Мертвые души.
IV.
[Для данной части комментария (раздел IV) в значительной мере использована работа В. В. Гиппиуса, написанная в 1940 г. для настоящего издания. ].
Письмо Гоголя к Пушкину от 7 октября 1835 г. из Петербурга в Михайловское — самое раннее свидетельство о работе Гоголя над “Мертвыми душами”. В начале письма Гоголь просит Пушкина вернуть ему рукопись “Женитьбы” с замечаниями; в конце письма просит у Пушкина сюжета для новой комедии. Между этими двумя просьбами и заключено сообщение о “Мертвых душах”. “Начал писать Мертвых душ. Сюжет растянулся на предлинный роман и, кажется, будет сильно смешон. Но теперь остановил его на третьей главе. Ищу хорошего ябедника, с которым бы можно хорошо сойтиться. Мне хочется в этом романе показать хотя с одного боку всю Русь”. Письмо в целом говорит об очень интенсивном литературном общении двух писателей. Строки Гоголя имеют характер продолжения какого-то недавнего разговора (если так, то разговор этот мог произойти между 1 и 7 сентября 1835 г., когда и Пушкин и Гоголь были в Петербурге).
Содержание этого разговора изложено самим Гоголем в его “Авторской исповеди” (1847). Вслед за объяснением веселости своих первых произведений Гоголь продолжал: “Но Пушкин заставил меня взглянуть на дело серьезно. Он уже давно склонял меня приняться за большое сочинение и, наконец, один раз, после того как я ему прочел одно небольшое изображение небольшой сцены, но которое однако ж поразило его больше всего мной прежде читанного, он мне сказал: “Как с этой способностью угадывать человека и несколькими чертами выставлять его вдруг всего, как живого, с этой способностью не приняться за большое сочинение, — это просто грех!” Вслед за этим начал он представлять мне слабое мое сложение, мои недуги, которые могут прекратить мою жизнь рано; привел мне в пример Сервантеса, который, хотя и написал несколько очень замечательных и хороших повестей, но, если бы не принялся за Донкишота, никогда бы не занял того места, которое занимает теперь между писателями, и в заключенье всего отдал мне свой собственный сюжет, из которого он хотел сделать сам что-то вроде поэмы и которого, по словам его, он бы не отдал другому никому. Это был сюжет “Мертвых душ”. (Мысль “Ревизора” принадлежит также ему.)”.
Гоголь переходит затем к вопросу о новом качестве своего смеха, который в “Ревизоре” проникся общественно-значительным содержанием, и, возвращаясь к “Мертвым душам”, пишет далее: “После “Ревизора” я почувствовал, более нежели когда-либо прежде, потребность сочиненья полного, где было бы уже не одно то, над чем следует смеяться. Пушкин находил, что сюжет “Мертвых душ” хорош для меня тем, что дает полную свободу изъездить вместе с героем всю Россию и вывести множество самых разнообразных характеров”. Вслед за этим Гоголь говорит об эволюции первоначального замысла “Мертвых душ”.
Первые главы нового произведения в их первоначальном виде Гоголь еще успел прочитать Пушкину, и поэт, привыкший смеяться при чтении Гоголя, “начал понемногу становиться все сумрачнее, сумрачнее, а наконец сделался совершенно мрачен. Когда же чтение кончилось, он произнес голосом тоски: “Боже, как грустна наша Россия!”” [“Выбранные места из переписки с друзьями” (Четыре письма о “Мертвых душах” — письмо 3-е). ] Пушкину не пришлось услыхать продолжения. Под впечатлением известия о смерти Пушкина Гоголь писал М. П. Погодину 30 марта 1837 г.: “Моя Жизнь, мое высшее наслаждение умерло с ним. Мои светлые минуты коей жизни были минуты, в которые я творил. Когда я творил, я видел перед собою только Пушкина… мне дорого было его вечное и непреложное слово. Ничего не предпринимал, ничего не писал я без его совета. Всё, что есть у меня хорошего, всем этим я обязан ему. И теперешний труд мой есть его создание. Он взял с меня клятву, чтобы я писал, и ни одна строка не писалась без того, чтобы он не являлся в то время очам моим. Я тешил себя мыслью, как будет доволен он, угадывал, чту будет нравиться ему, и это было моею высшею и первою наградою”. Он утверждал тогда же, что труд этот он рассматривает как “священное завещание” Пушкина. [Письмо к В. А. Жуковскому от б/18 апреля 1837 г. Ср. также письмо к П. А. Плетневу от 1б марта 1837 г. ].
