Мертвые души.

Том 2. ДРУГИЕ РЕДАКЦИИ.

<РАННЯЯ РЕДАКЦИЯ> (ПЕРВОНАЧАЛЬНЫЙ СЛОЙ АВТОГРАФА).

Поворотах. За лугами пески, [а. Как в тексте; б. за лугами золотые пески] за песками меловые отлогие [Далее начато: рядом] горы, отдаленным рядом лежавшие [а. Как в тексте; б. Исправления над строкой карандашом: за песками в одиноком удале<нии> меловые отлогие горы, лежавшие гребнем; в. Начато исправление чернилами: за песками у вала меловых гипсовых гор] на отдаленном небосклоне, нестерпимо блиставшие [а. Как в тексте; б. После “блиставшие” над строкой начато: свое<й>] ослепительной белизной даже и в ненастное время, как бы освещало их вечное солнце. Кое-где дымились по ним легкие туманно-сизые пятна. [а. Как в тексте; б. Вместо “Кое-где ~ пятна” над строкой начато карандашом: По белизне их так <1 нрзб.>; в. Над строкой начато чернилами: На многих местах их] Это были отдаленные деревни; но их уже не мог рассмотреть человеческий глаз. Только вспыхивавшая, подобно искре, [вспыхивавшая как искра] золотая церковная маковка давала знать, [давала заметить] что это было людное, большое [было даже большое] селенье. Всё это облечено было [всё это было облечено] в тишину невозмущаемую, которую не пробуждали даже чуть долетавшие до слуха отголоски воздушных певцов, наполнявших воздух. Словом, не мог равнодушно выстоять на балконе никакой гость и посетитель, [никакой посетитель] и после какого-нибудь двухчасового созерцания издавал он то же самое [а. Как в тексте; б. Словом гость и посетитель и после ~ издавал то же самое и т. д. как в тексте. ] восклицание, как и в первую минуту: “Силы небес, как здесь просторно!”.

Кто ж был жилец этой деревни, к которой, как к неприступной крепости, нельзя было и подъехать отсюда, а нужно было подъезжать с другой стороны, полями, хлебами и, наконец, редкой дубровой, раскинутой картинно по зелени, вплоть до самых изб и господского дома. Кто был жилец, господин и владетель этой деревни? Какому счастливцу принадлежал этот закоулок?

А помещику Тремалаханского уезда Андрею Ивановичу Тентетникову, молодому тридцатитрехлетнему господину, коллежскому секретарю, неженатому, холостому человеку.

Что же за человек такой, какого нрава, каких свойств и какого характера был помещик Андрей Иванович Тентетников? Разумеется, следует расспросить у соседей. Сосед, принадлежавший к фамилии отставных штаб-офицеров, брандеров, выражался о нем [Далее начато: естественнейший] лаконическим выраженьем: “Естественнейший скотина!” Генерал, проживавший в десяти верстах, говорил: “Молодой человек не глупый, но много забрал себе в голову. Я бы мог быть ему полезным, потому что у меня и в Петербурге, и даже при…” Генерал речи не оканчивал. Капитан-исправник замечал: “Да ведь чинишка на нем — дрянь; а вот я завтра же к нему за недоимкой!” Мужик его деревни, на вопрос о том, какой у них барин, ничего не отвечал. Словом, общественное мненье о нем было скорей неблагоприятное, чем благоприятное.

А, между тем, в существе своем Андрей Иванович был не то доброе, не то дурное существо, а просто [а. Как в тексте; б. но просто] — коптитель неба. [а. Как в тексте; б. А в самом деле, в существе своем ~ существо, а так себе, коптитель неба. ] Так как уже не мало есть на белом свете людей, коптящих небо, то почему ж и Тентетникову не коптить его. Впрочем, вот, в немногих словах, весь журнал его дня, и пусть из него судит читатель сам, какой у него был характер.

Поутру просыпался он очень поздно и, приподнявшись, долго еще сидел на своей кровати, протирая глаза. Глаза же, как на беду, были [довольно] маленькие, и потому протиранье их производилось необыкновенно долго. Во всё это время стоял у дверей человек Михаиле, с рукомойником и полотенцем. Стоял этот бедный Михаиле час, другой, [Далее начато: а барин всё еще протирал глаза] отправлялся потом на кухню, потом вновь приходил, — барин всё еще протирал глаза и сидел на кровати. Наконец, подымался он с постели, умывался, надевал халат и выходил в гостиную затем, чтобы пить чай, кофий, какао и даже парное молоко, всего прихлебывая понемногу, накрошивая хлеба безжалостно и насоривая повсюду трубочной золы бессовестно. Два часа просиживал он за чаем; этого мало, он брал еще холодную чашку и с ней подвигался к окну, обращенному на двор. У окна же происходила всякий день следующая сцена.

Прежде всего ревел небритой буфетчик Григорий, относившийся к Перфильевне, ключнице, в сих выражениях: “Душонка ты мелкопоместная, ничтожность этакая. Тебе бы, гнусной бабе, молчать да и только”. “Уж тебя-то не послушаюсь, ненасытное горло!” выкрикивала ничтожность, или Перфильевна. “Да ведь с тобой никто не уживется: ведь ты и с приказчиком сцепишься, мелочь ты анбарная”, ревел Григорий. “Да и прикащик вор такой же, как и ты”, выкрикивала ничтожность, так что было на деревне слышно. “Вы оба пиющие, губители господского, бездонные бочки. Ты думаешь, барин не знает вас, ведь он здесь, ведь он всё слышит”.

