останавливаются и смеются. В самом деле, в каком кинематографе увидишь такую забавную штуку?
Однако судьба иногда и за обезьян вступается. С солдатика Паоло, самого шумного и надоедливого (толкнул ли его плечом сосед, или он сам, перегнувшись над барьером, невзначай дернул головой) слетела в ров фуражка.
Притаившийся у пруда старый бабуин через головы мартышек в три прыжка слетел вниз и схватил фуражку в зубы… Как ни бранился Паоло, как ни кричали солдаты, четвероногий акробат под дружный хохот собравшихся вокруг зевак влез, радостно попискивая, на вершину сухого ствола, забрался на проволочную трапецию и медленно прошелся до другого ее конца, злорадно тряся в зубах ненавистную фуражку.
Бедный Паоло! Обезьяны – их много, да на то они и обезьяны, чтоб над ними и смеяться. Но, когда на глазах у всех вся рота, все его приятели и все незнакомые прохожие, и дамы, и дети стали потешаться над Паоло, очень ему это не понравилось.
И что досадней всего, все обезьянье население с ума от радости посходило: прыгают, смотрят вверх на фуражку, показывают на Паоло, скалят зубы…
Солдат побледнел, схватил камень, метнул в бабуина – и промахнулся. Нагнулся снова за камнем, но кругом стали кричать:
– Нельзя, нельзя! А если ты его ранишь или убьешь? Сам виноват, зачем дразнил?
Вот тебе раз. Подарить казенную фуражку обезьяне?! Все дразнили, разве он один дразнил? Что же он должен смотреть, как это чучело качается на трапеции и натягивает на свою взъерошенную голову его фуражку?.. Ах, дьявол! Вывернул подкладку, вниз полетело все солдатское имущество: лотерейные билеты, почтовые марки, листик почтовой бумаги. А хитрые твари внизу подхватили вертящиеся бумажонки и вмиг разодрали их в клочки.
Паоло перекинул ногу через барьер, посмотрел на трапецию… Нет! Эдак ничего, кроме пущего сраму, не выйдет. Когда у тебя четыре лапы, да пятый хвост – легко быть акробатом… Тут надо умом взять!
Он вдруг соскочил наземь, кликнул двух своих приятелей и, к великому недоумению обрадовавшихся было веселому представлению зевак, побежал куда-то сквозь кусты, яростно размахивая руками. За ним – его земляки.
* * *
Через несколько минут, тяжело дыша, как загнанные буйволы, вернулись все трое. Один солдат нес под мышкой, весело ухмыляясь, дыню, другой – смотанную кругами веревку, а сам Паоло – большое ведро. Где достали? Не все ли равно… Солдат из-под земли достанет все, что ему нужно.
Может быть, вы и догадались, зачем эти припасы понадобились, но ни столпившаяся вокруг обезьяньего острова толпа, ни притихшие обезьяны не сразу раскусили, в чем дело.
Паоло перекинул через барьер ноги, повис на руках и легко спрыгнул в ров. Кувыркавшиеся внизу мартышки кубарем взлетели на горку:
– Цвик-цик! Солдат спрыгнул в ров! Спасайтесь…
Кто забился в «Войну», кто в «Мир», только дрожащие хвосты кое-где наружу торчали. Обезьяна-мама с ребенком на брюшке с жалобным писком полезла на дерево… Какая-то глупая обезьяна влезла головой в бочку, задние лапы и хвост торчали наружу, но ей казалось, что она очень хорошо спряталась.
Только бабуин вверху на трапеции со спокойным любопытством посматривал на всю эту суматоху, как ни в чем не бывало сбрасывая на голову Паоло кусочки картонного ободка из фуражки. Наплевать ему на солдат! Солдаты внизу, а он почти у самого неба. Достань-ка!
А Паоло, не теряя времени, мастерил под голым стволом свою снасть. Вынул из ведра камень, привязал его к одному концу веревки, а другой конец прикрепил к ручке ведра и положил в ведро дыню…
Солдаты и зеваки вокруг барьера зашумели и захлопали в ладоши. Слава Богу, поняли наконец!
Но Паоло и головы не повернул. Еще раз перетянул камень веревкой, размахнулся… Раз! Камень с веревкой перелетел через проволочную трапецию и стал медленно опускаться прямо в руки солдату. Паоло осторожно стал подтягивать ведро с дыней, задрав кверху круглую голову. Ладно! Посмотрим теперь, кто над кем посмеется!..
Любопытней обезьяны нет зверя на свете. Да и кто против такой штуки устоит? Когда к вам вверх медленно подбирается ведро, а в ведре… ароматная дыня, разве усидишь спокойно на месте? Шапка в зубах мешает, бросить ее разве? Жаль – ведь не каждый день такую игрушку раздобудешь… Бабуин стал взволнованно приседать, но когда ведро подплыло к его ногам, не выдержал, разжал зубы – фуражка вниз, а он головой в ведро и обеими лапами за дыню. О! Что же это такое?!
Ведро, толчок за толчком, вдруг стало быстро опускаться. Обезьяна в ужасе высунула голову: внизу солдат, в руках у него веревка, а глаза горят, ух, как горят…
– Цвик-цик!.. Караул!..
И дыня не в радость. Мартышки из всех углов в ужасе смотрят, цокают… Заметался бабуин, завизжал на весь сад, словно на горячий сургуч сел, и вдруг над самой головой солдата взвился в воздух вбок из ведра… Не рассчитал прыжка, угодил в прудок, плашмя животом шлепнулся о грязную воду, окатил Паоло с головы до макушки и дернул опять на дерево. Спасся!..
Вот хохот-то кругом поднялся. Сам Паоло фуражкой с бурых штанов брызги оттирал, зол был, как черт, – и тот не выдержал и рассмеялся.
Бросил он через барьер конец веревки. Вытащили его солдаты-приятели со всем добром – с ведром и с дыней… И, весело подтрунивая над Паоло, пошла вся компания беглым солдатским шагом к слонам.
Что ж, обезьяну-то все-таки он перехитрил: фуражку добыл, дыня у него осталась… а грязь на горячем римском солнце просохнет, сама отвалится.
<1926>
Голубиные башмаки*
*Было это в Одессе, в далекие дни моего детства.
Младший брат мой Володя, несмотря на свои шесть с половиной лет, был необычайно серьезный мальчик.
По целым дням он все что-то такое мастерил, изобретал, придумывал.
Пальцы у него были всегда липкие, курточка в бурых кляксах, от волос пахло нафталином, а в карманах от мелкой дроби до сломанного пробочника можно было найти такие вещи, какие ни у одного старьевщика не разыщешь.
Даже искусственный глаз нашел где-то на улице и никогда с ним не расставался: натирал его о штанишки и все пробовал, какие предметы будут к глазу притягиваться.
Изобретает – и все, бывало, что-нибудь жует в это время: хлеб с повидлом, резинку либо копченую колбасную веревочку.
Кто знает, может быть, Эдисон тоже, когда был мальчиком и производил свои первые опыты, жевал жвачку, чтобы облегчить сложную работу своих мозгов.
К несчастью для себя, Володя изобретал все такие вещи, которые до него давно уже были изобретены и всем надоели.
То делал из серы, зубного порошка и вазелина непромокаемый порох.
То приготовлял из ягод шелковичного дерева чернила: давил ягоды в чашке, встряхивал, переливал сок в пузырек, перемазывал нос, обои и руки до самых локтей.
А потом приходила бабушка, шелковичные чернила выливала в раковину, щелкала Володю медным наперстком по голове и брюзжала: «Это не мальчик, а химический завод какой-то! Готовые чернила стоят в лавочке три копейки, а ты знаешь, сколько новые обои стоят?.. Шмаровоз!».
Володя не обижался, к наперстку он привык, а «шмаровоз» даже и не ругательство, а так, чепуха какая-то.
Уходил в кухню, выедал там из сырых вареников вишни и вырезал на пробках, приготовленных для укупорки кваса, печатные буквы. Точно книгопечатание не было и без него изобретено.
Особенно любил он совершенствовать разные ловушки.
То в мышеловку привязывал на проволоке сразу три приманки, чтоб по три мыши оптом ловить – для экономии.
Но проволочка зажимала защелку, мыши приходили, наедались и до того полнели, что даже щель в углу под комодом пришлось им прогрызть пошире: не влезали.
То липкую бумагу для мух смазывал медом и до того густо посыпал сахарным песком, что мухи паслись-паслись, а потом безнаказанно выбирались через все липкие места по сахарным крупинкам на свободу и на всех зеркалах и стеклах клейкие следы оставляли.
А больше всего, помню, возился он с силками для голубей.
Обыкновенные силки дело не хитрое: мальчишки, перебегая через улицу, вырывали из лошадиных хвостов волосы, надо было только не попадаться на глаза ломовым – «биндюжникам», а то и собственных волос лишишься; потом они плели леску, делали петли – вправо и влево поочередно, прикрепляли силки к колышку и засыпали зерном… Голубь ходит, урчит, разгребает лапками зерна, пока ножку в петле не завязит. Вот и вся штука.
Но Володе этого было мало.
От каждой петли он еще проводил с нашего дворика к своему окошку нитку.
И привязывал каждую нитку к колокольчику на гибкой камышинке над столом.
Чтобы, пока он у стола другим делом занят (мастерит сургуч из стеарина и бабушкиной пудры), каждый попавшийся голубь ему со двора сигнализацию подавал.
Конечно, и голуби, и соседний петух, и даже мелкие нахалы-воробьи все зерно съедали, а колокольчики хоть и звонили, да впустую: все петли, благодаря Володиному усовершенствованию, вместо того чтобы стягиваться, только растягивались.
Так у нас немало провизии тогда зря пропадало – на мышей, да на мух, да на птичье угощение.
А если посчитать, сколько сам Володя во время своих опытов глотал: то повидло, то гусиных шкварок, то, право, можно было на эти деньги не то что голубя, живого страуса из Африки выписать.
* * *
Однажды утром, когда дед собрался в гавань в свой угольный склад по делам, Володя пристал, чтобы дед и его с собой взял.
Слыхал он от приказчика, что там, на угольном складе, тьма голубей: слетаются лошадиный корм клевать, пока телеги углем грузят.
Дед согласился, что ты поделаешь, когда упрямый мальчик по пятам за тобой ходит из спальни в столовую, из столовой в переднюю и все клянчит…
Надел Володя новые желтые башмаки, захватил с собой силки и обещал к вечеру весь чердак голубями заселить.
А я остался дома, потому что, когда в первый раз сказки Андерсена читаешь, никакая гавани, никакие голуби на свете тебя не соблазнят.
Часа через три я очнулся: на кухне с треском хлопнула о пол тарелка, и кухарка с таким изумлением вскрикнула «ах ты, Боже мой!», точно крыса в котел с супом вскочила.
Прибежала бабушка и тоже ахнула: на пороге кухни стоял с носками в руке, широко расставив босые ноги, голубиный охотник…
Стоял перед бабушкой, как раскаявшийся беглый каторжник, и тихо ревел, утирая носком неудержимо катившиеся по пухлым щекам слезы.
– Где башмаки?!
– Жу… Жулик унес…
– Какой жулик?! Кто посмеет в Одессе с живого мальчика башмаки снимать? Чучело ты несчастное!
– Я не чу-че-ло… Я сам… снял… За что ты меня мучаешь?
И стал реветь все громче и громче. Так громко, что ни одного слова нельзя было разобрать.
Только пузыри изо рта выскакивали.
А потом, когда немного успокоился, вспомнил, что у него есть самолюбие, уперся – и ни одного слова больше ни бабушка, ни кухарка из него не вытянули.
Тогда я увел его в детскую, угостил финиками, которыми я в то утро чтение андерсеновских страниц подсахаривал, и упросил по дружбе рассказать, что такое случилось с ним в гавани.
Володя разжал второй кулак, положил в карман кусок канифоли, взял с меня слово, что я не буду над ним смеяться, и все мне рассказал.
* * *
Голубей на угольном складе не оказалось.
Приказчик Миша объяснил Володе, что «биндюжники» только после обеда приедут, а пока все голуби в гавань улетели подбирать пшеницу, которую на заграничный пароход грузили.
Дедушка ушел в свою контору.
Володя повертелся и решил, что такого случая упускать не следует: гавань в двух шагах, когда еще сюда попадешь?
Скользнул за ворота, прошел под эстакадой, и действительно – голубей на набережной туча…
Прямо живая перина на камнях шевелилась!
Отошел он в сторонку, выбрал среди груды ящиков укромное местечко и пристроил свои снасти. Засыпал их сплошь пшеницей, притаился за ящиком и застыл.
А голуби по краям пшеничной дорожки ходят, лениво лапками разгребают, никакого им дела до Володиной ловушки нет. Вся набережная в зернах, ешь, не хочу…
Володя ждал-ждал… Грузчики стали на обед расходиться.
Совсем он разочаровался, хотел было и силки свои смотать. Видит, стоит в стороне симпатичный босяк и на него смотрит.
Подошел поближе, сел наземь, взрезал арбуз и ломтик Володе дал.
А потом разговорился, посмотрел на Володины силки и засвистал. Кто же так голубей ловит? Это способ устарелый!..
Конечно, Володя зашевелился, какие такие еще способы есть? Босяк подумал, спросил брата, один ли он тут.
Узнал, что дедушка в конторе за эстакадой, и свой секрет Володе с глазу на глаз открыл: надо в небольшие детские башмаки, лучше всего в желтые – этот цвет голуби обожают – насыпать зерна. Голубь в башмак голову сунет и наестся до того, что зоб у него колбасой распухнет, так в башмаке и застрянет.