В основе гоголевского, а первоначально пушкинского, замысла “Мертвых душ” были действительные случаи спекуляции мертвыми душами. Непосредственным источником мог быть случай, переданный П. И. Бартеневым в примечании к воспоминаниям В. А. Сологуба: “В Москве Пушкин был с одним приятелем на бегу. Там был также некто П. (старинный франт). Указывая на него Пушкину, приятель рассказал про него, как он скупил себе мертвых душ, заложил их и получил большой барыш. Пушкину это очень понравилось. “Из этого можно было бы сделать роман”, сказал он между прочим. Это было еще до 1828 г.”. [Русский Архив, 18б5, стр. 745.].
Случай, рассказанный Бартеневым, был далеко не единичным; не одиноким был и литературный отклик Гоголя на это бытовое явление. Аналогичный эпизод встречается в повести Даля “Вакх Сидоров Чайкин”, напечатанной, правда, позже “Мертвых душ” (в “Библиотеке для чтения”, 1843 г., № 3). Отмечено несколько подобных спекуляций на Украине (см. “Обоз к потомству”, из записок Н. В. Сушкова, в сборнике “Раут”, 1854 г., кн. III, стр. 382 и сообщение в журнале “Киевская старина”, 1902, № 3, стр. 155). Любопытно, что один из подобных же рассказов исходит от дальней родственницы Гоголя, М. Г. Анисимо-Яновской, [В. А. Гиляровский, “На родине Гоголя”, М., 1902, стр. 47–49.] причем, по ее словам, самую мысль “Мертвых душ” дал Гоголю ее дядя, Харлампий Петрович Пивийский, накупавший мертвых душ, чтобы приобрести ценз для винокурения (с той же целью приобретал мертвые души владелец незаселенной земли, о котором рассказано в воспоминаниях Сушкова). По словам Анисимо-Яновской, Гоголь бывал в имении Пивинских, “да кроме того и вся Миргородчина знала про мертвые души Пивинского”. Сам по себе этот поздний рассказ, в котором вовсе отсутствует хронология, не обязывает нас к радикальному пересмотру творческой истории “Мертвых душ”, но вполне, конечно, возможно, что на первоначальную пушкинскую мысль могли наслоиться и собственные воспоминания Гоголя. Однако в замысле Гоголя предприятие Чичикова изображалось не как заурядный, а, напротив, как необычайный случай. Это видно из самого развития сюжета, из таинственности, которою замысел Чичикова окружен, а также из нежелания Гоголя заранее оповещать, “в чем состоит сюжет” (письмо к Жуковскому от 12 ноября 183б г.).
В общем идейно-художественном замысле “Мертвых душ” мотив предприятия Чичикова не имел решающего значения; как сказано в “Авторской исповеди”, этот мотив (“сюжет”) и по мнению Пушкина был хорош для Гоголя тем, что давал ему “полную свободу изъездить вместе с героем всю Россию и вывести множество самых разнообразных характеров”. На эту же основную творческую мысль Гоголя есть указание и в письмах его к литературным друзьям, написанных в 1835—183б гг., т. е. в начале работы над “Мертвыми душами”. В приведенном письме к Пушкину от 7 октября 1835 г. сказано: “Мне хочется в этом романе показать хотя с одного боку всю Русь”. А в письме В. А. Жуковскому через год (12 ноября 183б г.) уже нет оговорки “хотя с одного боку”, там сказано решительнее: “Вся Русь явится в нем”. [В том же письме Гоголь признавался: “Мне совершенно кажется как будто я в России: передо мною всё наше, наши помещики, наши чиновники, наши офицеры, наши мужики, наши избы, — словом, вся православная Русь. Мне даже смешно, как подумаю, что я пишу “Мертвых душ” в Париже”.