“Где барин?”.

“Да вот он сидит [Да вот он глядит] у окна; он всё видит”.

И, точно, барин сидел у окна и всё видел.

К довершению этого, кричал кричмя дворовый ребятишка, получивший от матери затрещину; визжал борзой кобель, присев задом к земле, по поводу горячего кипятка, которым обкатил его, выглянувши из кухни, повар. Словом, всё голосило и верещало невыносимо. Барин всё видел и слышал. И только тогда, когда это делалось до такой степени невыносимо, что даже мешало барину ничем не заниматься, высылал он сказать, чтобы шумели потише… За два часа до обеда Андрей Иванович уходил к себе в кабинет затем, чтобы заняться сурьезно и действительно. Занятие было, точно, сурьезное. Оно состояло в обдумываньи сочинения, которое уже издавна [Далее начато: обд<умывалось>] и постоянно обдумывалось. Сочинение это долженствовало обнять всю Россию со всех точек — с гражданской, политической, религиозной, философической, разрешить затруднительные задачи [Далее начато: зад<анные>] и вопросы, заданные ей временем, и определить ясно ее великую будущность. Словом, большого объема. Но покуда всё оканчивалось одним обдумыванием. Изгрызалось перо, являлись на бумаге рисунки, и потом всё это отодвигалось на сторону, бралась на место того в руки книга и уже не выпускалась до самого обеда. Книга эта читалась вместе с супом, соусом, жарким и даже с пирожным, так что иные блюда оттого стыли, а другие принимались вовсе нетронутыми. Потом следовала прихлебка чашки кофия с трубкой, потом игра в шахматы с самим собой. Что же делалось потом до самого ужина, право, уже и сказать трудно. Кажется, просто ничего не делалось.

И этак проводил время один-одинешенек в целом <мире> молодой тридцатидвухлетний человек, сидень сиднем, в халате, без галстука. Ему не гулялось, не ходилось, не хотелось даже подняться вверх — взглянуть на отдаленности и виды, не хотелось даже растворять окна затем, чтобы забрать свежего воздуха в комнату, и прекрасный вид деревни, которым не мог равнодушно любоваться никакой посетитель, точно не существовал для самого хозяина. Из этого журнала читатель может видеть, что Андрей Иванович Тентетников принадлежал к семейству тех людей, которых на Руси много, которым имена — увальни, лежебоки, байбаки и тому подобные.

Родятся ли уже сами собою такие характеры, или [Над строкой начато карандашом: после] создаются потом, это еще вопрос. [создаются потом, как отвечать на это?] Я думаю, что лучше, вместо ответа, рассказать историю детства и воспитанья Андрея Ивановича. В детстве был он остроумный, талантливый мальчик, то живой, то задумчивый. [а. Как в тексте; б. мальчик временами живой, временами задумчивый и молчаливый] Счастливым или несчастливым случаем попал он в такое училище, где был директором человек в своем роде необыкновенный, несмотря на некоторые причуды. Александр Петрович имел дар слышать природу русского человека и знал язык, [имел способность слышать русского человека, знал язык] которым нужно говорить с ним. Никто из детей не уходил от него с повиснувшим носом; напротив, даже после строжайшего выговора, чувствовал он какую-то бодрость и желанье загладить произведенную пакость и проступок. [а. Как в тексте; б. напротив, даже получивший выговор [желал] шел от него с каким-то бодрым желаньем загладить сделанную пакость и проступок] Толпа воспитанников его [Толпа его воспитанников] была с виду так шаловлива, [а. Как в тексте; б. с виду казалась так шаловлива] развязна и жива, что иной принял бы ее за [что можно было принять ее и за] беспорядочную необузданную вольницу. Но он обманулся бы: власть одного слишком была сильна [а. Как в тексте; б. слишком была слышна] в этой вольнице. Не было проказника и шалуна, который бы не пришел к нему сам и не рассказал всего, что ни напроказил. Малейшее движенье их помышлений было ему известно. Во всем поступал он необыкновенно. Он говорил, что прежде всего следует пробудить в человеке честолюбье, — он называл честолюбье силою, толкающею вперед человека, — без которого не подвигнешь его на деятельность. [без которого его не подвигнешь на деятельность] Многих резвостей и шалостей он не удерживал, [Вместо “Многих ~ не удерживал” было начато: а. Он не удерживал многих резвостей и шалостей; б. Многих резвостей ~ не удерживал вовсе, они е<му>] в первоначальных резвостях видел он развивающиеся свойства душевные. [а. Как в тексте; б. видел он начало развитъя и свойства душевные. ] Они были ему нужны затем, чтобы видеть, что такое именно таится в ребенке. Так умный врач глядит спокойно на появляющиеся временные припадки и сыпи, показывающиеся на теле, не истребляет их, но всматривается внимательно, желая узнать [а. Как в тексте; б. дабы узнать] досто<верно> [На этом первоначальный текст прерывается. Утрачено два <?> листа. ].