Тут его и бери голыми руками. Хочешь, говорит, попробуем… Твои башмаки в самый раз подходящие.
Володя разулся, доверчив он был, как божья коровка, да и новый способ заинтересовал.
Босяк сунул башмаки под мышку, хлопнул по ним ладонью и ушел за ящик, приказав брату сидеть тихо-тихо, пока он ему не свистнет…
Он так и просидел с полчаса. А потом ноги затекли, и стали его черные мысли мучить.
Вскочил он, бросился за ящик.
Туда-сюда: ни босяка, ни башмаков. Только голуби под ногами переваливаются-урчат… Возьми голой рукой.
И вот так, всхлипывая, – к дедушке в склад он и носа показать не решился, – босой, через весь город, с носками в руке, добрался он домой на Греческую улицу…
Помню очень хорошо: прослушал я Володин рассказ серьезно-пресерьезно, ведь дал слово…
Но когда он под конец стал свои босые пальцы рассматривать и опять захныкал, я не выдержал: убежал в переднюю, сунул нос в дедушкино пальто и до того хохотал, что у меня пуговица на курточке отскочила.
За обедом я на бедного Володю и глаз не поднимал. Вспомню, что голуби «желтый цвет обожают», так суп у меня в горле и заклокочет… Бабушка, помню, даже обиделась:
– Был в доме один сумасшедший, а теперь и второй завелся. Поди-поди из-за стола, если не умеешь сидеть прилично!
Обрадовался я страшно, выскочил пулей и весь порог супом забрызгал.
Потому что, когда тебя смех на части разрывает, в такую минуту и капли супа не проглотишь.
<Не позже 1932>
Разговор на полке в кукольной клинике*
*I.
1-Я кукла. У вас что такое, голубушка? Что-нибудь внутреннее?
2-Я кукла. У меня наружное: глаза не закрываются. Ужасно неудобно! Всю ночь напролет я не смыкаю глаз и…
Паяц с оторванной ногой. – «Напролет, напролет…» И все врет! Лысая ты, прическа отклеилась, нечего на глаза сваливать.
2-Я кукла. Хулиган! Мопса домашнего дразнил, а мопс ему ногу оторвал и неизвестно куда засунул… Здешний хозяин говорит, что тебя и чинить не стоит, матерьяла на тебя жалко… Это я лысая?!
Паяц. А ну встань…
1-Я кукла. Ну зачем вы с ним спорите? Эти мальчишки пренесносные создания… Брат моей Нелли, которая меня любит больше, чем свою бабушку… Нагните-ка ко мне, пожалуйста, ушко… Представьте себе, распорол мне живот, высыпал все опилки и посадил туда… живую мышь!
2-Я кукла. Ай! Как же вы могли выдержать?!
1-Я кукла. Я и не выдержала… Ужасно щекотно! Упала с дивана на пол… Голова треснула, живот пустой, можете себе представить, в каком меня виде сюда привезли. Да еще дождь шел, едва автомобиль нашли.
Паяц. Автомобиль! В метро во втором классе привезли, знаем мы вас. Вы бы, чем зря болтать, муху у меня с глаза согнали, руки у меня вывихнуты, сам не могу…
1-Я кукла. На-хал!
2-Я кукла. Да ты понимаешь ли, с кем ты имеешь честь лежать рядом?
Паяц. Хо! Честь… Опилки да пакля. Я хоть ватой набит и то не ломаюсь. Одна лысая, другая без живота… Общество!
1-Я кукла. Давайте ваше ухо… Вы слышите? Подтолкните его слева, а я… справа.
2-Я кукла. Толкнула!
1-Я кукла. И я толкнула!
2-Я кукла. Еще толкнула!..
1-Я кукла. И я… еще… толкнула!
Паяц (слетает с полки на пол). – Уй-юй! Сбросили!.. Хозяин!.. А вот и наплевать, на полу еще лучше. И я мягкий, ничуть не разбился. Ага!
II.
Мишка. Не понимаю. Была у меня ниже спинки бархатная зеленая заплатка. Пусть бы и была. Нет, принесли сюда, чтоб меня настоящим плюшевым бобриком подшить.
Ослик. И очень хорошо! Будешь со всех сторон красавец. А вот мне, Миша, совсем плохо… Все на меня мальчик верхом садился. Толстяк мальчик! Уж я крепился, крепился, пока все четыре ноги не подломились. Не знаю, как они меня тут и починят.
Мишка. Починят, не бойся. По железному прутику тебе в каждую ногу вставят. Не принцесса же ты гуттаперчевая.
Ослик. Что ты! У нас квартира сырая, прутики проржавеют, и я ноги протяну… И-a, и-a, и-а!..
Мишка. Ну, чего орешь, ведь еще не вставили… А я вот ничего не боюсь. Хозяйская тетя раз по ошибке в кресле на меня села – ничего. Весит-то она, пожалуй, побольше, чем тот шкаф в углу. И в ванне меня девочка мыла и уксусом чистила и на плиту меня потом сажала. Никаких тебе ревматизмов. Вот только зеленая заплаточка ниже спины немножко вылиняла.
Ослик. Знаю, знаю. Никакого у тебя, Миша, сердца нет. Чем меня утешить, ты все о своей заплатке да о своем здоровье. Даже неприлично это – таким здоровым быть!
Замшевый гусь. Га-га-га! Пора бы, кажется, и помолчать, два часа ночи. То есть, до чего мне эти домашние животные надоели! Га! И разговор какой необразованный: как на него сели, да как его мыли… Не желаю больше слушать!
Мишка (робко). Скажите, пожалуйста, вы лебедь?
Гусь. Га… Вроде.
Мишка. Ну так извините. Мы сейчас заснем. Ослик, знаете, очень беспокоится: ноги ему починят, мальчик опять на него верхом сядет… Конца этому не будет. На вас никогда мальчики не садились?
Гусь. На глупые вопросы не обязан отвечать.
Ослик. Глупые вопросы? Лягнул бы я тебя по затылку копытом, да счастье твое, копыта не действуют. Подвинься, Миша, ко мне. Совсем он не лебедь, а самый настоящий гусь. Его на Рождество с кашей съедят…
Ill.
Резиновый негритенок. Настенька!
Русская кукла. Чего тебе?
Негритенок. Обменяй мне свои бусы…
Рус. кукла. На что ж менять? Ты ведь совсем голый.
Негритенок. На свистульку в животе.
Рус. кукла. На испорченную свистульку? Хитрый какой!
Негритенок. Ну хочешь, я на тебе женюсь, а в приданое возьму бусы. У тебя ведь затылок подклеенный. Кто тебя подклеенную возьмет.
Рус. кукла. Ах ты, клякса губастая! Да у меня жених в Саратове, Ванька-Встанька, русский… Румяный, беленький, золотые пуговки, голова огурчиком.
Негритенок. В Саратове? Это в какой же части света?
Рус. кукла. Совсем не в части света. Это в России. На Волге. Река такая… боль-шу-щая!
Негритенок. Пальмы на берегу есть?
Рус. кукла. Нету.
Негритенок. Крокодилы есть?
Рус. кукла. Нету.
Негритенок. Так что же в твоей реке хорошего?
Рус. кукла. Глупая ты вакса! А разлив? А синяя даль? А кудрявые рощицы на холмах? А заливные луга?
Негритенок. Кактусы есть?
Рус. кукла. Очень там нужны твои кактусы! Молчи, трубочист, не хочу с тобой разговаривать.
Негритенок. Странная девочка. Ведь совсем другого цвета, и характер сердитый, а очень мне нравится. Спать не могу – все о ней думаю… Настенька! Послушай-ка, твой жених, Ванька-Встанька, умней меня?
Рус. кукла. Во сто раз.
Негритенок. Красивей меня?
Рус. кукла. В тысячу раз!
Негритенок. Ишь ты… Есть у него на руках и на ногах браслеты?
Рус. кукла (сконфуженно). – Нету. У него, не фыркай, пожалуйста, ручек и ножек… совсем нету. Сверху голова, снизу животик. Как яичко. Покачнется и застынет. Чего же ты смеешься?
Негритенок. Ха-ха-ха-ха! Хо-хо-хо-хо! Хи-хи-хи-хи! Жених! Как яичко! Уж лучше тогда просто за дубовое кресло замуж выйти. У него, по крайней мере, ручки и ножки есть. Посидеть на нем можно…
Рус. кукла (всхлипывает). Эфиопская мурзилка! Зачем ты меня ра-зо-ча-ро-вы-ва-ешь?..
Негритенок. Ну, пошла сырость разводить… Ай, кто меня в бок толкнул? Кто меня по лбу хлопнул? Кто на мой живот навалился?!
Мишка (рычит). Я! Ты зачем нашу русскую куклу обижаешь? Шлеп, шлеп! Ты зачем в чужие дела вмешиваешься? Шлеп, шлеп! Счастье твое, что ты резиновый, а то бы я не так тебе бока намял… Будешь еще?
Негритенок. Не буду. Слезь только с меня, пожалуйста, а то мне вздохнуть нечем.
Мишка (слез). Пикни-ка у меня теперь…
Негритенок (быстро карабкается по веревочке на верхнюю полку). А вот и пикну! Мишка-Мишка, кочерыжка, русская кукла – лохматые букли… Ванька-Встанька, где твоя нянька? У Волги гуляет, ножки собирает… Ванька-Встанька…
Мишка. Слышишь – ты… Перестань-ка!
Негритенок. Достань-ка меня, достань-ка!..
IV.
Маркиза. Боже мой! Куда я попала? Негритенок, мишка, Настенька какая-то в бусах… Что за общество! Что за выражения?.. Уж если меня отправили в кукольную санаторию, должны были отвести мне отдельную полку. Я ведь не какая-нибудь набитая ватой кошка для втыкания булавок… Что? Кто здесь? Кто рядом со мной вздохнул?
Матрос. Это я. Матрос Поль. Только, извините меня, сударыня, я не вздохнул, а чихнул. Очень уж от мишки нафталином пахнет.
Мишка (обиженно). И неправда. Я лежал в коробке с розовыми лепестками, а нафталин был в шубе рядом.
Маркиза. Пожалуйста, не распространяйтесь. Медведь!
Мишка. Что ж такое, я и не скрываю. Медведь и есть. У каждого своя карьера.
Матрос. Цыц! Дама не с тобой разговаривает. Я, сударыня, матрос. С корабля «Поплавок». Не обращайте на это мохнатое чучело внимания. К вашим услугам.
Маркиза. Матрос? Но вы так чудесно одеты… И даже в лакированных туфельках. Быть может, вы были в маскараде и не успели переодеться? Быть может, вы природный маркиз?
Матрос. Нет, сударыня, должен вас огорчить. Я самый натуральный матрос.
Маркиза. Да? Ну что ж, бывают и матросы симпатичные… Развлеките меня. Здесь так скучно и так нестерпимо пахнет клеем и нафта… нафта…
Матрос. …лином.
Маркиза. Вы очень любезны. Развлеките меня. Расскажите что-нибудь о ваших кругосветных плаваниях.
Матрос. Есть!
Маркиза. Что значит «есть»?
Матрос. Это, сударыня, на матросском языке значит: будет исполнено сию минуту. Кругосветное плавание я совершал дважды. В бассейне Люксембургского сада на резиновом жирафе, к которому меня привязала моя хозяйка, девочка Нелли…
Маркиза. Ах, как это неудобно!
Матрос. Ничего. На то я и игрушка. Только в меня мальчик камушком бросил, мы и перевернулись: жираф вверху очутился, а я под водой.
Маркиза (взволнованно). И что же?
Матрос. А то, что костюмчик мой весь в сине-голубую зебру превратился. Слинял. Второй раз кругосветно плавал в ванне. Нелли меня всегда в жестяной тазик сажала, чтобы ей веселей было купаться.
Мишка. О! У всех девочек одна и та же манера.
Матрос. И вот, когда бабушка ей как-то губкой пятку мыла, Нелли не выдержала, – щекотно ведь ужасно! – брыкнула ногой и угодила снизу в тазик… Я взвился из таза, как испуганная курица над забором, и полетел вниз головой в мыльную ванну. Все забрызгал! Пол, потолок, стены, окно, дверь, зеркальце, бабушку… Сразу набух и пошел ко дну, как ключ.
Маркиза. Почему как ключ?
Матрос. Так говорится. Плакала Нелли, плакала, прямо вода в ванне на три сантиметра поднялась… Обсушили меня и сюда привезли. Видите, теперь у меня туфельки новые, костюмчик новый, носик новый приклеили, старый размок… А у вас, сударыня, что такое, осмелюсь спросить?
Маркиза. Вам что за дело?!
Негритенок (с верхней полки). Кринолин у нее по всем швам лопнул.
Мишка. И крысы талию прогрызли. Я сам видел.
Маркиза. Ах! (Падает в обморок.).
Матрос. Вот так кораблекрушение… Никогда я маркиз в чувство не приводил, что ж теперь делать? Су-да-ры-ня! В верхнем этаже пожар! Не слышит.
Негритенок (пищит). Сударыня! В нижнем этаже разбойники кукольного мастера грабят! Не слышит.
Мишка (рычит). Сударыня! В балконную дверь мой дядя, белый медведь, лезет. У-у! Не слышит.
Русская кукла (шепотом). Су-да-ры-ня! На ваш парик моль села… Ага… очнулась! Уж я знаю, что сказать.