В письме к М. П. Погодину от 28 ноября 183б г. Гоголь тоже утверждал: “Вся Русь отзовется в нем”.] Там же он называет свой сюжет “огромным” и ясно намекает на его общественно-обличительное содержание: “Еще восстанут против меня новые сословия и много разных господ; но что ж мне делать! Уже судьба моя враждовать с моими земляками”. “Новые сословия”, по сравнению с “чиновниками”, “купцами” и “литераторами”, враждовавшими с Гоголем после “Ревизора” (см. письмо к Щепкину от 29 апреля 1836 г.), — это, конечно, помещики-душевладельцы, сравнительно мало затронутые в прежних произведениях Гоголя, но занявшие центральное место в новом его широком обличительном замысле.
Решение этой художественной задачи методом углубленного реализма, методом, к которому Гоголь все больше подходил в своей творческой эволюции, требовало, конечно, знания русской жизни — в тех ее чертах, которые стали предметом изображения и обобщения.
Творческие тенденции Гоголя, несомненно, эволюционировали на протяжении семилетней работы над первым томом “Мертвых душ” и именно в направлении усиления бытовой конкретности. Об этом свидетельствует также записная книжка Гоголя 1841–1842 гг., материал которой отразился на переработке текста. В эту записную книжку включены данные народного быта и языка: материал по сельскому и домашнему хозяйству, ремеслам, промыслам, по губернской административной системе и чиновничьему быту, бытовые сценки и анекдоты, охотничьи и карточные термины, названия животных и растений. Социально-бытовой материал записных книжек Гоголя широк и разнообразен, и отражение материала этих записей в “Мертвых душах” несомненно.
Переписка Гоголя с С. Т. Аксаковым показывает, что на последних этапах работы Гоголь пользовался его указаниями для устранения фактических неточностей и что по выходе книги он интересовался отзывами “людей бывалых” в этом именно отношении; об этом же, о намерении исправить фактические недочеты первого тома и, главное, избегать их в работе над вторым, говорят предисловие Гоголя ко второму изданию первого тома и многочисленные данные его переписки.
Общий характер гоголевского замысла определился, по-видимому, в течение первого года работы, хотя и не без некоторых колебаний. Об этих колебаниях говорят показания самого Гоголя, причем позднейшие свидетельства “Авторской исповеди” (1847) в общем согласны с данными гоголевских писем, относящихся ко времени самой работы над поэмой. В “Авторской исповеди” Гоголь писал: “Я начал было писать, не определивши себе обстоятельного плана, не давши себе отчета, чту такое именно должен быть сам герой. Я думал просто, что смешной проект, исполненьем которого занят Чичиков, наведет меня сам на разнообразные лица и характеры; что родившаяся во мне самом охота смеяться создаст сама собою множество смешных явлений, которые я намерен был переметать с трогательными”. Дальше следует: “Но на всяком шагу я был останавливаем вопросами: зачем? к чему это? что должен сказать собою такой-то характер? что должно выражать собою такое-то явление?” И дальше: “Я увидел ясно, что больше не могу писать без плана”. К какому этапу работы относятся эти оговорки, мы точно не знаем; соответствия им в гоголевских письмах появляются уже после отъезда Гоголя за границу. Показание же о работе без плана, над “смешным” сюжетом, подтверждается письмом к Пушкину от 7 октября 1835 г.
О дальнейшей эволюции замысла говорит письмо к Жуковскому из Парижа от 12 ноября 183б г.: “Всё начатое переделал я вновь, обдумал более весь план и теперь веду его спокойно, как летопись”. Существенно меняется и общий тон Гоголя в отношении к своему труду: “Если совершу это творение так, как нужно его совершить, то… какой огромный, какой оригинальный сюжет! Какая разнообразная куча! Вся Русь явится в нем! Это будет первая моя порядочная вещь”. И далее: “Огромно велико мое творение, и не скоро конец его”. О том же можно заключить и из “Авторской исповеди” (появление “плана”, углубление самого замысла), но дальнейшими показаниями “Авторской исповеди” пользоваться трудно, так как о разных творческих моментах, вплоть до замысла второго тома, в них часто говорится суммарно; кроме того, необходимо учитывать и полемический характер исповеди. Есть и еще одно свидетельство Гоголя, правда, также позднейшее, в котором изменение первоначального замысла изложено с некоторыми дополнительными данными. Это — третье письмо из цикла “Четыре письма к разным лицам по поводу “Мертвых душ”“ (гоголевская дата третьего письма — 1843). Здесь рассказано о чтении первых глав “Мертвых душ” (в первой, не известной нам редакции) Пушкину. Эту раннюю редакцию Гоголь характеризует так: “Если бы кто видел те чудовища, которые выходили из-под пера моего вначале для меня самого, он бы точно содрогнулся”.