Нельзя попасть не приобретя прежде порядочного хорошего почерка. А Тентетников писал тем самым письмом, о котором [Далее начато: выра<жаются>] говорят: “Писала сорока лапой, а не человек”. [а. Как в тексте; б. Нечего делать, нужно было облагораживать свой почерк, который был похож на то, как писала сорока лапой, а не человек; в. Начато: У бедного Андрея Ивановича] С большим трудом и с помощью дядиных протекций, проведя два месяца в каллиграфических уроках, достал он, наконец, место списывателя бумаг в каком-то департаменте. Когда взошел он в светлый зал, где [а. Как в тексте; б. где повсюду] за письменными лакированными столами сидели пишущие господа, шумя перьями и наклоня голову на бок, и когда посадили его самого, предложа ему тут же переписать какую-то бумагу, — необыкновенно странное чувство его проникнуло. Ему на время показалось, как бы он очутился в какой-то малолетней школе, затем, чтобы сызнова учиться азбуке, как бы за проступок перевели его из верхнего класса в нижний. Сидевшие вокруг его господа показались ему так похожими на учеников. Иные из них читали роман, засунув его в большие листы разбираемого дела, [на учеников, одни даже вздрагивали при мгновенном появлении начальника, другие читали роман, засунув его в разбираемое дело. ] как бы занимались они самым делом, и в то же время вздрагивая при всяком появленья начальника. Ему вдруг представилось, как невозвратно-потерянный рай, школьное время его. Так высокими сделались вдруг занятья ученьем перед этим мелким письменным занятьем. Как это учебное приготовленье к службе казалось ему теперь выше самой службы. И вдруг предстал в его мыслях, как живой, его ни с кем несравненный, чудесный воспитатель, никем незаменимый Александр Петрович, — и в три ручья потекли вдруг слезы из глаз его. [Далее начато: Потемнели столы, перемеша<лись>] Комната закружилась, задвигались столы, [Закружилась комната, потемнели столы] перемешались чиновники, и чуть не упал он от мгновенного потемненья. “Нет”, сказал он в себе, очнувшись: “примусь за дело, как бы оно ни казалось вначале мелким”. Скрепясь духом и сердцем, решился он служить по примеру прочих.

Где не бывает наслаждений? Живут они и в Петербурге, несмотря на суровую, сумрачную его наружность. Трещит по улицам сердитый тридцатиградусный мороз, визжит отчаянным бесом ведьма-вьюга, нахлобучивая на голову воротники шуб и шинелей, пудря усы людей и морды скотов, но приветливо светит вверху окошко где-нибудь, даже и в четвертом этаже: в уютной комнатке, при скромных стеариновых свечках, под шумок самовара, ведется согревающий и сердце, и душу разговор, читается вдохновенная, светлая страница поэта, какими наградил бог свою Россию, и так возвышенно-пылко [пылко-возвышенно] трепещет молодое сердце юноши, как не случается нигде в других землях и под полуденным роскошным небом.

Скоро Тентетников свыкнулся с службою, но только она сделалась у него не первым делом и целью, как он полагал было вначале, но чем-то вторым. Она служила ему лучшим распределеньем времени, заставив его более дорожить остававшими<ся> минутами. Дядя, действительный статский [действительный тайный] советник, начинал было думать, что в племяннике будет прок, как вдруг племянник подгадил. Надобно сказать, что в числе друзей Андрея Ивановича попалось два человека, которые были то, что называется огорченные люди. Это были те беспокойно-странные характеры, которые не могут переносить равнодушно не только несправедливостей, но даже и всего того, что кажется в их глазах несправедливостью. Добрые по началу, но беспорядочные сами в своих действиях, они исполнены нетерпимости к другим. Пылкая речь их и благородный образ негодованья подействовали на него сильно. [Далее начато: Они разбудили в нем] Разбудивши в нем нервы и дух раздражительности, они заставили замечать все те мелочи, на которые он прежде и не думал обращать внимание. Федор Федорович [Федор Николаич] Леницын, начальник того отделенья, [Далее начато: к которому он был пр<ичислен>] в котором он числился, человек наиприятнейшей наружности, вдруг ему не понравился. Он стал отыскивать в нем бездну недостатков и возненавидел его за то, будто бы он выражал в лице своем чересчур много сахару, когда говорил с высшим, и тут же, оборотившись к низшему, становился весь уксус. “Я бы ему простил”, говорил Тентетников: “если бы эта перемена происходила не так скоро в его лице; но как тут же, при моих глазах, и сахар, и уксус в одно и то же время”. С этих пор он стал замечать всякой шаг. Ему казалось, что и важничал Федор Федорович уже чересчур, что имел даже все замашки мелких начальников как-то: брать на замечанье тех, которые не являлись к нему с поздравленьем в праздники, даже мстить всем тем, которых имена не находились у швейцара на листе, и множество разных тех грешных принадлежностей, без которых не обходится ни добрый, ни злой человек. Он чувствовал к нему отвращенье нервическое. Какой-то злой дух толкал его сделать что-нибудь неприятное Федору Федоровичу. Он наискивался на это с каким-то особым наслаждением и в том успел. Раз поговорил он с ним до такой степени крупно, что ему объявлено было от начальства — или просить извинения, или выходить в отставку. Он подал в отставку. Дядя, действительный статский советник, приехал к нему перепуганный и умоляющий. “Ради самого Христа! помилуй, Андрей Иванович! Что это ты делаешь? Оставлять так выгодно начатый карьер из-за того только, что попался начальник не того… Что ж это? Ведь если на это глядеть, тогда и в службе никто бы не остался. Образумься, образумься, еще есть время! Отринь гордость и самолюбье, поезжай и объяснись с ним!”.