<1926>
Кот на велосипеде*
*Кот был отличный: черная, пушистая, отливающая глянцем шубка, белые залихватские усы, на всех четырех лапках белые манжетки, глаза цвета морской воды, выражение независимое и даже гордое. Поселился он у самого моря среди рыбаков, потому что там, где рыбаки, там всегда и рыбьи головки, и рыбьи внутренности… а вкуснее рыбьих внутренностей, как известно, ничего на свете нет. Только глупые люди, когда чистят рыбу, выбрасывают кишки и печенки вон. Тем лучше для котов!
Никакого жилья коту не нужно было. Днем на опушке леса около прохожих покрутится (прохожие чуть присядут, сейчас же едят) или в помойках около сараев для лодок роется – рыбаки жили роскошно, у каждого сарая была своя помойка; ночью… впрочем, о ночной кошачьей жизни даже Брему не все известно…
И вдруг над сараем в комнате с голубой дверью появились жильцы. Женщина – мама с кошачьими мягкими манерами, в белых туфлях на лапках, серьезный высокий папа, который никогда не снимал шляпы, и их детеныш – крепкий загорелый мальчик: темные волосы, черные глаза-маслинки и пискливый голосок, словно у капризной девочки…
Кот три дня выдерживал характер, проходил мимо голубой двери, словно губернатор, прогуливающийся среди своих владений. На четвертый день не выдержал: вошел в дверь и представился каждому отдельно. Маме – грациозно и ласково, папе – серьезно и почтительно, а перед мальчиком взял и перевернулся через голову… «Вот как мы с тобой шалить будем!» И, конечно, сейчас же кот свою дань со всех собрал. Папа – ломтик колбасы, мама – бисквит, мальчик – рыбий жареный хвостик.
Мальчик был особенный. Из тех мальчиков, что шалят-шалят, вдруг притихнут и задумаются… И такое придумают, что и выговора серьезного сделать нельзя, начнешь выговаривать, да сам и рассмеешься.
После обеда мальчик взял кота на руки и вышел с ним на дорогу. Постричь кота? Ведь лето, ведь жарко… Но стриженый он будет похож на дохлого кролика. Не годится. Поучить его плавать под парусами на игрушечной яхте? Нельзя… Яхта опрокинется, кот схватит насморк, какой тогда в нем прок? Сшить ему полосатые купальные штаны? Очень уж долго работать придется.
– О! А может быть, взять его с собой покататься?..
Мальчик весело подпрыгнул и побежал к велосипеду.
Кот покорно дал себя уложить в плетушку для провизии. Мальчик прикрутил корзинку под седлом, вскочил, гикнул и помчался. Пусть кот привыкнет, теперь он с ним всегда кататься будет…
Но разве привыкнешь? Дорога тряская, колесо на корнях подпрыгивает, плетушка болтается, неизвестно, где спина, где живот, где верх, где низ, где лапки, где хвост!.. В щели врывается сквозной ветер, мелькнул клочок облака, косая труба на крыше, пьяная лапа сосны, а дорога бежит, разматывается, уходит… «Мяу! Остановись!»…
Даже мяукнуть не успел как следует, только язык прикусил. В голове скрип-шорох-свист-грохот-дребезжанье… Пылью всю морду закоптило. Остановись! Никогда больше не будет он дружить с мальчиком, никогда больше не подойдет к голубой двери… Ик! Теперь он понимает, наконец, что такое морская болезнь, но сухопутно-морская болезнь, пожалуй, еще страшнее. Ик! Нет, он чистоплотный кот, он себе не позволит, он удержится… Остановись!
Мальчик домчался до знакомой фермы, соскочил наземь, открыл корзинку и посадил кота на камень.
Бедняга! Он даже стоять не мог как следует… Лапы расползлись, глаза мутные, голова набок.
– Кис! Что с тобой, кис? Ты еще не привык?.. Погоди, я тебя водой немножко побрызгаю.
Мальчик побежал за водой. Но когда он вернулся, кот исчез. Куда? Этого вам и сам Брем не мог бы сказать, потому что обиженный кот скрывается надолго и совершенно неизвестно куда.
Одно только могу вам сказать: ни велосипедов, ни мальчиков кот с той поры видеть равнодушно не мог. Окрысится, спину верблюдом выгнет и боком-боком заползет в такие колючки, что и с прожектором его не разыщешь.
А ведь какой был бесстрашный кот!
<1926>
Черт на свободе*
*1. Бретонский курорт.
Золотые пылинки солнца танцевали на высоких крышах вилл, на купальных будках, на голых детских спинках, на ржавой коробке из-под сардинок, которая валялась на песчаном бугре под тростником. И такое оно крепкое было, это июльское солнце, так сверкало, переливалось, искрилось, что только в темных очках можно было разгуливать по ослепительно-светлому пляжу. Одни лишь дети и собаки не боялись солнца, и даже старый бульдог, на которого маленький мальчик примерял валявшиеся на песке теткины очки, упрямо сбрасывал их лапой наземь.
Был час отлива. Океан убрался далеко за маяк. Вдоль извилистых борозд песчаного дна синели лужицы. Взрослые и дети разрывали граблями песок, добывали съедобные кремовые ракушки и бросали добычу в плетеные корзиночки. И когда какой-нибудь нетерпеливый мальчуган вскрывал зубчатую ракушку ножом, из створок показывался дрожащий оранжевый язычок.
Подальше по ноздреватым рифам, торчащим над травянистым дном, бродили босоногие люди и собирали «мули» – простые черные устрицы.
Красный маяк торчал вдали гигантским наперстком. Яхты, словно пьянчужки, лежали на боку, уткнувши длинные кили в песок: они без воды не умели стоять прямо.
На берегу, уходившем песчаным лукоморьем вдаль, копошилась детвора – лепила, строила, рыла, весело и звонко пищала. В воздухе трещали на крепких нитках разноцветные змеи: змей – бабочкой, змей – птицей, змей – этажеркой, змей – колбасой. Собаки мчались от детей к будкам, от будок к детям. Лаяли, сообщали взрослым, что дети на месте, играют, «уж мы за ними присматриваем»… Лаяли, сообщали детям, что взрослые тут, никуда не ушли, играйте, мол, спокойно.
Фотограф снимал группу за группой в картонном пароходе с дымящейся трубой (дым был тоже картонный), и все пассажиры улыбались и смотрели прямо в аппарат, потому что каждый хотел выйти красивым и симпатичным.
Из песка прыгали вбок какие-то жизнерадостные безвредные сороконожки. Над бледно-зеленым морским хреном реяла на одном месте хрустальная стрекоза. А под хреном божьи коровки устроили клуб: сползлись на спичечную коробку головами в середину и грелись.
На молу толстый большой человек вытащил из воды сетку с одной креветкой и внимательно смотрел, как она выплясывала по дну сетки морскую мазурку.
Ветер носился сквозь решетку отельного парка к океану и назад, шелестел в лохматой лиственнице, относил вбок змеиную колбасу, рвал из рук синеглазой девочки пестрый платочек, но девочка крепко его держала и улыбалась.
И доброе солнце, словно приветливый курортный хозяин, сияло на всех с высоты.
2. Бухгалтер, который брился.
В пансионе «Жемчужная Раковина» окна выходили на широкий океан. Веселый ветер влетал в комнаты, трепал занавески и звал пансионеров на берег.
– Успеете в городе насидеться в комнатах! Солнце сияет, валяйтесь на песке, бегайте вперегонку с собаками, катайтесь на велосипеде, покупайте в киосках бесполезные пресс-папье и сладкие сосульки, но не сидите, как пауки, по углам, это вредно и скучно! Здесь вам не контора, здесь вам не школа, здесь вам не салон!
Всех соблазнил ветер, только во втором этаже у открытого окна, перед которым рос старый платан, сидел француз и завязывал вокруг шеи мохнатое полотенце. Он не мог уйти со всеми гулять, он должен был побриться.
Почему он не побрился утром? Видите ли, хотя он и был бухгалтер, приехавший на две недели в гости к океану, однако и бухгалтеру приятно хоть две недели в году не быть аккуратным – попозже вставать, сидеть у окна в кресле, покуривая трубку…
А потом вдруг посмотрел в зеркало: фи! весь подбородок чертополохом оброс… Очень он быстро на свежем воздухе обрастает. И через час обед, а к обеду, кто ж этого не знает, надо выходить гладким-прегладким. Как абрикос, присыпанный пудрой.
Перед бухгалтером была расставлена на столе целая лаборатория: одеколон, мыльница, пудреница, кисточка, безопасная бритва, опасный клинок, прозрачный камень для притирания, щипчики для вырывания из уха волос, английский пластырь и еще разные другие штучки, которых мы и названия не знаем.
С чувством, с толком и с расстановкой развел он мыло, покрыл душистыми мыльными сливками пухлые щеки и подбородок. Подпер языком правую щечку, с элегантностью фокусника пробрил бритвой гладкую дорожку, вскочил, бросил бритву на блюдечко и побежал к камину.
В городе он брился в один прием, но здесь ветер задорно дул в лицо, в небе плыли легкомысленные тучки, внизу на пляже оглушительно кричали дети… Впереди свободный, океанский день. Нет! Бухгалтер тоже хотел поиграть, и так как в комнате никого не было, он стал выделывать перед каминным зеркалом такие курбеты, такие па, такие гримасы, что мухи в ужасе разлетелись с каминной доски во все стороны. Пояс на животе скрипел, легкий пиджачок, взметнув рукавами, полетел на диван, бухгалтер вошел в азарт, ничего не видел, ничего не слышал.
Уф! Он остановился, грациозно поднял с паркета выскочившую запонку и направился к столу. Нельзя же, чтобы одна щека была, как атлас, а другая, как терка…
Подошел к столу… и ахнул. Пудреница валялась на полу, лаборатория на столе – вверх дном… И самое главное, самое-самое ужасное и главное: кисточка и безопасная бритва исчезли!
Ветер? Но стальная бритва и кисточка с тяжелой черепаховой ножкой по воздуху не летают. Ведь письмо от племянника и счет от прачки на столе, а они – бумажные… И увесистую никелевую пудреницу тоже не так просто сдуть на пол…
Он выглянул за окно – в саду никого. Заглянул под стол – никого. Под кроватью – никого. Высунул быстро нос в коридор – никого!
Тогда он стал звонить: один короткий звонок, два коротких, три коротких, один – бесконечный.
Прибежал желтоволосый коридорный мальчик, остроносая горничная, хромой старый лакей и сама хозяйка с салатником в руках, похожая на тыкву на высоких каблучках, завернутую в лиловое кимоно.
Никогда еще ни один постоялец не давал сразу столько условных звонков. Что случилось?
Бухгалтер, как бешеный, налетел на весь персонал, вставить слова никому не позволил.
– Безобразие! Спиритические сеансы среди бела дня!.. Одна половина – бритая, другая – силь-ву-пле!..[11] Как я выйду к обеду? Чтоб сейчас же были на месте и бритва и кисточка! Это фамильная кисточка, чистый барсучий волос, на черепаховой ножке серебряный герб! Чтоб нашлись! Сейчас же пропечатаю в курортной газете!
И все ахали, охали, лазили под стол, стукались головами, заглядывали под диван и в камин, чихали, но ничего не нашли…
Мыльная пена на левой щеке бухгалтера тем временем высохла, сквозной ветер сдул ее и, как легкое облачко, закружил по паркету, но взволнованный бухгалтер даже и не заметил этого.
3. Девочка и неизвестно кто.
Рядом с «Жемчужной Раковиной» грелась на солнце синяя вилла «Чайка».
Балкон густо зарос глициниями, так густо, что мохнатый шмель, забравшийся в чащу светло-зеленых веток, сердито гудел и никак не мог выбраться оттуда. Воробей присел на перила и удивленно склонил голову набок: где гудит? Кто гудит?..
Дама в васильковом халатике покачивалась в качалке в своей спаленке и прислушивалась. С кем это разговаривает на балконе ее дочка, маленькая Фло? Должно быть, сын прачки, пятилетний Жорж, пришел к Фло в гости… Он всегда так проскользнет в дверь, что и не заметишь. Как пушинка на сквозном ветру.
Фло, тихая и добрая девочка, должно быть, показывала ему свои игрушки.
– Вот это паяц. Он может сидеть и может лежать. А стоять не может, потому что у него мягкие ножки. Не бери, пожалуйста, стеклянных шариков в рот, это очень опасно. Один мальчик проглотил и потом всю жизнь кашлял. Выплюнь, пожалуйста… Зачем ты держишь картинку кверху ногами?
– С кем ты там разговариваешь, Фло? С Жоржем? Пришли его ко мне, я ему дам орехового печенья…
Но Фло, должно быть, не расслышала и продолжала оживленно болтать:
– Ах, какой ты непослушный! Раскрой ручку, что у тебя там такое? Да раскрой же! Кисточка? О, какая хорошенькая… Дай мне, я тебе плюшевую собачку подарю за это. Спасибо. Да ты мамину туфлю не соси, пожалуйста, что это за манеры такие…
Дама рассмеялась.
– Что ты, Фло, болтаешь такое? Неужели Жорж мою туфлю сосать станет…
Но Фло обиженно ответила с балкона:
– Ну конечно, сосет. Вот я его сейчас приведу, ты увидишь. И вовсе он не Жорж, а другой… Пойдем к маме! Вставай. Что же ты упираешься, глупый? У меня мама добрая, и раз ты пришел в дом, надо познакомиться с мамой. Фи, какой невоспитанный!
«Вечно эта Фло что-нибудь такое придумает, – подумала дама, закрывая глаза. – Совсем затормошит мальчишку…».