Изменение замысла, по словам Гоголя, сводилось к тому, чтобы смягчить тягостное впечатление от первоначальных “чудовищ” и “карикатур”: “Я увидел, что многие из гадостей не стоят злобы; лучше показать всю ничтожность их…” В процессе дальнейшей работы над “Мертвыми душами” сатирическая резкость не дошедшей до нас первоначальной редакции уступила место юмору: пафос злобы сменился пафосом разоблачения ничтожности. Следов этой работы Гоголя нет ни в одной из сохранившихся редакций. Рукописи показывают, что ни в общий план, ни в развитие сюжета, ни в характеристики существенных изменений внесено не было. Работа велась очень значительная, но это была работа преимущественно над стилем, а также над дополнительными эпизодами и характеристиками.
В конце 1839 г. в Петербурге, в доме своего товарища по Нежинскому лицею Н. Я. Прокоповича, Гоголь впервые прочитал несколько глав своего произведения в уже измененной редакции. Присутствовавший на этом чтении П. В. Анненков вспоминает: “Мы уже узнали, что он собирался прочесть нам новое свое произведение, но приступить к делу было не легко. Гоголь, как ни в чем не бывало, ходил по комнате, добродушно подсмеивался над некоторыми общими знакомыми, а об чтении и помину не было. Даже раз он намекнул, что можно отложить заседание, но Н. Я. Прокопович, хорошо знавший его привычки, вывел всех из затруднения. Он подошел к Гоголю сзади, ощупал карманы его фрака, вытащил оттуда тетрадь почтовой бумаги в осьмушку, мелко-намелко исписанную, и сказал по-малороссийски, кажется, так: “А що се таке у вас, пане?” Гоголь сердито выхватил тетрадку, сел мрачно на диван и тотчас же начал читать, при всеобщем молчании. Он читал без перерыва до тех пор, пока истощился весь его голос и зарябило в глазах. Мы узнали таким образом первые четыре главы “Мертвых душ”. Общий смех, мало поразил Гоголя, но изъявление нелицемерного восторга, которое видимо было на всех лицах под конец чтения, его тронуло”. [П. В. Анненков, “Литературные воспоминания”, стр. 28.].
Несколько месяцев спустя, в марте 1840 г., чтение было в Москве, у С. Т. Аксакова и у других знакомых Гоголя. Везде, где читал Гоголь, “все слушатели приходили в совершенный восторг, но были люди, которые возненавидели Гоголя с самого появления “Ревизора”. “Мертвые души” только усилили эту ненависть”. [С. Т. Аксаков, “История моего знакомства с Гоголем”, стр. 38; И. И. Панаев, “Литературные воспоминания”, Л., 1928, стр. 283–284.].
Гоголь читал свою поэму по рукописи, первая половина которой почти полностью дошла до нашего времени (ЛБ1). Копию с нее автор творчески переработал, внеся огромное количество исправлений и вставок. “Вижу, что предмет становится глубже и глубже”, — писал он тогда. [Письмо М. П. Погодину, 28 декабря 1840 г. ].
Объем гоголевского романа в течение первого же года работы: вся Русь. Значительность замысла в собственном сознании отражена в одновременных и позднейших письмах. Содержание его Гоголь так определил в “Авторской исповеди”: “Мне хотелось сюда собрать одни яркие психологические явления, поместить те наблюдения, которые я делал издавна сокровенно над человеком, которых не доверял дотоле перу, чувствуя сам незрелость его, которые, быв изображены верно, послужили бы разгадкой многого в нашей жизни”.