“Не в том дело, дядюшка”, сказал племянник. “Мне не трудно попросить у него извиненья, тем более, что я, точно, виноват: он мне начальник, и мне ни в каком случае не следовало так говорить с ним. Но дело вот в чем: вы позабыли, что у меня есть другая служба: у меня триста душ крестьян, именье в расстройстве, а управляющий-дурак. Государству утраты немного, если вместо меня сядет в канцелярию другой переписывать бумагу, но большая утрата, если триста человек не заплатят податей. Я помещик: званье это также не бездельно. Если я позабочусь о сохраненьи, сбереженья, и улучшеньи вверенных мне людей и представлю государству триста трезвых, работящих подданных, чем моя служба будет хуже службы какого-нибудь начальника отделения Леницына?”.

Действительный статский советник остался с открытым ртом от изумленья. Такого потока слов он не ожидал. [Он не ожидал такого потока слов] Немного подумавши, начал он было в таком роде: “Но все же таки… но как же таки?.. как же запропастить себя в деревне? Какое же общество может быть между мужичьем? Здесь все-таки на улице пройдет мимо тебя генерал, или князь. Захочешь — и сам пройдешь мимо каких-нибудь публичных красивых зданий; на Неву пойдешь взглянуть; а ведь там, что ни попадется, всё это или мужик, или баба. За что ж себя осудить на невежество на всю жизнь свою?”.

Так говорил дядя, действительный статский советник. Сам же он во всю жизнь свою не ходил по другой улице кроме той, которая вела к месту его службы, где не было никаких публичных красивых зданий; не замечал никого из встречных, был ли он генерал, или князь; в глаза не знал прихотей, [Вместо “в глаза ~ прихотей”: не ведал никаких прихотей] какие дразнят в столицах людей, падких на невоздержанье, и даже от роду не был в театре. Всё это он говорил единственно затем, чтобы затеребить честолюбье и подействовать на воображенье молодого человека. В этом, однако же, не успел: Тентетников стоял на своем упрямо. Департаменты и столица стали ему надоедать. Деревня начинала представляться каким-то привольным приютом, воспоительницею дум и помышлений, единственным поприщем полезной деятельности. Через недели две после этого разговора был он уже вблизи тех мест, где протекло его детство. Как стало всё припоминаться, как забилось его сердце, когда почувствовал, что он уже вблизи отцовской деревни. Он уже многие места позабыл вовсе и смотрел любопытно, как новичок, на прекрасные виды. Когда дорога понеслась узким оврагом в чащу огромного заглохнувшего леса и он увидел вверху, внизу, над собой и под собой, трехсотлетние дубы, трем человекам в обхват, в перемежку с пихтой, вязом и осокором, перераставшим вершину тополя, и когда на вопрос: “чей лес?” ему сказали: “Тентетникова”; когда, выбравшись из леса, понеслась дорога лугами, мимо осиновых рощ, молодых и старых ив и лоз, в виду тянувшихся вдали возвышений, и перелетела мостами в разных местах одну и ту же реку, оставляя ее то вправо, то влево от себя, и когда на вопрос: “чьи луга и поемные места?” отвечали ему: “Тентетникова”; когда поднялась потом дорога на гору и пошла по ровной возвышенности, с одной стороны мимо неснятых хлебов, пшеницы, ржи и ячменя, с другой же стороны мимо всех прежде проеханных им мест, которые все вдруг и разом показались в картинном отдалении, и когда, постепенно темнея, входила и вошла потом дорога под тень широких развилистых дерев, разместившихся врассыпку по зеленому ковру до самой деревни, и замелькали кирченные избы мужиков и крытые красными крышами господские строения; когда пылко забившееся сердце и без вопроса знало, куды приехало, — ощущенья и мысли, непрестанно накоплявшиеся, исторгнулись, наконец, почти такими словами: “Ну, не дурак ли я был доселе? Судьба назначила мне быть владетелем земного рая, принцем, а я закабалил себя в канцелярию писцом. Учившись, воспитавшись, просветившись, сделавши порядочный запас тех именно сведений, какие требуются [которые] для управления людьми, улучшенья целой области, для исполнения многообразных обязанностей помещика, являющегося и судьей, и распорядителем, и блюстителем порядка, вверить это место невеже-управителю! И выбрать вместо этого чтó же? — переписыванье бумаг, что может несравненно лучше производить [а. что мог бы сделать; б. что может вместо <него>; в. Как в тексте. ] ничему не учившийся кантонист”. И еще раз дал себе названье дурака Андрей Иванович Тентетников.