На подоконник присел воробей. О! Дама заснула и уронила ореховое печенье. Боком-боком, осторожно подобрался к бисквиту и только хотел клюнуть, на балконе раздался отчаянный визг. Воробей с разгону налетел на зеркало, оттуда наскочил на умывальник, зачерпнул крылом воды и кубарем за окно.
Дама широко раскрыла глаза… Кто там кричит на балконе? Фло? Уж не Жорж ли ее обидел? Да ведь он, каплюшка, перед кошкой и то робеет…
– Отдай мишку, слышишь! Зачем ты ему ручки выворачиваешь? Гадкий! Не хочу с тобой играть… Отдай мишку! Он разорвал мишкину блузку! В мелкие кусочки… Мама! Он похищает, похищает ми… Мама!
Дама побежала на балкон. Господи, целый месяц играли, никогда ссор не было…
Посреди балкона стояла маленькая Фло, топотала ножками в красных туфельках, грозила кулачком разросшейся над балконом глицинии и тоненько визжала, обливаясь слезами. Больше на балконе никого не было.
– Что такое? Кто отнял мишку? Где Жорж?..
Девочка еще сильнее затопотала ножками, но ни одного слова сказать не могла, слезы мешали, и только покрутила во все стороны бантом.
– Не Жорж? Ничего не понимаю! Откуда у тебя эта кисточка?! Кисточка для бритья, с монограммой… Да успокойся же. Фло, скажи мне, кто здесь был, с кем ты разговаривала? Фло!
Но в это мгновение над их головами в глицинии что-то зашумело-зашуршало, и вдруг с крыши пролетела мимо перил черепица и гулко хлопнулась внизу о плиты подъезда. Дама дико вскрикнула, схватила плачущую девочку за руку и втащила ее в комнату.
4. Скандал в столовой.
Пансионская кошка вышла с веранды в столовую «Жемчужной Раковины» и умильно посмотрела на длинный стол. Чистота какая! Вдоль всего стола свежая, накрахмаленная простыня (кошка не знала, что простыня и скатерть не одно и то же)… Салфетки, как сахар, – стоят горками между приборами… Неужели люди решатся такую красоту измять и скомкать? Цветочки в граненых столбиках: розовая гвоздика, лимонного цвета мимоза и в больших вазах сухие сиреневые цветочки, что растут вдоль тощих полей, откуда морскую соль добывают. Кошке все ведь известно.
А тарелочек сколько! Сегодня, должно быть, парадный обед. Приехали туристы в тяжелом многоместном автомобиле, залопотали между собой на каком-то неизвестном кошке языке, и все сразу в пансион ввалились. Поэтому и стол убрали, как невесту к венцу.
Любопытный зверек уже и на кухне успел не раз побывать. Но сегодня с ним обходились не очень приветливо, – даже у всех ног потереться не дали, туристские деньги, видно, дороже кошачьих реверансов. И что готовили, не успела кошка толком узнать. Судомойка на нее с тарелками налетела, чуть не перевернулась… Повар по лбу хватил ложкой с соусом провансалем, глаза залепил, полчаса на веранде потом отмывалась.
Между графинами на столе стояли лакированные куколки-негры и держали в вытянутых руках меню. Кошка бесшумно вскочила на стул, уперлась лапками о тарелку и с любопытством потянулась к меню: надо же прочитать, что сегодня на обед. Консоме… какой они в этих консоме вкус находят? Ого! Рыба…
Но вдруг за стеной кто-то сплюнул, чихнул, задвигал каминным экраном. Кошка быстро обернулась – не очень-то ей позволяли перед накрытым столом по стульям разгуливать…
Обернулась, взлетела орлом на спинку стула и таким горбатым верблюдом выгнула туловище, точно из камина трехголовый бульдог появился… Каждый волосок на спине встал торчком, глаза выкатились и остолбенели, склоненная морда тихо зашипела, словно бомба, готовая взорваться.
Сидевший на веранде приезжий, старичок в полосатой кофте, сначала было подумал, что кто-то из столовой футбольный мяч ногой выбил. Но потом всмотрелся: кошка. Чего это она так испугалась?
Солнце сквозь плющ светлые пятна по цементу раскинуло. Ветер встряхивал плющ, пятна шевелились. На мачте болтался черный флаг: прилив. Океан такой добрый, такой ленивенький. Поблескивает на солнце, словно рыба в неводе. Старичок глубже вдвинулся в плетеное кресло, скрестил на груди полосатые ручки и прислушался… Океан шипит или это в животе предобеденный органчик бурчит? Или это в столовой хозяйка пульверизатором брызжет?.. Или…
Дзынь! Трах-тарарах-трах!!
Землетрясение в столовой?! Потолок обвалился?! Корова в окно вскочила?!
Полосатый старичок вбежал в одну дверь, хозяйка со щипцами для завивки – в другую, взволнованная прислуга – в третью, взволнованная пансионская собака – в четвертую.
Со дня основания «Жемчужной Раковины» ни одна душа еще не видала в ее столовой такого зрелища. Два стула, легкомысленно задрав ножки, лежали на полу. Осколки разбитого графина купались в луже воды, змейками расплывавшейся по паркету. Стеклянная пробка отлетела к самому порогу – грош ей цена без графина! Из-под стула торчал пучок мимозы, переломанный и взлохмаченный, словно его кто-то драл зубами… А на скатерти, на белой, цвета альпийского снега, скатерти грубо чернели темные следы, точно озорной мальчишка-трубочист по скатерти на руках прошелся. И в центре стола перед меню валялась выпачканная в саже розовая подвязка и полосатые детские купальные штанишки.
Все, выпучив глаза, изумленно смотрели друг на друга. Только пансионный пес спохватился и, как опытный собачий Шерлок Холмс, тыкал морду в камин, под стол, лаял на подвязку, на пробку, прыгал на полосатого старичка и вообще вел себя, как заправский дурак.
– Кошка?! – хрипло выдавила из себя хозяйка, вцепившись растопыренными пальцами в спинку стула.
Но старичок в полосатой кофте возмутился:
– Нет! Кошка сама еще до этой штуки насмерть перепугалась и вылетела из столовой, точно ее хотели на шомпол насадить. Вон, взгляните в окно, она сидит под кустом и скромно ест стрекозу. Лапки беленькие… А ведь тут по скатерти угольщик разгуливал!
– Притом же, сударыня, – добавил старший лакей, – насколько мне известно, а мне пятьдесят девятый год, кошки никогда не кладут на стол предметов женского и детского туалета.
– И неграм голов они тоже не отгрызают, – задумчиво сказала горничная, рассматривая валявшуюся на скатерти голову куколки-негра и разорванное в клочки меню.
В портьере показался любопытный нос бухгалтера, того самого, у которого так таинственно исчезла кисточка для бритья и бритва.
Хозяйка пришла в себя и решительно хлопнула себя по атласным бокам. Капитан ведь не должен никогда терять головы! Разве она в пансионе не капитан? Бухгалтер сунул нос, в коридоре захлопали двери, не дай Бог, все постояльцы сюда прибегут – прощай, парадный обед!
– Ничего, ничего… Ласточка, верно, в окно залетела, опрокинула на пол рюмку… Есть о чем беспокоиться!
Глазами, локтями, коленками продирижировала направо и налево, разослала кого за новой скатертью, кого за метлой. Бухгалтеру сказала, что его давно в саду верхняя жилица ищет.
Минут через пять все было в порядке. Новая скатерть сияла, как новорожденная утренняя тучка, лужу на полу вытерли и матовое пятно загладили мастикой, из буфета достали нового негра и вставили в лапу меню. Подвязку в саже и купальные штанишки сунули за буфет, чтоб потом, когда придет полицейский сержант, было ему что рассматривать.
А у дверей, пока не прогудит обеденный гонг, поставили на страже судомойку. Для наблюдения. Может быть, это хозяйка соседнего пансиона «Лунный Луч», ради конкуренции, наняла какого-нибудь мальчишку, чтобы он факирские гадости устраивал. Не черт же среди бела дня по белой скатерти разгуливает.
Строго приказали судомойке: «Чуть что, бросайся на него, хватай за грудь и кричи… А мы все сбежимся и…» Хозяйка сжала в мускулистой ручке большие каминные щипцы и свирепо помахала ими в воздухе.
Бедная судомойка осталась одна. Высморкалась в похожий на кухонное полотенце платок и решила твердо: чуть-чуть начнется, – Бог с ним, с местом! – через весь курорт пулей помчится за мост в местечко к своей старой тетке… Если у куколки-негра голову оторвут, ничего, в буфете еще три запасных фигурки. А если это вылезет из камина и на нее бросится?
«Убегу! Честное слово мое, убегу!..».
5. Разговор в «медном якоре».
Вдоль канала выстроились в ряд курортные ларьки. Торговля совсем детская, совсем несерьезная: толстяк-кондитер месил на глазах у всех цветную сладкую пасту, растягивал ее, как резиновую колбасу, хлопал о доску, паста блестела, отливала стеклярусом, свисала с прилавка почти до земли; в посудной лавчонке на полках стояли в ряд пестрые фигурки святых, чернильницы капель на пять чернил, перечницы, которые ни за что не хотели стоять прямо, разукрашенные французскими лилиями кошки с светло-зелеными глазами и с кругло раскрытым ртом, куда вставлялись цветочки; лари с океанскими раковинами, по краям оборочки, внутри райский блеск, – ни в одной квартире никуда такую раковину не приткнешь, а гвозди ею заколачивать нельзя, очень хрупка…
Мальчишки и девочки и, стыдно сказать, даже взрослые с трубками и без трубок сновали мимо, останавливались у прилавков и при свете вечерних ламп часами любовались пестрым хламом. Покупали редко, потому что с гигантской раковиной или с фаянсовой кошкой очень неудобно гулять.
Вдали у пляжа сверкала, вся в драконах и фонариках, вывеска китайского тира. Пожалуйте! Каждый опытный стрелок, хлопнув из детского ружьеца, мог получить в виде приза на выбор любую бесполезную вещь: жестяную пудреницу, величиной с кастрюлю, или круглый бумажный фонарик, или пепельницу-русалку с селедочным хвостом и золотым бантиком на животе.
На тихом канале скрипели-покачивались стройные бездельницы яхты и грузные рыбачьи парусные лодки. Луна из-за жемчужно-палево-кудряво-дымчато-пухлых (ох, какое длинное прилагательное!) тучек жеманно посматривала на уснувшую воду, на извивавшуюся вдоль ларьков плотную толпу зевак, на острые кровли рыбачьих домишек и вилл, похожих на спичечные коробки, поставленные на ребро… На темном мосту отчаянно ревел заблудившийся автомобиль.
В центре набережной из раскрытого окна «Медного Якоря» ложился на панель сноп желтого света, доносилось густое гудение рыбаков, обрывки песен, визг хозяйской собаки, которой в этот вечер уже седьмой раз наступали на лапы.
В углу под пивным плакатом (огромной красной рожей, высасывающей пивную кружку) сидел старик рыбак, постукивал трубкой по столу и, наклоняясь поочередно к ушам недоверчивых приятелей, рассказывал совершенно невероятные вещи:
– Видел… Своими глазами. Вот как хозяйку вижу, с руками, с плечами, с бантиком… У самого перевоза сидел на мачте, на лодке моего племянника и, когда я протер глаза и остановился, бросил в меня… биноклем.
– Ой ли?! Уж это вы, папа Жюль, хватили! – перебил старика лохматый рыбак, размазывая по столику картофельные крошки. – Черт с биноклем! Пожалуй, скажете, что он и столовыми часами на вас замахнулся?.. А не вылез ли ваш черт, папа Жюль, из бутылки рома? Бывает ведь, а?
Приятели засмеялись: га-га-га! Пустые стаканы на соседнем столике отозвались и дребезжали.
Папа Жюль хлопнул увесистой ладонью по краю стола, побагровел, запыхтел и полез в широкий карман.
– Вот лангуст это или бинокль, черт вас побери?.. Бинокль! Сам я его в себя с мачты бросил, что ли? Что же ты о роме толкуешь? Рома я выпил на своем веку больше, чем ты молока, однако никогда чертей в глаза не видал… Да и сегодня в рот я капли не брал, только здесь с вами рюмку-другую можжевеловой водки выпил. Что?
Рыбаки изумленно и осторожно передавали из рук в руки бинокль. Маленький, дамский бинокль, сиреневая эмаль, золоченый ободок… Уж совсем для черта неподходящий фасон. Ему бы в старинную подзорную трубу, обтянутую тюленьей кожей, смотреть… И что за черт такой? Никогда их в курорте не водилось, никогда по мачтам не лазали… Не врет ли папа Жюль, не ворону ли на мачте за черта принял? Нет, не врет, не такой человек. И ошибиться не мог: ворона дамскими биноклями не швыряется, да и глаза у старика зоркие, в безлунную ночь муху на мачте увидит.
Папа Жюль самодовольно спрятал бинокль в карман.
– Да. И что же вы думаете?.. Камзол на нем желтый, луна из-за туч выплыла, ясно я разглядел. Хвост под мышку, как шпагу, сунул. На голове картузик жокейский… Покачался он, пес нечистый, на мачте, встал потом во весь рост, да как сиганет с мачты на сухое дерево, что у ограды «Жемчужной Раковины» стоит! И исчез. Тьфу! Пойду к племяннику, скажу. Не нравится мне это, лодка опоганена, как бы чего не вышло.