Задания Гоголя не могли найти полного выражения в форме романа. Нужно было создать особый жанр — большую эпическую форму, более широкую, чем роман. Гоголь и называет “Мертвые души” поэмой. Не случайно на обложке “Мертвых душ”, рисованной самим Гоголем, слово “поэма” выделено крупными буквами.
Определение “Мертвых душ” как поэмы появилось у Гоголя рано. В письме от 7 октября 1835 г. к Пушкину еще говорится: “Сюжет растянулся на предлинный роман”. Но в заграничных письмах 183б г. уже появляется слово “поэма”. Жуковскому Гоголь пишет 12 ноября 183б г.: “Каждое утро… вписывал я по три страницы в мою поэму”. В письме к Погодину от 28 ноября 183б г. Гоголь особо останавливается на вопросе о жанре “Мертвых душ”: “Вещь, над которой сижу и тружусь теперь…, не похожа ни на повесть, ни на роман, длинная, длинная, в несколько томов… Если бог поможет выполнить мне мою поэму так, как должно, то это будет первое мое порядочное творение. Вся Русь отзовется в нем”.
Гоголь не ошибался, придавая своему труду исключительное значение и выделяя его из всего написанного им раньше. Художественный метод поэмы Гоголя был неотделим от ее общественно-обличительного замысла; тем самым полемика вокруг “Мертвых душ” приобретала характер идеологической борьбы, наглядно вскрывшей в русском обществе различные, враждебные друг другу направления. Борьба вокруг “Мертвых душ” была еще интенсивнее, чем вокруг “Ревизора”, — прежде всего потому, что с ростом общественных противоречий обострился идейный антагонизм в обществе и в литературе. “Беспрерывные толки и споры” вокруг “Мертвых душ” — это, по словам Белинского, “вопрос столько же литературный, сколько и общественный”.
Гоголь предвидел нападения реакционеров, лжепатриотов, обывательского “лицемерно-бесчувственного современного суда”, и он не ошибся.
Устные суждения современников о “Мертвых душах” пытались систематизировать С. Т. Аксаков и А. И. Герцен. Аксаков разделил читателей Гоголя на три части: 1) “образованная молодежь и все люди, способные понять высокое достоинство Гоголя” — они приняли книгу с восторгом; 2) люди “озадаченные”, смущенные “карикатурой” и “неправдоподобием”; 3) явные враги: “Третья часть читателей обозлилась на Гоголя: она узнала себя в разных лицах поэмы и с остервенением вступилась за оскорбление целой России”. [“История моего знакомства с Гоголем”, стр. бб—б7.] Четкую дифференциацию общественных направлений дал Герцен в дневнике (запись 29 июля 1842 г.): “Славянофилы и антиславянисты разделились на партии. Славянофилы № 1 говорят, что это апофеоз Руси, “Илиада” наша и хвалят след[ственно]; другие бесятся, говорят, что тут анафема Руси, и за то ругают. Обратно тоже раздвоились антиславянисты. Велико достоинство художественного произведения, когда оно может ускользать от всякого одностороннего взгляда. Видеть апофеоз — смешно, видеть одну анафему несправедливо”.
Еще до появления “Мертвых душ” в печати, когда главы их были известны только из чтений Гоголя (в Петербурге — у Прокоповича, в Москве — у Аксакова и др.), граф Ф. И. Толстой (“Американец”) говорил в обществе, что Гоголь “враг России, и что его следует в кандалах отправить в Сибирь”. Вспоминая об этом, Аксаков прибавлял: “В Петербурге было гораздо более таких особ, которые разделяли мнение гр. Толстого” [Там же, стр. 38.] Несколько аналогичных мнений привел Н. Я. Прокопович в письме к Гоголю от 21 октября 1842 г. [См. “Материалы для биографии Гоголя” В. И. Шенрока, М., 1898, т. IV, стр. 54–55.] Из сравнительно близких Гоголю людей на этой позиции стоял Ф. В. Чижов; он писал Гоголю 4 марта 1847 г.: “Я восхищался талантом, но как русский был оскорблен до глубины сердца”. [“Русская старина”, 1889, № 8, стр. 279.].