А между тем его ожидало другое зрелище. Узнавши о приезде барина, населенье всей деревни собралося к крыльцу. Пестрые платки, повязки, повойники, зипуны, бороды всех родов: заступом, лопатой и клином, рыжие, русые и белые, как серебро, покрыли всю площадь. Мужики загремели: “Кормилец, дождались мы тебя”. Бабы заголосили: “Золото, серебро ты сердечное!” Стоявшие подале даже подрались от усердья продраться. Дряблая старушонка, похожая на сушеную грушу, прошмыгнула промеж ног других, подступила к нему, всплеснула руками и взвизгнула: “Соплюнчик ты наш, [Далее начато: измо<рила>] да какой же ты жиденькой! изморила тебя окаянная немчура!” — “Пошла ты, баба”, закричали ей тут же бороды заступом, лопатой и клином. “Ишь куды полезла! корявая!” Кто-то приворотил к этому такое словцо, от которого один только русской мужик мог не засмеяться. Барин не выдержал и рассмеялся, но тем не менее он тронут был глубоко в душе своей. “Столько любви! и за что?” думал он в себе. “За то, что я никогда не видал их, никогда не занимался ими. Отныне же даю слово разделить с вами труды и занятья ваши. Употреблю всё, чтобы помочь вам сделаться тем, чем вы должны быть, чем вам назначила быть ваша добрая, в вас [внутри вас] же самих заключенная природа ваша, чтобы не даром была любовь ваша ко мне, чтобы я, точно, был кормилец ваш!”.

И действительно, Тентетников не шутя принялся хозяйничать и распоряжаться. Он увидел на месте, что приказчик был, точно, баба и дурак со всеми качествами дрянного приказчика, то есть, вел аккуратно счет кур и яиц, пряжи и полотна, приносимых бабами, но не знал ни бельмеса в уборке хлеба и посевах, а, в прибавленье ко всему, подозревал всех мужиков в покушеньи на жизнь свою. Дурака приказчика он выгнал, на место его выбрал другого, бойкого; оставил мелочи, обратил вниманье на главные части, уменьшил барщину, убавил дни работ на себя, прибавил времени мужикам работать на них самих и думал, что теперь дела пойдут найотличнейшим порядком. Сам стал входить во всё, показываться на полях, на гумне, в овинах, на мельницах, у пристани, при грузке и сплавке барок и плоскодонов. “Да он, вишь ты, востроногой!” стали говорить мужики и даже почесывать в затылках, потому что от долговременного бабьего управления они все изрядно поизленились. Но это продолжалось не долго. Русской мужик сметлив и умен: он понял скоро, что барин хоть и прыток, и есть в нем охота взяться за многое, но как именно, каким образом взяться, этого еще не смыслит, говорит как-то чресчур грамотно и затейливо, мужику не в долбеж и не в науку. Вышло то, что барин и мужик как-то не то, чтобы совершенно не поняли друг друга, но просто не спелись вместе, не приспособились выводить одну и ту же ноту. Тентетников стал замечать, что на господской земле всё выходило как-то хуже, чем на мужичьей. Сеялось раньше, всходило позже, а работали, казалось, хорошо; он сам присутствовал и приказал выдать даже по чапорухе водки за усердные труды. У мужиков уже давно колосилась рожь, высыпался овес и кустилось просо, а у него едва начинал только идти хлеб в трубку, пятка колоса еще не завязывалась. Словом, стал замечать барин, что мужик просто плутует, несмотря на все льготы. Попробовал было укорить, но получил такой ответ: “Как можно, барин, чтобы мы о господской, то есть, выгоде не радели? Сами изволили видеть, как старались, когда пахали и сеяли — по чапорухе водки приказали подать”. Что было на это возражать? — “Да отчего ж теперь вышло скверно?” допрашивал барин. — “Кто его знает, видно, червь подъел снизу. Да и лето, вишь ты, какое: совсем дождей не было”. Но барин видел, что у мужиков червь не подъедал снизу, да и дождь шел как-то странно, полосою: мужику угодил, а на барскую ниву хоть бы каплю выронил. Но еще трудней ему было ладить с бабами. То и дело отпрашивались они от работ, жалуясь на тягость барщины. Странное дело. Он уничтожил вовсе всякие приносы холста, ягод, грибов и орехов, на половину сбавил с них других работ, думая, что бабы обратят это время на домашнее хозяйство, обошьют, оденут своих мужей, умножат огороды. Не тут-то было. Праздность, драка, сплетни и всякие ссоры завелись [Вместо “Праздность ~ завелись” начато: завелись праздность ~ ссоры до того] между прекрасным полом такие, что мужья то и дело приходили к нему с такими словами: “Барин, уйми беса-бабу. Точно чорт какой: житья нет от ней”. Несколько раз, скрепя свое сердце, хотел он приняться за строгость. Но как быть строгим? Баба приходила такой бабой, так развизгивалась, такая была хворая, больная, таких скверных, гадких наворачивала на себя тряпок; уж откуда она их набирала, бог ее весть. “Ступай, ступай себе только с глаз моих подальше!” — говорил бедный Тентетников и во след за тем имел удовольствие видеть, как баба тут же, вышед за ворота, схватывалась с соседкой за какую-нибудь репу и, несмотря на свою хворость, так отламывала ей бока, как не сумеет [как не сумел бы] и здоровый мужик. Вздумал он было какую-то школу между ними завести, но от этого вышла такая чепуха, что он и голову повесил, — лучше было и не задумывать. Всё это значительно охладило его рвенье и к хозяйству, и к разбирательному судейскому делу, и вообще к деятельности. При работах он уже присутствовал почти без вниманья: мысли были далеко, глаза отыскивали посторонние предметы. Во время покосов не глядел он на быстрое подыманье шестидесяти разом кос и мерное с легким шумом паденье под ними рядами высокой травы; он глядел вместо того на какой-нибудь в стороне извив реки, по берегам которой ходил красноносый, красноногий мартын, разумеется, птица, а не человек; он глядел, как этот мартын, поймав рыбу, держал ее впоперек в носу, как бы раздумывая, глотать или не глотать, и до того глядя в то же время пристально вздоль реки, где в отдалении виден был другой мартын, еще не поймавший рыбы, но глядевший пристально на мартына, уже поймавшего рыбу. Во время уборки хлебов не глядел он на то, как складывали снопы копнами, крестами, а иногда и просто шишом. Ему не было дела до того, [Вместо “Ему ~ того”: Не было ему дела, как] лениво или шибко метали стога и клали клади. Зажмуря глаза и приподняв голову кверху, к пространствам небесным, предоставлял он обонянью впивать запах полей, а слуху — поражаться голосами воздушного певучего населенья, когда оно отовсюду, от небес и от земли, соединяется в один хор, не переча друг другу. Бьет перепел, дергает в траве дергун, урчат — и чиликают перелетающие коноплянки, по невидимой воздушной лестнице сыплются трели жаворонков, и турлыканье журавлей, несущихся в стороне вереницею, — точный звон серебряных труб, — слышится в пустоте звонко сотрясающей<ся> пустыни воздушной. Вблизи ли производилась работа — он был вдали от нее; была ли она вдали — его глаза отыскивали, чтó было поближе. И был он похож на того рассеянного ученика, который глядит в книгу, но в то же время видит и фигу, подставленную ему товарищем. Наконец, и совсем [Наконец и вовсе] перестал он ходить на работы, бросил совершенно и суды, и всякие расправы, засел в комнаты и перестал принимать к себе даже с докладами приказчика. Временами из соседей завернет к нему, бывало, отставной гусар-поручик, прокуренный насквозь трубочный куряка, или брандер-полковник, мастер и охотник на разговоры обо всем. Но и это стало ему надоедать. Разговоры их начали ему казаться как-то поверхностными; живое, ловкое обращенье, потрепки по колену и прочие развязности начали ему казаться уже чересчур прямыми и открытыми. Он решился с ними раззнакомиться и произвел это даже довольно резко. Именно, когда представитель всех полковников-брандеров, наиприятнейший во всех поверхностных разговорах обо всем, Варвар Николаич Вишнепокромов приехал к нему затем именно, чтобы наговориться вдоволь, коснувшись и политики, и философии, и литературы, и морали, и даже состоянья финансов в Англии, он выслал сказать, что его нет дома, и в то же время имел неосторожность показаться перед окошком. Гость и хозяин встретились взорами. Один, разумеется, проворчал сквозь зубы: “скотина!”, другой послал ему тоже нечто вроде свиньи. Так и кончилось знакомство. С тех пор не заезжал к нему никто. Уединенье полное [Далее начато: воца<рилось>] водворилось в доме. Хозяин залез в халат безвыходно, предавши тело бездействию, а мысль — обдумыванью большого сочиненья о России. Как обдумывалось это сочинение, читатель уже видел. День приходил и уходил однообразный и бесцветный. Нельзя сказать, однако же, чтобы не было минут, в которые как будто пробуждался он ото сна. Когда привозила почта газеты, новые книги и журналы [газеты и жу<рналы>] и попадалось ему в печати знакомое имя прежнего товарища, уже преуспевавшего [уже подвизавше<гося>] на видном поприще государственной службы или приносившего посильную дань наукам и образованью всемирному, тайная тихая грусть подступала ему под сердце, и скорбная, безмерно-грустная, тихая жалоба на бездействие свое прорывалась невольно. Тогда противной и гадкой казалась ему жизнь его. С необыкновенной силой воскресало пред ним школьное минувшее время и представал вдруг, как живой, Александр Петрович… Градом лились из глаз его слезы, и рыданья продолжались почти весь день.