Папа Жюль раскурил трубку, надвинул на глаза синий картуз и встал. Приятели молчали. Что тут скажешь? В окно долетел с ветром гнусавый и переливчатый плясовой мотив – за мостом в танцклассе плясали.
Вдали надрывалась собачонка, подвизгивала, захлебывалась, выбивалась из сил. Почему? Неизвестно. Стояла под сухим деревом у ограды «Жемчужной Раковины», задрав остроносую морду кверху, скребла передними лапами по коре и лаяла, и лаяла, и лаяла…
6. Черная лапа.
Поздно вечером девчонка судомойка вытерла последнюю тарелку и, козлом приплясывая по кухне, стащила с себя грубый полосатый фартук. Втащила в кухню стоявшую у порога плетушку с сосновыми шишками (очень их повар обожал – лучшие растопки в мире!), заперла на задвижку выходившую в темный парк дверь. Как всегда, щелкнула выключателем сначала не в ту сторону, в которую нужно, потом уж, как следует, взяла свои, оставшиеся от обеда толстые сандвичи и медленно стала подыматься по черной лестнице, напевая свою любимую песенку:
Пела тихонько, потому что однажды хозяйка услыхала и так щелкнула ее в нос, что потом в голове целый час будильник звенел.
Подымалась, подымалась, и с каждой ступенькой свет все убывал, тонул под ногами. На верхней площадке перегорела лампочка, хозяйка ради экономии новой не давала. Судомойка дорогу в свою мансардную комнатушку наизусть знала, каждый день ее вытирала боками не один раз.
Ничуть не боялась, вытянула вперед руку и заскользила большим пальцем по замасленной стене: третья дверь справа, на ручке веревочка намотана, чтоб не ошибиться.
Ничуть не боялась, пока невзначай не вспомнила (темнота, должно быть, подсказала и качающаяся черная ветка в чердачном окне), пока не вспомнила про утреннюю диковинную историю в столовой…
Остановилась бедняжка. Перевела дух. И на горе свое еще вспомнила, как вернувшийся из «Медного Якоря» повар рассказывал, будто тамошняя служанка рассказывала, что старый рыбак при ней рассказывал… Ух! Будто… черт сидел на молу на сигнальной мачте, курил трубку, играл на контрабасе и ругался по-испански… И будто у него из мешка за спиной выглядывала судомойка из «Прибоя»… Ух!
Куда же это дверь с веревочкой пропала? Почему до сих пор наверху никого нет, ни горничной, ни… Ай! Кто в чердачное окно заглядывает?!
Она бросилась в одну сторону: стенка. В другую, в третью: стенка… Никогда столько стенок не было! Села с размаху на пол и пришла в себя – под ней в заднем кармане хрустнул коробок с серными спичками. Судомойка чиркнула о пол, зашипел голубой огонек, вспыхнул веселый желтый язычок, и сердцу сразу легче стало…
Стены как стены. В чердачное окно кошка морду высунула, о раму трется. «Кис-кис, иди сюда, душечка!» А третья дверь с веревочкой перед носом. Все на своем месте…
Девчонка, обжигая догоравшей спичкой пальцы, бросилась в свою комнатишку, быстро достала из-под плоской подушки огарок… Не успела зажечь, ух! Опять страшно стало. Вторая спичка сломалась, третья выскользнула из похолодевших пальцев… Наконец-то зажгла четвертую о дрожащую подметку, огарок засветился, светлые лучики побежали по комнате…
Чепуха какая в самом деле! Повар это нарочно выдумал про судомойку в мешке. Знает она судомойку из «Прибоя», не очень-то такую в мешок сунешь. Большая, тяжелая, храбрая… Крик бы подняла на весь курорт. И потом у сигнальной мачты – электрический фонарь. Светло, как в танцклассе. Народу на молу вечером пропасть. Сейчас бы позвали сержанта, черта бы арестовали и выслали из курорта. А если б он с мачты не захотел слезать, прибежала бы из китайского бара публика и в черта дробинками – бах, бах! – пока бы он с мачты не скувырнулся… Понесли бы его в аптеку, перевязали и…
Глупости. Черти только в сказках бывают. Бритву и кисточку у постояльца обыкновенный жулик украл. Влез по платану, видит – открытое окно. Что бы такое украсть? Да вон кисточка на столе, она франка два стоит. И украл! Удерет на пароходе в Марсель, там продаст. А мишку у соседней девочки чайка могла унести. Пролетала над балконом, видит, неизвестная рыба (почем она знала, что это мишка?)… Цап мишку за подмышку и унесла. Очень просто… Хорошо, а в столовой кто наскандалил? Сажей кто белую скатерть перепачкал? Должно быть, курица, которая живет у угольщика. Она часто забирается в парк, угольщик ее, пожалуй, только по воскресеньям кормит. Вошла она в столовую, смотрит, на столе в корзиночках хлеб… Ага, хлеб! Вскочила на стол и…
Так судомойка, сидя на краю постели у раскрытого оконца, сама себя успокоила.
Огарок горел ровно и ясно. Ветер весь день по кустам кувыркался, а теперь к ночи устал и угомонился. Пароход вдали показался с ленточкой янтарных огоньков вдоль борта. Кошка вскочила на постель и ткнула под локоть судомойку: «Дай кусочек сандвича… О чем размечталась?».
И представьте себе… Сандвичи лежат на окошке. С колбасой, с сыром, с вареньем. И тихонько-тихонько высовывается из-за окна черная лапа, схватывает сандвич (с вареньем!) и исчезает…
Если бы устроить состязание паровозных свистков во всей Европе, судомойка из «Жемчужной Раковины», наверно, получила бы первый приз. Боже мой, как она взвизгнула!
Налетела на огарок, огарок хлопнулся о пол и погас, налетела на кошку, взвизгнули обе сразу так, что у курившего внизу на веранде шведа пенсне слетело… Чудом, тыча перед собой руками, добралась до лестницы и, крича, визжа, плача и охая, будто за ней целая дюжина чертей с мешками гналась, галопом скатилась с лестницы вниз, переполошила всех жильцов, хозяйку, соседей…
Бухгалтер, в ночном белье, завернувшийся впопыхах в одеяло и поэтому немножко похожий на римского сенатора, выступил вперед, усадил судомойку в углу веранды на кадку с пальмой и, как самый храбрый мужчина в пансионе, решительно приступил к допросу:
– Опять? Что такое? Выпей воды и не бойся. У меня наверху в чемодане браунинг, и я никому, даже самому черту, не позволю нарушать по ночам наш покой. Рассказывай.
– Сандвич… – сказала девчонка, трясясь на кадке. – Сандвич…
Больше от нее ничего не удалось узнать.
7. Черт в чепчике.
Лавочница прислушалась: опять океан зашлепал. Листья на темном каштане перед дверью забормотали спросонья быстро-быстро и опять успокоились. Пора бы спать, давно пора, да надо было дневную выручку подсчитать, мух из стеклянной мухоловки выплеснуть вместе с мыльной водой в палисадник, подвесить в мышеловку кусочек колбасы, гири по росту расставить, ставни закрыть… Дела много.
Смахнула лавочница гусиным крылышком пыль и крошки с прилавка и усмехнулась. Глупости какие сегодня в лавке болтали! Пятнадцать лет она в курорте торгует, никогда о таких делах не слыхала…
Горничная из «Жемчужной Раковины» днем прибегала за горчицей, рассказывала, что у них в пансионе бухгалтер-факир поселился. Утром черт его брить явился, одну щеку выбрил, другую не захотел… В цене, видно, не сошлись. И черт будто рассердился, унес у бухгалтера бритву, подтяжки и правую туфлю.
А после прачка приходила, пансионскую скатерть показывала. Пятна такие странные – страус не страус, пес не пес. Не то сажа, не то чернила, не то деготь…
И знакомый почтальон из местечка за мостом прикатил, соскочил с велосипеда у лавки, коробочку спичек купил и шепотом признался, что когда он за углом из ящика вечернюю почту вынимал, а велосипед, как всегда, к телеграфному столбу прислонил, стряслась с ним такая оказия, что хоть не рассказывай… Однако рассказал. Наклонился он к ящику, слышит, кто-то за велосипедный звонок дернул: дзынь! Обернулся, подумал, что мальчуган какой-нибудь пошалил, и видит… Что на седле сидит… черт не черт, а очень похоже… Темновато было, да и со страху глаза на лоб полезли. Почтальон вскрикнул, черт испугался и с седла на забор, с забора в сад… Велосипед наземь брякнулся, фонарь разбился, а на правой педали крокетный молоток лежит.
Лавочница отлично помнит: почтальон был трезв, как бутылка из-под Виши. Совсем трезв. Никогда он раньше чертей не видел, должность у него солидная, обстоятельная, не то что какой-нибудь клоун из цирка или приехавший недавно на гастроли в курорт собачий парикмахер. Что же за история такая?
Она зевнула и покачала круглой головой. Черт или не черт, а спать все-таки надо. Заперла ставни, дверь, сунула в рот черносливину и, ковыляя, как кенгуру, – совсем ноги за день отсидела, отправилась в комнатку за лавкой спать.
Окно, выходившее в глухой и темный переулочек, было раскрыто, сквозь толстую решетку ведь никто не влезет. Вспыхнула в потолке электрическая груша. Мышь пробежала от порога под комод. Лавочница топнула на нее ногой: «Прочь, прочь, ступай в лавку… там для тебя мышеловка поставлена». Но мышь не послушалась. Лавочница, кряхтя, в три приема опустилась на колени. Долго шарила метлой под комодом, мышь давным-давно уж вдоль карниза пробежала, забилась под угловой шкафик и стала там усы расправлять, умываться, прихорашиваться, – для кого и зачем, неизвестно.
А лавочница еще долго, растянувшись на полу, грохотала метлой под комодом, пока не выбилась из сил. В три приема встала, вытерла красное лицо полотенцем, пошла за ширму раздеваться… и…
Бедная мышь, как она испугалась! Ширма рухнула на пол, хозяйка рухнула на пол, стакан с водой, стоявший на ночном столике, полетел на пол… И опять все смолкло. Только стучали-тикали старинные часы на стене, да отчаянно колотилось мышиное сердце.
Мышь осторожно высунула из-под шкафика рыльце. На стене закачалась чья-то темная тень, шагнула от спинки кровати на спинку кресла, оттуда к оконной решетке и исчезла. Кот? Совсем не кот… Запах другой, ростом больше и на голове… шляпа не шляпа, Бог знает что!
А вода из упавшего стакана медленно по чуть покатой половице подплыла к голове лавочницы, смочила затылок. Ночная свежесть подула из окна в лицо. Лавочница открыла глаза, села. Что это с ней такое? Почему она сидит на полу? Почему ширма лежит у нее на ногах?
И вспомнила: когда она ступила за ширму и повернула голову к постели… под одеялом в ее ночном чепчике лежал… черт и грыз ее зубную щетку…
Но ведь на постели никого нет! Почудилось ей после всех этих глупых рассказов. Конечно, почудилось. Она подняла ширму, смела в угол осколки стакана и подошла к изголовью постели.
Ай!.. На подушке лежал полусъеденный сандвич, край подушки был весь выпачкан вареньем и на смятой простыне чернели темные пятна.
Лавочница опрометью бросилась к двери, перебежала через улицу и стала отчаянно колотить в ставни к прачке. Слава Богу, сквозь щели еще светился огонь!
– Отворите, пожалуйста… Умоляю вас, отворите…
8. Представление на сосне.
Утром на пляже, как всегда, копошились дети, слонялись взрослые, мчались галопом собаки, совали мимоходом носы в чужие купальные будки, взвизгивали и мчались дальше…
Кое-где в будках говорили о странных ночных делах: о лавочнице, которая, как была в папильотках, так и прилетела к прачке, выпила два графина воды и до петухов всё туалетный уксус нюхала; о девочке судомойке, которая перед всеми пансионерами поклялась, будто на черной лапе, показавшейся в окне, был надет браслет из собачьих глаз; говорили о почтальоне, который…
Впрочем, о почтальоне ничего не успели сказать, потому что на чей-то пронзительный крик у ограды «Жемчужной Раковины» со всех сторон помчались дети, за ними собаки, зверски разрушая по дороге детские песчаные замки, крепости и торты (где уж там разбирать!)… За собаками взрослые: из будок – сухие и полусухие, из воды – совсем мокрые, бежали, переваливались, кричали… Те, что поотстали, еще не знали, в чем дело, но волновались не меньше других.
Наконец, огромным тесным полукругом, в полосатых и гладких купальных костюмах, в мохнатых попугайских халатах, а один близорукий купальщик примчался в дамском балахоне, сгрудились перед решеткой «Жемчужной Раковины» и все – дети, собаки, взрослые – задрали головы кверху.
На обглоданной океанским ветром высокой сосне сидела пресимпатичная зверюга, молодой шимпанзе в желтой бархатной жилетке и в презабавном ночном чепчике. На широкой ветке рядом распластался еще какой-то шоколадного цвета зверек, но никто не мог рассмотреть как следует, что это за штука такая…
Обезьяна хладнокровно посматривала вниз. Шумят? Волнуются? А вот пусть поуспокоятся, тогда она и покажет им все свои номера.
И вот, когда охрипшие собаки перестали лаять и захлебываться, когда люди перестали ахать и показывать пальцами на верхушку сосны, шимпанзе встал во весь рост на вытянувшуюся широкую сосновую лапу и раскланялся. Сдернул с головы ночной чепчик, помахал им во все стороны и разжал пальцы. Чепчик, кружась и цепляясь за корявые ветки, полетел вниз.