В печати эта реакционная точка зрения была выражена в статьях Н. Полевого (в “Русском Вестнике”, 1842 г., № б), К. Масальского (в “Сыне Отечества”, 1842 г., № б), Н. Греча (в “Северной Пчеле”, 1842 г., № 137) и О. Сенковского (в “Библиотеке для чтения”, 1842 г., № 8). Из этих четырех враждебных Гоголю критиков Полевой был самым непримиримым. Масальский и Греч, повторяя нападки Полевого, делали оговорки о верности, живости и комизме отдельных мест; [Журнал Министерства народного просвещения (1842, т. XXXVI, отд. VI, стр. 31 и 248–249), резюмируя полемику, выделил критику Масальского из числа враждебных отзывов, заметив, что Масальский “излагает свои мнения эклектически”.] Сенковский ограничился вышучиванием Гоголя в обычном своем издевательском тоне не брезгуя даже подтасовками в цитатах. [Рукописную редакцию статьи Сенковского, еще более издевательскую, и комментарий к ней см. в сборнике “Н. В. Гоголь. Материалы и исследования”, т. 1, изд. Академии Наук СССР, 193б, стр. 22б—242.].
На защиту Гоголя от нападок враждебной критики выступил критик “СПб. Ведомостей” М. Сорокин (1842, №№ 1бЗ—1б5). Признавая и сам в поэме Гоголя “промахи распаленной фантазии”, Сорокин всё же сумел ответить на упреки в “утрировке” и в “грязных” картинах указанием на особенности гоголевского метода типизации и на характер самой изображаемой им действительности. Общественное значение поэмы не было им раскрыто.
Сочувственной Гоголю была и статья Плетнева, скрывшегося под инициалами С. Ш. и под маской корреспондента “Современника” из Житомира. Плетнев сделал много тонких наблюдений над особенностями реалистической эстетики Гоголя. Но смысл поэмы он видел в развитии чисто психологической идеи, делая при этом оговорки о незавершенности поэмы: “На книгу Гоголя нельзя иначе смотреть, как только на вступление к великой идее о жизни человека, увлекаемого страстями жалкими, но неотступно действующими” в мелком кругу общества”. [“Современник”, 1842, т. 27.].
В выступлениях славянофильской критики (Шевырев в “Москвитянине” и К. Аксаков в отдельной брошюре [“Несколько слов о поэме Н. В. Гоголя “Похождения Чичикова или Мертвые души”“, М., 1842.]) борьба вокруг Гоголя переходила уже в борьбу за Гоголя; смысл статей Шевырева и особенно К. Аксакова был в тенденциозном переосмыслении “Мертвых душ”. Делая верные наблюдения над одними сторонами поэмы, они замалчивали другие и, не находя всего им нужного, пытались дополнить и поправить Гоголя. Так, Шевырев, сказав немало верного о жизненности и типичности гоголевских характеров и об эстетической роли автора в поэме, упрекает Гоголя в том, что “комический юмор автора мешает иногда ему обхватывать жизнь во всей ее полноте и широком объеме”. [“Москвитянин”, 1842, № 7 и 8.] В толковании К. Аксакова “Мертвые души” полностью утрачивали свой обличительный характер.
Совершенно иначе подошли к поэме Гоголя Белинский и Герцен. “Мертвые души”, по Белинскому, “творение чисто-русское, национальное, выхваченное из тайника народной жизни, столько же истинное, сколько и патриотическое, беспощадно сдергивающее покров с действительности и дышащее страстною, нервистою, кровною любовию к плодовитому зерну русской жизни; творение необъятно-художественное по концепции и выполнению, по характерам действующих лиц и подробностям русского быта, — и, в то же время, глубокое по мысли, социальное, общественное и историческое”. [“Отечественные записки”, 1842, № 7.] Белинский первый понял самое существенное в поэме Гоголя: ее общественно-историческое значение, неотделимое от значения художественного. Белинский первый оценил и обличительное содержание поэмы (“беспощадность”), неотделимое от любви к родине.