Что значили эти рыданья? Обнаруживала ли ими болеющая душа скорбную тайну своей болезни? что не успел образовать<ся> и окрепнуть начинавший в нем строиться высокий внутренний человек; что, неиспытанный заране в борьбе с неудачами, не достигнул он до высокого состоянья возвышаться и крепнуть от преград и препятствий; что, растопившись подобно разогретому металлу, богатый запас великих ощущений не принял последней закалки, и теперь, без упругости, бессильна его воля; что слишком для него рано умер чудный необыкновенный наставник и что нет теперь никого во всем свете, кто бы был в силах воздвигнуть и поднять шатаемые вечными колебаньями силы и лишенную упругости, немощную волю, [лишенную упругости или слабую немощную волю] кто бы крикнул живым, пробуждающим голосом, — крикнул душе пробуждающее слово: вперед, [Далее начато: всемогущее слово, отовсюду] которого жаждет повсюду, на всех ступенях стоящий, всех сословий, званий и промыслов, русской человек.

Где же тот, кто бы на родном языке русской души нашей умел бы нам сказать это всемогущее слово: вперед? Кто, зная все силы, и свойства, и всю глубину нашей природы, одним чародейным мановеньем может устремить на высокую жизнь русского человека? Какими слезами, какой любовью заплатил бы он ему. Но веки проходят за веками, — полмилиона сидней, увальней и байбаков дремлет непробудно, и редко рождается на Руси муж, умеющий произносить это всемогущее слово.