– Мой чепчик! – ахнула прибежавшая на шум лавочница. Подхватила свой чепчик и покачала головой: весь в саже.
Шимпанзе нагнулся, схватил лежавшего на ветке зверька и подбросил его в воздух. Зверек перевернулся несколько раз и – хлопе! – попал обезьяне прямо в лапы.
– Мой мишка! – завизжала внизу под сосной маленькая девочка. Она вытянула смешные пухлые ручки кверху и захлопала в ладоши… Ее мама тоже захлопала, и все столпившиеся перед решеткой купальщики, все выбежавшие из «Жемчужной Раковины» пансионеры и прислуга оглушительно закричали:
– Браво! Бис, бис, бис!
А судомойка подпрыгнула, выскочила из своих сабо, побежала в одних чулках на кухню, прилетела с огромным сандвичем, наткнула его на метлу и протянула обезьяне…
– Миленькая! А думала, что ты… черт!..
Но шимпанзе не соблазнился сандвичем. Он любил честно выполнять всю программу до конца, а потом уже угощаться.
Трапеции на сосне не было. Гимнастических колец тоже. Обезьяна вынула из полосатого мешочка, который висел у нее через плечо (где-нибудь стащила!), несколько картофелин. Прилегла к ветке, нацелилась: хлоп! Картошка попала в переносицу старой собаке, которая, оскалив зубы, рычала под деревом на обезьяну. Вторая картошка угодила в визжавшего у подъезда фокса. Третья попала в примчавшегося с пляжа запоздавшего бульдога…
– Довольно, довольно! – закричали внизу хозяйки собак. – Разбойница! Не позволяйте ей, не позволяйте…
Обезьяна поняла, что этот номер не всем нравится. Раскланялась, надела на голову мешок и, растопырив лапы, осторожно прошлась взад и вперед по толстой ветке.
У перевоза, как бешеные, запрыгали из лодки пассажиры и вскачь пустились к решетке смотреть на диковинное представление. Рыбаки, разматывавшие вдоль канала коричневые сети, старичок таможенный, коротконогий полицейский сержант, служанки, возвращавшиеся с набережной со свежими сардинами, бойскауты, рассматривавшие английские яхты, – все спешили к старой сосне. Покупатели в далеких киосках бросали покупки на прилавки и мчались, высоко взбрасывая ноги, к перевозу… Успех был полный, оглушительный: никогда еще ни одна курортная певица, ни один курортный фокусник такого успеха не имели.
Прилетел, волоча по песку раздвинувшийся треножник, курортный фотограф. Щелкнул раз, щелкнул другой, все пластинки перещелкал. Обезьянье представление на сосне… Кто такую штуку не купит?
А шимпанзе разошелся: задом наперед проковылял на руках вдоль ветки, держа в зубах шоколадного цвета плюшевого мишку, дошел до конца ветки и, вальсируя, закружился волчком на одном месте.
Бухгалтер даже подпрыгнул от удовольствия и с гордостью посмотрел на окружающих, точно шимпанзе был его родной сын.
– Чудесно! Изумительно! Я бы хотел только знать, куда этот плут затащил мою кисточку для бритья?..
– С черепаховой ножкой? – лукаво спросила стоявшая рядом дама. Та самая дама, у дочки которой обезьяна похитила мишку.
– О, сударыня! Вы ее нашли?! Неужели?.. Но как…
Он не успел спросить, дама не успела ответить, потому что примчавшийся на велосипеде почтальон еще издали замахал над головой фуражкой:
– Это он! Это он! Ей-богу, это он!
– Кто он?
– Черт! Что вы на меня уставились?
Почтальон узнал, о чем он говорил…
– Черт! Конечно же, это он. Сегодня у цирка за мостом объявление наклеено: «Сбежала дрессированная обезьяна-шимпанзе. Кличка ЧЕРТ. Нашедшему сто франков награды…».
Вокруг так и покатились со смеха. Да ее весь курорт нашел!.. Раздели-ка сто франков на всех, попробуй!
А Черт-шимпанзе, утерев лапой мокрый лоб, вежливо раскланивался и посылал сверху во все стороны воздушные поцелуи: антракт.
9. Черт возвращается в цирк.
Из пансиона позвонили по телефону в мясную лавку, которая торговала за мостом рядом с цирком.
– Алло? Кто говорит?
– Повар «Жемчужной Раковины».
– К вашим услугам, сударь. Прикажете прислать на завтра телячьих котлет или молодого барашка?
– Ни молодого, ни пожилого. Передайте хозяину цирка, что Черт нашелся…
– Кто?!
– Черт. Обезьяна его ученая. Только что дала у нас на дереве бесплатное представление, а теперь ловит блох, отдыхает.
Через четверть часа к решетке подкатил старый автомобиль: гуп-гуп! Собаки и люди раздались и сомкнулись вокруг машины. Хозяин цирка, толстый и короткий малый, с шеей, похожей на рыжий окорок, быстро соскочил наземь. За ним спрыгнул цирковой пудель Блэк, старый друг Черта, задрал голову и тявкнул:
– Черт! Что в самом деле за штуки? Вчера из-за тебя я должен был все свои номера повторять, чтобы растянуть программу. Тяф! Свинство!
Шимпанзе наверху жалобно пискнул:
– Извини, Блэк… Я только на полчаса удрал. А потом увлекся, загулял… Квик!
Люди, конечно, ничего из этого разговора не поняли.
Хозяин цирка постучал рукоятью бича о сосну.
– Эй ты, бродяга! Слезай, что ли. Ничего тебе не будет… Ну? Живо… Свой цирк здесь открыл? Погоди ты у меня!
Шимпанзе запрыгал на ветке и недоверчиво покосился вниз. Ничего не будет? А вдруг – будет!
– Слышишь? Сейчас же слезай!.. Блэк, позови его. Кому я говорю, Блэк?
Блэк нерешительно тявкнул раз-другой. Судя по тону хозяйского голоса, Черт свою порцию получит… Зачем же Блэк будет его коварно сманивать вниз…
Черт снова запрыгал, подбрасывая задние лапы. Потерся мордой о ветку. Попадет на орехи! Попадет…
Невзначай задел лапой лежавшего за спиной мишку, мишка полетел вниз… Этого бедняга-шимпанзе не мог перенести! Мишку он за эти сутки полюбил, как родного племянника. Пусть уж попадет, а он с ним не разлучится.
Ворча и попискивая, полез он, вертя головой, с сосны. Чем ниже, тем страшнее… Лезет и сам себе жалуется:
– Зачем убегал? Разве плохо тебя, Черта, кормили? Тут тебе, брат, не Конго! Никуда не удерешь… Только зря в камине перемазался. Чепчик уронил, мишку уронил, хозяина рассердил. Плохи, господин Черт, твои делишки!
А бухгалтер из «Жемчужной Раковины» взглянул на все медленнее спускавшегося Черта, на сердитого хозяина, подошел ближе и сказал:
– Вы что же, будете наказывать вашу обезьяну?
– Как же, сударь! Убытки от нее какие: вчера в представлении не участвовала. Да здесь, говорят, графин в пансионе разбила, скатерть перемазала… Платить ведь за все мне придется. Бог ее знает, какие еще проделки за ней обнаружатся…
– Ну, зверь пошалил немного, о чем говорить. Да вы знаете, что вы вашего Черта не наказывать должны, а ящик фиников ему в награду купить! Рекламу какую он вам сделал! А? Вы его только на афишах покрупнее изобразите, да по курорту расклейте – места в вашем цирке не хватит! Ведь все же на него смотреть придут…
– Правда, правда! – запищали и загудели вокруг дети и взрослые. А Блэк весело залаял, посмотрел на дожидавшегося у последней ветки шимпанзе и дружелюбно лизнул бухгалтера в жилет.
– Для начала, – сказал бухгалтер и вынул свою визитную карточку, – запишите за мной ложу на вечернее представление. Сегодня жена с сыном приедут, вот и мы пойдем на вашего Черта смотреть…
За бухгалтером потянулись и другие… В самом деле, великолепная обезьяна!
Хозяин цирка сообразил, что наказывать Черта несправедливо. Он ласково, по-особому свистнул, и Черт быстро-быстро слез, спрыгнул на землю, влез в автомобиль и плотно уселся с мишкой на руках.
– Чей медведь? – спросил хозяин.
Дама с девочкой посоветовались и позволили Черту оставить у себя мишку, только взяли с хозяина слово, что он наказывать Черта не будет.
А хозяйке «Жемчужной Раковины» и лавочнице цирковой толстяк предложил по почетному даровому билету на три представления. Так все неприятности, как тучки в небе, исчезли с горизонта.
«Гуп! Гу-гуп!» Автомобиль заревел и рванулся с места. Черт вежливо обернулся и послал всем: мулу на дороге, детям, обалдевшим от всей этой истории собакам и всей толпе, размашистый, сочный воздушный поцелуй…
– У кого пропал бинокль? У кого вчера пропал бинокль? – сказал вдруг, выйдя из толпы, старый рыбак, постоянный посетитель «Медного Якоря».
– Сиреневый, маленький, с золотым ободком? – спросила, улыбаясь, жившая рядом с «Жемчужной Раковиной» маленькая старушка-художница.
– Да, сударыня. Извольте получить…
– Ах, Боже мой! Так это шимпанзе, значит, вчера из гамака мою сумочку с биноклем унес… Сердечно вас благодарю!
И подумала: «Непременно надо будет сегодня вечером в цирк пойти, очень уж забавная обезьяна».
Видите, хоть и старушка, а тоже соблазнилась. Про детей же и говорить нечего: не было в курорте ни одного малыша, который не обещал бы хорошо себя вести до вечера, если его вечером в цирк возьмут на бенефис Черта.
<1927>
В полночь*
*В круглой клетке, стоявшей посреди комнаты, завозился попугай. Ага! На часах в столовой пробило двенадцать.
Лунный свет сквозь ажурные занавески дымной скатертью расстилался по паркету. Попугай внимательно склонил хохлатую голову набок, поднял черную лапу и сказал:
– Полночь! Вещи могут разговаривать…
Кресло.
Старое вольтеровское кресло плавно подкатило на колесиках к окну, где было светлее, качнулось и по-стариковски тихо заскрипело:
– Охо-хо-хо… Кому как, а мне плохо. В правой передней ноге ревматизм, клепка рассохлась, моль всю обивку проела. Разве так по-настоящему чистят? Служанка с щеткой пройдется, словно пудру с носа смахнет, а сама в танцкласс бежит, как угорелая. Кот по грязным дорожкам нагуляется, прыг в окно и прямо на меня. Да он, мурло, и не понимает, что такое настоящее красное дерево и конский волос!.. Для него я поставлено? Кхи-кхи… Ну, еще дети – понимаю. Я для них вроде дедушки, влезут с ногами, по ручкам башмачками колотят, я, видите ли, паровоз… Все мои кости расшатали, кряхчу, но не жалуюсь. Дети меня любят, и я их всей моей старой внутренностью обожаю… Очень уж они тепленькие и смешные. Но почему же этот кошачий бандит наваляется-наваляется, а потом меня же начнет когтями драть? Разве я точильный камень?.. Вот когда-нибудь возьму да перевернусь и раздавлю тебе пузо!
Пружина в кресле гулко стрельнула, очень уж у кресла нервы расходились. Плоская гарусная подушка медленно сползла на пол…
– Обморок?.. – цвикнул попугай. Он вспомнил, что в угловом шкафике лежит на полочке нафталин. Посыпать бы?.. Но как на короткой медной цепочке до шкафика дотянуться?
И вдруг с любопытством повернул голову. На стене еле слышно зазвенела мандолина.
Мандолина.
– Зиль-зиль! Нашло чем хвастаться! Из красного дерева… А я из палисандрового, и вокруг отдушины – резная черепаха, а по краю перламутровый ободок… И восемь струн звончей серебра, певучее журчащей воды… И никто на меня не садится: ни кот, ни дети, потому что я благородная вещь. Не граммофон какой-нибудь бездушный: все по чужим голосам иголкой царапает, а своего нет. Зиль-зиль… Бабочка в окно залетит, на струну сядет, и я нежно откликаюсь: «длинь»… Это вам не пружина в кресле.
Качаюсь на стене и отдыхаю. И не бородатой щеткой меня чистят, а замшевой тряпочкой… Да и служанку, Боже упаси, хозяйка ко мне на три шага не подпустит. Это тебе не кастрюля.
Да, да. Настанет золотой сентябрь, уложат меня в теплый футляр, чтобы я не простудилась и не отсырела, и повезут в Италию… Кто еще в этой комнате бывал в Италии? Кастаньеты? Да, да, знаю. Вы с острова Капри, но вы ведь не музыкальный инструмент, а так себе – трещотка из лимонного дерева. Пожалуйста, не перебивайте, когда старшие говорят.
Поеду в Италию, далеко на юг. Внизу полукругом васильковый залив, вверху дымится большая крутая гора, а по склонам белые кубики – дома, дома, дома… Неаполь! О, как я там буду играть. Соловьи в оливковых рощах умолкнут от зависти… Это моя родина: можете не сомневаться. Если поднести меня к свету, внутри ясно виден мой паспорт из мастерской Джузеппе Сакелари, Наполи. Зиль-зиль! Теперь вы понимаете, что я не какой-нибудь барабан, по которому хозяйкин сынок колотит ложкой… И не простуженный граммофон, и не играющий комод, который называется пьянино.
Попугай чихнул, мандолина протяжно отозвалась серебряным баском: «дзав!» и умолкла.