Оценка Белинского была им развита и углублена в том же году в его полемике с К. Аксаковым. [См. “Отечественные записки”, 1842, №№ 8 и 11.] Белинский говорит прямо, что пафос поэмы “состоит в противоречии общественных форм русской жизни с ее глубоким субстанциальным началом”, или в другом месте: “Мы именно в том-то и видим великость и гениальность в Гоголе, что он своим артистическим инстинктом верен действительности, и лучше хочет ограничиться, впрочем, великою задачею — объективировать современную действительность, внеся свет в мрак ее, чем… изображать русскую действительность такою, какой она никогда не бывала”. “Тем-то и велико создание “Мертвых душ”, — говорит Белинский, — что в нем сокрыта и разанатомирована жизнь до мелочей и мелочам этим придано общее значение”. [Обличительное значение и “глубоко-национальный пафос” поэмы отмечал рецензент Н. М<азко> (“Голос из провинции о поэме Гоголя “Отечественные записки”, 1843, № 4). Комиссионной была позиция анонимного критика “Литературной газеты”, 1842, № 23: сочувственно оценивая общественное содержание поэмы, критик не одобрял ее “грязных шуточек”.].
Близок Белинскому в своей оценке “Мертвых душ” был и Герцен. Под непосредственным впечатлением гоголевской поэмы он записал в дневнике 11 июня 1842 г.: “Удивительная книга, горький упрек современной Руси, но не безнадежный”. С этой точки зрения оценивал он и споры о “Мертвых душах” в приведенной выше записи от 29 июля 1842 г. “Есть слова примирения, — писал он там же, — есть предчувствия. и надежды будущего, полного и торжественного, но это не мешает настоящему отражаться во всей своей отвратительной действительности”. Это обличительное значение “Мертвых душ” было раскрыто Герценом позднее в брошюре “О развитии революционных идей в России”. Резкими чертами характеризует Герцен “Россию дворянчиков”: “Благодаря Гоголю мы наконец увидели, как они вышли из своих жилищ, из своих барских домов, без масок, без прикрас, вечно пьяные и ненасытные: рабы власти без достоинства и безжалостные тираны своих крепостных, сосущие жизнь и кровь народа с невинностью и простодушием ребенка, сосущего грудь матери. “Мертвые души потрясли всю Россию. Подобное обвинение необходимо было современной России. Это — история болезни, написанная мастерской рукой”. Выписки из книги Герцена, в том числе и приведенная здесь, были сообщены Гоголю в подлиннике, в письме М. С. Скуридина от 13 сентября 1851 г., т. е. за несколько месяцев до смерти Гоголя. [См. “Н. В. Гоголь. Материалы и исследования”, т. 1, стр. 133–138 и 145–149.].
Б октября 1843 г. Гоголь поручил Шевыреву приступить ко второму изданию “Мертвых душ”, причем от переработки написанного отказывался. “Поправок не нужно, — писал он, — кроме разве в языке и слоге, что ты можешь сделать лучше моего. Если же я теперь к чему-нибудь прикоснусь, то многое не останется на месте и займет это не мало времени. Поправки могут быть произведены только тогда, когда я буду умней”.
Новым письмом к Шевыреву от 2 февраля 1844 г. Гоголь приостановил печатание. Как видно из письма к Плетневу от 20 марта 184б г., он еще рассчитывал подготовить второе переработанное издание первого тома. В связи с теми настроениями, которыми были вызваны “Выбранные места из переписки с друзьями”, замысел этот приобретает новую форму: переработка откладывается, но выпускается в свет второе издание с прежним текстом и в сопровождении предисловия — обращения к читателям всех званий и сословий, с признанием своих недостатков (“в книге этой многое описано неверно”) и с просьбой о “поправках” и других замечаниях. Сам Гоголь указывал на тесную связь предисловия с “Выбранными местами” и даже пытался — в письме к Шевыреву от 20 января 1847 г. приостановить издание до выхода в свет “Выбранных мест” (“потому что предисловие может быть понятно читателям только по прочтении моей “Переписки”, а без этого всё это будет дико…”). Еще до получения этого письма второе издание “Мертвых душ” вышло в свет — одновременно с “Выбранными местами”. Второе издание вызвало рецензию Белинского, отмеченную глубокой тревогой за новое направление Гоголя. [“Современник”, 1847, № 1.].
Переработка первого тома не была Гоголем осуществлена, и первый том при жизни Гоголя больше не переиздавался.