Одно обстоятельство чуть было, однако же, не разбудило Тентетникова и чуть было не произвело переворота в его характере. Случилось что-то вроде любви, но и тут дело как-то свелось на ничего. В соседстве, в десяти верстах от его деревни, проживал генерал, [Далее начато: который, как уже видели мы] отзывавшийся, как мы уже видели, не совсем благосклонно о Тентетникове. Генерал жил генералом, хлебосольствовал, любил, чтобы соседи приезжали изъявлять ему почтенье, сам, разумеется, визитов не платил, говорил хрипло, читал книги и имел дочь, существо невиданное, странное, [существо странное, невиданное] которую скорей можно было почесть [можно было назвать] каким-то фантастическим видением, чем женщиной. Иногда случается человеку во сне увидеть что-то подобное, и с тех пор он уже во всю жизнь свою грезит этим сновиденьем, действительность для него пропадает навсегда и он решительно ни на что не годится. Имя ей было Улинька. Воспиталась она как-то странно. Ее воспитывала англичанка-гувернантка, не знавшая ни слова по-русски. Матери лишилась она еще в детстве. Отцу было некогда. Впрочем, любя дочь до безумия, он мог только избаловать ее. Необыкновенно трудно изобразить портрет ее. Это было что-то живое, как сама жизнь. Она была миловидней, чем красавица; лучше, чем ум; стройней, воздушней классической женщины. Никак бы нельзя было сказать, какая страна положила на нее свой отпечаток, потому что подобного [Далее начато: очерт<анья>] профиля и очертанья лица трудно было где-нибудь отыскать, разве только на античных камеях. Как в ребенке, воспитанном на свободе, в ней было всё своенравно. Если бы кто увидал, как внезапный гнев собирал вдруг строгие морщины на прекрасном челе ее и как она спорила пылко — с отцом своим, он бы подумал, что это было капризнейшее созданье. Но гнев бывал у нее только тогда, когда она слышала, о какой бы то ни было несправедливости или жестоком поступке с кем бы то ни было. Но как вдруг исчезнул бы этот гнев, если бы она увидела того самого, на кого гневалась, в несчастии, как бы вдруг бросила она ему свой кошелек, не размышляя, умно ли это или глупо, [а. Как в тексте; б. не размышляя, прилично ли это; в. если бы он нуждался] и разорвала на себе платье для перевязки, если б он был ранен. Было в ней что-то стремительное. Когда она говорила, у ней, казалось, всё стремилось вослед за мыслью: выраженье лица, выраженье разговора, движенье рук; самые складки платья как бы летели в ту же сторону, и, казалось, как бы она сама вот улетит вослед за собственными ее словами. Ничего не было в ней утаенного. Ни перед кем не побоялась бы она обнаружить своих мыслей, и никакая сила не могла бы ее заставить молчать, когда ей хотелось говорить. Ее очаровательная, особенная, принадлежавшая ей одной походка была до того бестрепетно-свободна, что всё ей уступало бы невольно дорогу. При ней как-то смущался недобрый человек и немел, а добрый, даже самый застенчивый, мог разговориться с нею вдруг, как с сестрой, и [Далее начато: ему казалось] — странный обман — с первых минут разговора ему уже казалось, что где-то и когда-то он знал ее, что случилось это во дни какого-то незапамятного младенчества, в каком-то родном доме, веселым вечером, при радостных играх детской толпы, и надолго после того становился ему [Вместо “и надолго ~ становился ему”: и становился ему после того как-то] скучным разумный возраст человека.