Копилка.
Дремавшая на столе копилка захлопала своими свиными ушами, заморгала узенькими глазками и задребезжала.
– Она из мастерской Сакелари! Восемь звонких струн! Важное дело!.. Ты лучше скажи, что у тебя внутри? Пустота. А у меня что внутри? Монетки. И на мои монетки хоть сто струн купить можно и булавку для галстука и даже несгораемую шкатулку. Ты поешь? Это всякий шмель может, и никому это не нужно. Хрю-хрю! Самое главное – с достоинством стоять на одном месте и знать, что ты не пустая. Каждый день в меня опускают по монетке. Это очень приятно: я становлюсь тяжелее, солиднее и на всех вас смотрю сверху вниз. Хрю! А когда я наглотаюсь по самую щелку…
Мяч.
– Тебя кокнут молотком между ушей и черепки выбросят в грязное ведро, – весело рассмеялся полосатый мяч на полу и, подпрыгнув выше стола, хлопнул свиную голову по темени. – Хозяйский мальчик ко дню рождения своей мамы накупит фейерверков, и полетят все твои монетки разноцветными мячиками к небу! Паф! Больше ничего. Весело и красиво…
Все вы тут ничего не понимаете. Кресло давно пора отправить на чердак, оно совсем не модное и похоже на старую жабу, набитую утюгами… Стреляй, стреляй своей пружиной, очень я испугался!
Мандолина тоже могла бы быть поскромнее. Разве она может прыгать? Правда, она тоже немножко похожа на мяч: пузатая и полосатая, но брось-ка ее на пол, крак – и готова!
Самое главное, быть веселым и прыгать во что бы то ни стало, куда попало… Ай!
Мяч хлопнулся в корзинку для бумаги, стоявшую у стола, и завяз. На тумбочке у буфета проснулся самовар.
Самовар.
– Ки! Ки-ки-ки! Позвольте и мне поговорить немножко… Я могу пищать только шепотом, потому что во мне нет ни воды, ни углей. Вы все тут иностранки: копилка – немка, кресло – француженка, мандолина – итальянка. А я русский, природный туляк! Так как вы живете в русском доме, то вы должны меня выслушать. Я ненавижу кофейник! Его ставят на плиту каждый день, а обо мне забыли… У меня на груди восемь русских медалей, и я не из мастерской какого-нибудь «Джузеппе Сакелари», прошу заметить: я родился на знаменитой фабрике С. В. Баташева в Туле. Можете убедиться!
Кроме кофейника, у меня множество врагов: минеральная вода Виши, столовое красное вино, сидр, молоко и прочие зловредные напитки. Нет ничего лучше чая! Но разве здесь умеют пить чай? Ставят на газовую горелку неуклюжий, пузатый алюминиевый чайник, обмотают его, чтоб не остыл, в берлинскую попонку и в таком позорном виде ставят на стол.
Почему меня забыли? Где моя любимая самоварная труба? Куда девались мои черные шишечки с крышки? Ки-ки-ки! Почему не исправят моей погнувшейся камфорки?.. Служанка раз в месяц чистит меня каким-то уксусным французским составом и смеется: «Ну ты, старый пароход, не вертись, пожалуйста!» А дети называют меня «тульской пушкой» и запихивают мне в ноздри сквозь кран обгорелые спички. Бедный я, бедненький!..
Паяц.
Паяц сидел на камине, свесив вниз тонкие, как макароны, ручки и ножки. На белом, словно обмазанном известкой лице ровными шнурочками чернели брови, большие бессмысленные глаза смотрели на лунное пятно на паркете, маленький рот – вишенкой, словно собирался свистнуть. Что это самовар так распищался?..
Попугай снова чихнул. Паяц встряхнулся, скрестил длинные ножки и вялым голоском, дурашливо подпрыгивая на камине, запел:
И хлопнулся. Мягко, словно подушка упала… А сбоку на этажерке тихий шорох прошел… Зашелестели страницы, солидно заскрипели корешки переплетов… Это заговорили книги.
Книги.
– Вот, только позволь им поговорить… Каждый о себе: какой он несчастный, да какой он хороший… А мы рассказываем о всех и за всех. Мы помним всех прежних хозяев вольтеровского кресла, мы знаем, какую песенку напевал мастер, когда полировал ножки красного дерева… Мы помним даже, как много лет назад мальчишка-итальянец пробовал играть на вот этой старой мандолине, как лопнула струна и больно щелкнула его по лбу. Наши страницы расскажут вам о прежней свободной жизни попугая… Чудесная жизнь! А сколько повестей знаем мы о людях, по карманам которых бродили маленькие монетки, лежащие теперь в глупой свиной голове копилки. И о вашем будущем мы тоже кое-что знаем. Паяца подарят девочке прачки. Она будет его возить в грязной тачке, и он весь перемажется, но зато будет счастлив и излечится от своей меланхолии. Мандолина в Италию осенью не поедет, глупости… Осенью приедет из Болгарии племянник хозяйки, получит в подарок мандолину и заставит ее петь русские песни. Право, они не хуже неаполитанских… Кресло к Рождеству обтянут новым малиновым репсом, оно давно заслужило, чтобы его нарядили в новое платьице… А мы попадем в русскую библиотеку, будем переходить из дома в дом и рассказывать все, что в нас написано. Потреплют нас порядком, но что же, это и есть настоящая жизнь. И вот тогда…
* * *
Что будет тогда, книги не успели договорить. Часы в столовой зашипели и гулко звякнули: «бан!».
– Час ночи! – задирая за голову лапу, закричал попугай. – Вещи должны замолчать.
Старая птица хорошо знала все ночные правила, и, уж пожалуйста, никто не смел ей прекословить.
<1926>
Тихая девочка*
*Утром Тосю будить не надо: просыпается она вместе с цикадами и петухами, их ведь тоже никто не будит. Проснется и тихо лежит рядом с матерью, выпростав голые ручки из-под легкого одеяла. В оконце качается мохнатая сосновая ветка. Порой присядет на ветку острохвостая сорока; в самую рань, когда люди еще спят, она всегда вокруг дома хлопочет. Птица старается удержаться на пляшущей ветке, смешно кланяется клювом, боком топорщит крыло и перебирает цепкими лапками. Шух. И слетает за край окна к веранде. Тося слушает: со стола что-то со звоном летит на пол. Вчера исчезла новая алюминиевая ложечка, должно быть, сорока добирается до вилки. А в кустах над домом взволнованно бормочет другая, подает первой сигналы.
Сквозь успокоившиеся сосновые иглы радостно разливается желто-румяный солнечный леденец. Если закрыть глаза и быстро снова открыть, кажется, что это и не оконце, а подводный коралловый грот, из которого и выплывать не хочется.
В дверь осторожно скребется соседский бульдожка. Тося его голос знает – умоляет, просит, захлебывается, будто горло борной кислотой полощет. Но впустить его нельзя… Плюхнется на одеяло, разбудит маму, разобьет стакан с водой на столике у изголовья. Он ведь любит от всего сердца, что ж ему со стаканами церемониться.
– Уйди! – шепчет девочка, беззвучно шевеля губами. – Уйди, Мушка… Я еще не проснулась, а мама спит.
Беззвучный шепот через дверь доходит до чуткого собачьего уха. Мушка разочарованно опускает нос, подымает переднюю лапу, будто защищаясь от обиды, и, виляя задом, плетется к помойной яме за сосной. Люди спят, можно и не притворяться благоразумным.
А у Тоси новая забота. Сквозь загнутый ветром уголок кисеи в комнату пробралась зловредная муха, овод, и закружилась над маминым лицом. Девочка боится, но нельзя же позволять мухе безобразничать. Тося схватывает со стула свои мотыльковые штанишки и машет на злую тварь, пока та, задетая пуговкой, не слетает на пол. Сама виновата… Там на веранде на клеенке капли варенья и крошки бисквита, непременно ей надо кусать маму или мула… Вот и ползай теперь раненая по полу, пока не выметут колючим веником в лес.
Купальный халат в углу, похожий на бедуина из детской книжки, порозовел на солнце. Если посмотреть сквозь пальцы, бедуин превращается в цветущую яблоню. Но только на минуту. Тося по-настоящему не умеет «волшебничать». Только во сне. Но проснешься, и ничего нет, и ничего не помнишь, будто с одной звезды на другую упала.
Почему никто не встает? Примус сонно блестит на столике, он тоже ждет, чтобы его разбудили, подлили в чашечки спирта, накачали воздух… Зашипит голубенькой коронкой газ, забулькает в чайнике вода, заворчит мама, будет, как всегда, искать мохнатую тряпку, чтобы схватить горячую ручку. Спят. Тося прислонилась к стенке, подобрала под себя ножки и боком, томная, как котенок в теплых стружках, зарылась опять в подушки. Прохлада заструилась сквозь кисейку, коснулась ресниц. Шмель ударился о мамину цитру, и светлый рокот поплыл-поплыл… Смолк или еще звенит? Ни за что не уследишь. Что ж, если никто не хочет вставать, стоит ли растирать глаза и бодриться, второй утренний сон все равно ведь сильнее.
* * *
Ушки холодные, румяные, крепкие, мать только что их вымыла студеной водой из колодца. Ветер забавляется – пушит льняные волоски над бровями сквозным одуванчиком. Глаза, прозрачно-синие кукольные стекляшки, серьезны: кто знает, о чем думает маленькая девочка, когда она утром пьет на веранде какао? Быть может, ни о чем, быть может, над светло-коричневым озером в чашке носится в купальных штанишках лебеденок и мешает Тосе пить…
– О чем ты думаешь, Тося? – спрашивает ее бородатый гость, отрываясь от газеты.
Ни за что на свете Тося на такой вопрос не ответит. Да и гость спросил от нечего делать, перевернул страницу и даже не ждет ответа.
Перед девочкой круглая сдобная булочка, посыпанная сахарными блестками. Совсем как игрушечный детский хлеб, хотя и взрослые очень его любят. Ест Тося по-своему: кусочек себе, кусочек бульдожке под столом, не ошибется до последней крошки. И хотя несправедливые взрослые учат ее каждое утро: «Ешь сама, что ж ты чужую собаку сдобной булкой кормишь?» – девочка, как от овода, отмахнется ложечкой от скучных слов и продолжает свое.
После какао она свободна до самого обеда. Далеко уходить нельзя, но и вокруг дачи, когда ходишь на ниточке-невидимке, немало забавного. Муравьи подбирают со ступенек сахарные крупинки. У них под пнем подземная лавочка: все уносят туда. Дачники осенью разъедутся, и у мурашей запас на всю зиму. Осы облепили под вереском банку из-под сгущенного сладкого молока. Не только дети, кошки, собаки, ящерицы и всякая мелкая тварь, летающая и ползающая, любит сладкое. Крайняя оса с перехватцем на талии, как у балерины, сосет свою капельку без конца. Как у нее живот не разболится? Вздрогнет, оторвется, отдохнет и опять за свое.
Ос и пчел девочка не боится. Если их не трогать, не мешать им пить и есть, ходить среди них серьезно и важно, они не обидят. Бульдожка и тот это понимает: стоит перед ульем, серым домиком, вывалив язык, и с любопытством смотрит вместе с Тосей, как копошится пчелиный народ на своем крылечке у темной щелочки. Но по низким шершавым кустам расстилается грязная паутина, и в ней всегда узким втянутым устьем вход. Там живут огромные светлопузые пауки. Пройдешь близко, наступишь на хворостинку, и из норки выскакивает сердитый противный разбойник: сунься-ка ближе! Тося всегда вежливо, стараясь не шуметь, обходит такие кусты. И шершней она боится: когда взрослые гонят залетевшую злюку из комнаты кто лопатой, кто старыми штанами, девочка зарывается в висящее на стене платье и ждет, пока представление кончится.
Любит она шум. Не тот, что подымают люди, когда спорят на веранде в восемь голосов сразу, или ссорятся, перебрасываясь картами, или поют рыхлыми голосами непонятные песни, а когда шумят на свободе деревья, тростник, море. Сосна гудит на ветру гулко и широко; тряхнет зеленой гривой, залопочет и опять низко-низко зашипит, будто парус по можжевельнику тащат. Тростники внизу у ручья посвистывают, словно ласточки на лету, пищат, просят ветер, чтобы не трепал их, не заставлял кланяться до земли. А сквозь зеленые лесные голоса вдруг: бух-бу-бух. Это море шлепнулось о песок, обрушило толстую волну… И отходит назад, волочит шлейф по гравию. Тося слушает. И у старого каштана свой шум: шелестит, будто сквозь сон бормочет. А нижние лапы молча и плавно покачиваются. До них ветру не пробиться.
Гость злится: ветер унес деловое письмо в лес. Мама злится: ветер «действует ей на нервы»… Нервы – это когда дрожат губы и достается всем… И Тосе, и стакану, который стоит не на месте, и бабочке, влетевшей в комнату. Злится и бабушка: ни один пасьянс не удается, ветер путает все карты… И только Тося спокойна. Прищурив глаза и заложив худые ручки за спину, стоит она на камне и смотрит в чащу. Где ветер? Какой он? Пепельные волосы, толстые щеки… Ходит по вершинам деревьев, трещит и дует во все стороны. Чтобы внизу не болтали, чтоб человеческого белья между стволами не развешивали, чтоб в лодках среди залива не кричали, чтоб рыб крючками не мучили…
Наслушается Тося лесного скрипа, шуму и шорохов и, как собачка, начинает кружить среди камней и кустов. Ищет тишины. Есть такие складки на скате холма, в русле высохшего ручья, за старыми пнями, куда ветер не добирается. Маленькой девочке немного и нужно, притаится под вереском в ямке из-под вывороченной сосновой пятки – и точно на бесшумном острове поселилась. Вдали перекатывается гул, а вокруг нее безмолвное гнездо: цикады где-то в вышине глухо точат свои ножницы, лохматые ветки не шелохнутся. А если повесить перед глазами на колючем шиповнике синий фартучек и глубже усесться в ямку, вот у тебя и свой лесной домик, и все муравьи застилают вокруг хвоей все тропинки, чтобы никто до тебя не добрался. Такой приказ отдает им маленькая девочка.
Так тихо сидит Тося, что ящерица доползает с камня на камень до ее оранжевой туфельки и недоуменно поднимает острый носик: живая девочка или цветок какой-нибудь невиданный. Но когда издали позовут козье молоко пить, ясно, что девочка самая настоящая: встряхнется, погладит теплый камень и, раздвинув камыши, пойдет ровными шажками на призывный голос. Молоко теплое и так вкусно пахнет тмином и шерстяным шарфом. Первую половину чашки Тося выпивает как следует, а потом начинает медленно сосать сквозь зубы. Молоко пузырится, Тося мотает головой и пофыркивает: она уже не Тося, она козленок… Так легче и приятней допить вторую половину чашки.
* * *
Взрослые купальщики сидят на пляже в темных очках, все они, и мужчины и женщины, стали немножко похожи на Бабу Ягу. Скрестили по-паучьи лапы, пересыпают из горсти в горсть песок. Разговаривают. Но Тосе очков не нужно: чем ярче переливается в воде перламутровая чешуя, тем ей веселее и уютнее. Складывает загоревшие ручки, тихо восхищается и не насмотрится. Вон голубая дорожка протянулась к мысу, чистая и ясная, а по бокам танцуют солнечные пчелки и золотые иглы. Почему дорожка не сливается с пестрой огненной водой? Или под ней лежат полоской лазурные камушки? Или стайки васильковых рыб проплывают пансионом, пара за парой, под водой, просвечивая сквозь прозрачную зыбь?
Из-за скал выплывает кораблик. Белыми наволочками вздулись паруса. Ни одного человека. На Тосю никто не смотрит, она подымает на камышинке свою оранжевую туфельку. Это – привет. И ясно видит, только она одна и видит, как поваренок, негритянский мальчишка, ей в ответ машет связкой бананов. «Плывем в Корсику. Будь здорова! На обед баранина с рисом и кисель…».
Как там у них, должно быть, хорошо, на плавучей даче под прохладными парусами… Поваренок молча чистит медную кастрюлю. Тося обмахивает его пальмовым веером, чтобы ему было прохладнее, а корабельный барбос, добродушно посматривая на новую пассажирку, прилежно ищет на животе морскую блоху. Паруса растаяли, затонули в молоке далеких облаков…
– Тося, купаться! Что ж ты сидишь, как принцесса…
Разве принцесса станет сидеть одна, без свиты, на старом полотенце, обхватив пальцами острые коленки, и думать о каком-то поваренке? Но Тося не возражает. Слова каждый день меняются: то она дичок, то недотрога, то принцесса… Пусть. Она послушно идет в море. Холодная влага лизнула пятки, студеный поясок подымается выше: до бедер, до края трусиков… Тося ласково гладит воду, обливает себе плечики светлым морским стеклярусом. Становится на коленки и делает вид, будто плавает… Чудесно! Песочного цвета игольчатые рыбки проплывают под водой, им никогда не бывает жарко… Налево под скалой, где вода под прохладной тенью зеленей малахитовой бабушкиной брошки, у них дом. Но в светлые солнечные часы не сидеть же им, рыбьим малышам, там, среди подводных стеблей с большими серьезными рыбами…
Солнце пропекло насквозь резиновый колпачок, но коленки дрожат. Надо выходить. Маленькая, маленькая сидит Тося в белом волосатом халатике на песке, под большой соломенной шляпой, словно тихий суслик, и отогревается. Слизнула с губы горько-соленую морскую каплю, вздохнула. О чем? Очень уж хорошо, вот и вздохнула. Надвинула шляпу по самую пуговку-носик и сквозь гнезда плетенья смотрит: в каждой сквозной дырочке крохотная панорама – клочок неба и моря и сбоку сосновая лапа. Будто японская картинка.
В стороне визжат голоногие французские дети. Тося поворачивает голову. Смешные… Вырыли в песке яму, провели в море канал, наливают в яму из ведерка морскую воду, а вода вся удирает в море, домой… Толкают друг дружку, обливают из ведерка и заливаются. Но Тося к ним не идет. Ей и так весело смотреть на них, а толкаться и визжать она не умеет.
А вот и старшие мальчишки придумали игру. Посадили лягавого щенка в плоскодонный ботик и столкнули одного в море… Им, глупым, забава, а щенок весь съежился, подобрал лапы, качается на носу, плюхается на дно, наваливается на борт и жалобно оглядывается на берег: Где земля, милая, твердая собачья земля? Тося остро переживает с ним каждый толчок, и, пожалуй, у нее сердце колотится еще сильнее, чем у щенка. Какой неуклюжий! Почему он не прыгнет в море? Поплыл бы, поплыл, и сейчас же и мель..: Зачем это они с ним проделали? И взрослые тоже хохочут. Такие большие, сильные, и никто не догадается заступиться… В маленькой Тосиной жизни ее еще никто не учил, что справедливо, что несправедливо. Но, как трава растет, как солнце светит, детская правда и жалость приходит сама. Если приходит…
Но, слава Богу, ветер добрее мальчишек. Повернул лодку, и щенок мешком в воду. Гребет, гребет боком, подальше от мучителей. Стеклянные брызги во все стороны – и умчался в лес.
Тося улыбается. Хорошо еще, что они не посадили в лодку кошку или курицу. Она встает из своего халатика, он лепестком оседает на песок, и, смуглая, как орешек, идет в дюны. Вон они рядом, игрушечные сыпучие холмики с сизыми колючками по краям. Сегодня под знакомой сосной должны распуститься морские лилии, француз-фермер называет их морскими нарциссами. Вчера бутоны были совсем пухлые, бледно-зеленые, с белыми продольными каемками. Раскрылись. И опять, как у моря, маленькая девочка складывает ладошки и разнимает: когда она откроет на свете какое-нибудь новое чудо, она всегда так делает, пока она к нему еще не привыкла…
Лилии, стрельчатые строгие цветы, тише моря, тише неподвижных облаков, вздымаются и благоухают. В игольчатых лепестках – коронка, в коронке – бледно-желтые молоточки… Тося наклоняется. Если лилии видят, понимают, чувствуют, конечно, они с таким же умилением смотрят на незнакомую маленькую девочку, как она на них.
Тося по глубоким песчаным волнам дюн, мимо ярко-изумрудных побегов гигантской сосны, пробирается дальше. Там за бугром в море впадает темным рукавом речушка. Вся в камышах, сонная и застывшая. Если стоять тихо, увидишь, как в черной воде, извиваясь серыми жгутами, скользят ужи. Немножко страшно… Там, среди темных корней, шевелится всякая нечисть, со дна всплывают пузырьки, в камышах кто-то шуршит. Жабы или гадюки? Тося морщит лобик. У нее еще нет своих слов, но злое и безобразное ей непонятно; она не знает, зачем оно, почему гадюки всегда злятся, а огромные, серые, сухие жабы так ужасны, что как ни стараешься ласково взглянуть на них – вздрогнешь и отвернешься.
Она поворачивается к берегу. Дети угомонились, лежат кружком на песке и греют спинки. На сосновой коре горит светлая смолистая капля. Большой черный муравей приклеился и никак не может вытащить из смолы лапки. Хорошо, что его увидела маленькая чужая девочка, а то так бы и пропал…
– Тося, домой!
Она слушает: ветер принес ее имя, но она еще не Тося, а так, лесной гномик, что ли… В самом деле, домой, домой. Ведь пора обедать: суп, ложка, полосатые занавески вокруг веранды.
И снова, проходя мимо молчаливых лилий, кивает она им головой, никто ведь не видит и не будет над ней смеяться. До завтра!
* * *
В стакане из-под горчицы стоит ветка цикория, который кладут в кофе – сморщенные бурые кусочки, а цветы лазорево-дымчатого цвета, похожие на васильки. Васильки Тося видала только на картинке. После дождя весь луг за холмами, у моря, заголубел цикорием. Тося рассматривает милые, простые цветы и отгоняет сонных мух, которые все примащиваются на ветку спать… Сквозь дремлющие сосны пылает вишневый закат. Крылатое лесное население со всех сторон слетается к веранде: острогрудые гранатовые бабочки, длинноногие жучки и слюдяные блекло-зеленые мотыльки… Зажгут лампу, и все они, глупые, несчастные чудаки, закружатся вокруг керосинового маяка, затрещат и погибнут. И без того такая коротенькая у них жизнь. Ну, лети к звезде, лети к луне, зачем же к лампе?
Взрослые играют в ведьму. У кого на руках останется пиковая дама, тот и «ведьма», даже если он мужчина. Тося уже знает: ведьма – это вроде Бабы Яги, только иногда она бывает красивая и всегда делает разные гадости. У девочки сегодня своя забава. Она пристально разглядывает каждого из сидящих за столом, точно впервые их видит, и представляет себе, какими они были маленькими.
Бородатый гость – инженер, наверно, все строил на полу из спичек мосты, а когда на них наступали, ревел и колотил линейкой по ножке стола. Няня его все причесывала, а он сейчас пальцы в волосы и ходит, как лохматый куст. И так как у него не было бороды, которую он теперь все прикусывает зубами, он прикусывал кончик своего языка… Бабушка была толстенькой, сдобной пышкой, сосала целый день мятные лепешки и все делала своим куклам ленивые замечания. Мама? Говорила-говорила без конца: с котенком, с чайником, сама с собой, с почтальоном и три раза в день меняла бантики. И была такая красивая, что весь Саратов удивлялся. Усиков у нее тогда еще не было. Зачем же девочке усики?.. Сосед, старичок-моряк, вырезывал из коры лодочки, никогда не сажал клякс ни в тетрадку, ни на штанишки и был чистенький и аккуратненький, как смазанное маслом пасхальное яичко… Всем тетям целовал ручку, а иногда по рассеянности и плечико.
– Тося, поди узнай у художника, который час, – говорит бабушка, озабоченно сдвигая пухлые бровки. Должно быть, вытащила у соседа «ведьму»…
Тося идет на дачу через дорогу. На крылечке сидит чубастый художник и сосет, чтобы отучиться курить, искусственную папироску!
– Добрый вечер. Бабушка просила у вас узнать, который час.
Художник тычет пальцем в один карман, в другой, в третий. Посмотрел даже себе за пазуху. Выудил, наконец, из кармашка на поясе толстые часы, чиркнул спичкой и сказал:
– Остановились. Теперь, должно быть, около девяти.
– «Около». Это больше девяти или меньше? – вежливо допытывается Тося.
– Меньше. – Художник ухмыляется и сипло посасывает свой мундштук.
– Еще не отучились? – участливо, словно тяжело больного, спрашивает девочка художника.
Он только махнул рукой. Тося опять на своей табуреточке. Бульдожка тихо-тихо лижет ей коленку. Ему ничего не надо, ни сахару, ни бисквита, просто любит и больше ничего. Тося перебирает ласковыми пальцами теплое собачье ушко и смотрит на звезды.
В детской книжке много раз рассматривала она карты звездного неба. Всех карт четыре: звездное небо весной, летом, осенью и зимой. По черному фону все созвездия разлеглись в фигурках, обведенных белой полоской. Над головой забияка «Геркулес». На юге, похожий на лангусту «Скорпион». На севере, немножко справа, толстая «Большая Медведица». На востоке – летящий «Лебедь». На западе лысый старик «Арктур» погоняет двух собак. Но без карты, в настоящем небе, ни одного созвездия, кроме «Большой Медведицы», не узнать. Звезды искрятся, роятся, сливаются, прищуришь глаза – за большими мигают малые, за ними еще поменьше, как пылинки толченого стекла… Веранда улетела в небо. Тося на ней одна – ни гостей, ни бабушки, ни мамы. Чуть-чуть долетают с земли далекие голоса. Только теплый бульдожка под ногами. Темно-синяя пустыня вся в мохнатых светляках: плывут, словно снежные хлопья, задевают по лицу, но не жгутся, они холодные, как льдинки. Скользят между пальцами, ни одного не поймать… И вдруг с земли знакомый мамин голос:
– Тосик, спать…
Девочка очнулась. Прощается, целуется, уходит. Она не знает, что она сегодня увидит во сне, хорошо бы Снежную Королеву, она умная и многое бы Тосе объяснила…
Девочка старательно полощет зубки и прислушивается: сверчок опять чирикнул за комодом. Значит, поселился совсем, перебрался из леса на дачу. Бабушка говорит, что это «к счастью». А «счастье» – это когда нет болезней, счастье – это когда разыщут папу, счастье – это когда в срок платят за квартиру…
Никто не знает, никто об этом не думает, что на всем южном лукоморье, где стоит дачка с русскими жильцами, маленькая, тихо спящая девочка Тося – самое совершенное Божье созданье. Даже Тосина мама этого не знает. И только бульдожка, глупенький собачий увалень, смутно догадывается: бродит под оконцем за верандой, смотрит на неподвижную белую кисейку и вздыхает.
<1930>