Андрей Иванович Тентетников не мог бы никак рассказать, как это случилось, что с первого же дни он стал с ней так, как; бы знаком был вечно. Неизъяснимое, новое чувство вошло к нему в душу. Его жизнь на мгновенье озарилась. Халат на время был оставлен. Не так долго копался он на кровате, не так долго стоял Михаило с рукомойником в руках. Растворялись окна в комнатах, и часто владетель картинного поместья долго ходил по темным излучинам своего сада [Далее начато: не чуждый] и останавливался по часам перед пленительными видами на отдаленья. Генерал принимал сначала Тентетникова довольно хорошо и радушно; но совершенно сойтись между собою они не могли. Разговоры у них всегда оканчивались спором и каким-то неприятным ощущеньем с обеих сторон. Генерал не совсем любил противуречья и возраженья, хотя в то же время поговорить любил даже и о том, чего не знал вовсе. [Вместо “хотя ~ вовсе”: хотя в то же время любил поговорить о том, чего не знал] Тентетников, с своей стороны, тоже был человек щекотливый. Впрочем, ради дочери прощалось многое отцу, и мир у них держался до тех пор, покуда не приехали гостить к генералу родственницы, графиня Глузтырева и княжна Юзякина: одна — вдова, другая — старая девка, обе фрейлины прежних времен, [обе фрейлины времен Екатерины] отчасти болтуньи, отчасти сплетницы, [а. Как в тексте; б. обе болтуньи, обе сплетницы] не весьма обворожительные любезностью своей, [Вместо “любезностью своей” исправлено карандашом: своим обращением] но, однако же, имевшие значительные связи в Петербурге, и перед которыми генерал немножко даже подличал. Тентетникову показалось, что, с самого дни приезда их, генерал стал к нему как-то холоднее, почти не замечал его и обращался как с лицом бессловесным или с чиновником, [употребляемым для переписки], самым мелким. Он говорил ему то братец, то любезнейший, и один раз сказал ему даже ты. Андрея Ивановича взорвало; кровь бросилась ему в голову. Скрепя сердце и стиснув зубы, он однако же имел присутствие духа сказать необыкновенно учтивым и мягким голосом, между тем как пятна выступили на лице его и всё внутри его кипело: “Я должен благодарить вас, генерал, за ваше расположение. Вы приглашаете и вызываете меня словом ты на самую тесную дружбу, обязывая и меня также говорить вам ты. Но позвольте вам заметить, что я помню различие наше в летах, совершенно препятствующее такому фамилиарному между нами обращению”. Генерал смутился. Собирая слова и мысли, стал он говорить, хотя несколько несвязно, что слово ты было им сказано не в том смысле, что старику иной раз позволительно сказать молодому человеку ты (о чине своем он не упомянул ни слова). Разумеется, с этих пор знакомство между ними прекратилось. Любовь кончилась при самом начале. Потухнул свет, на минуту было перед ним блеснувший, и последовавшие за ним сумерки стали еще сумрачней. Байбак сызнова залез в халат свой. Всё поворотило сызнова на лежанье и бездействие. В доме завелись гадость и беспорядок. Половая щетка оставалась по целому дни посреди комнаты вместе с сором. Панталоны заходили даже в гостиную; на щеголеватом столе перед диваном лежали засаленные подтяжки, точно угощенье гостю. И до того стала ничтожной и сонной его жизнь, что не только перестали уважать его дворовые люди, но даже чуть не клевали куры. Бессильно чертил он на бумаге по целым часам рогульки, домики, избы, телеги, тройки или же выписывал Милостивый Государь с восклицательным знаком всеми почерками и характерами. А иногда же всё позабывши, перо чертило само собой, без ведома хозяина, маленькую головку с тонкими, острыми чертами, с приподнятой легкой прядью волос, упадавшей из-под гребня [Далее начато: тонки<ми>] длинными, тонкими кудрями, молодыми обнаженными руками, [Далее начато: как бы летевшую стрем<ительно>] — и в изумленьи видел хозяин, что выходил портрет той, с которой портрета не мог бы написать никакой живописец. И еще грустнее становилось ему потом, и, веря тому, что нет на земле счастья, оставался он на целый день скучным и безответным.

Таковы были обстоятельства Андрея Ивановича Тентетникова. Вдруг в один день, подходя к окну обычным порядком, с трубкой и чашкой в руках, заметил он во дворе движенье и некоторую суету. Поварченок и поломойка бежали отворять вороты, и в воротах показались кони, точь-в-точь, как лепят иль рисуют их на триумфальных воротах: морда направо, морда налево, морда по середине. Свыше их, на козлах кучер и лакей в широком сертуке, подвязанный носовым платком; за ними господин в картузе и шинели, закутанный в косынку радужных цветов. Когда экипаж изворотился перед крыльцом, оказалось, что был он не что другое, как рессорная легкая бричка. Господин необыкновенно приличной наружности [Господин приличной наружности и умеренной толщины корпуса] соскочил на крыльцо с быстротой и ловкостью почти военного человека.

Андрей Иванович струсил. Он принял его за чиновника от правительства. Надобно сказать, что в молодости своей он было замешался в одно неразумное дело. Какие-то философы из гусар, да недоучившийся студент, [Какие-то философы, да недоучившийся студент] да промотавшийся игрок затеяли какое-то филантропическое общество, под верховным распоряженьем старого плута, и масона, и карточного игрока, пьяницы и красноречивейшего человека. Общество было устроено с необыкновенно-обширной целью — доставить счастие всему человечеству. Касса денег потребовалась огромная, пожертвованья собирались с великодушных членов неимоверные. Куды это всё пошло, знал об этом только один верховный распорядитель. В общество это втянули его два приятеля, принадлежавшие к классу огорченных людей, [а. втянули его огорченные; б. втянули его два добрые человека, огорченные; в. втянули его два приятеля добрых; г. Как в тексте. ] добрые люди, но которые от частых тостов во имя науки, просвещенья и прогресса сделались потом горькими пьяницами. Тентетников скоро спохватился и выбыл из этого круга. Но общество успело уже запутаться в каких-то других [Далее начато: даже не совершен <но>] действиях, даже не совсем приличных дворянину, так что потом завязались дела и с полицией… А потому не мудрено, что хотя и вышедши, и разорвавши всякие сношения с благодетелем человечества, Тентетников не мог, однако же, оставаться покоен. На совести у него было не совсем ловко. И теперь не без страха глядел он на долженствовавшую раствориться дверь. [глядел он на дверь, долженствовавшую раствориться].

Страх его, однако же, прошел вдруг, когда гость раскланялся с ловкостью неимоверной, сохраняя почтительное положенье головы несколько нá бок. В коротких, но определительных словах изъяснил, что уже издавна ездит он по России, побуждаемый и потребностями, и любознательностью; что государство наше преизобилует предметами замечательными, не говоря уже об красоте мест, обилии промыслов и разнообразии почв; что он увлекся картинностью местоположенья его деревни; что, несмотря, однако же, на картинность местоположенья, он не дерзнул бы никак обеспокоить его неуместным заездом своим, если б не случилось что-то в бричке его, [в его бричке] требующее искусной руки помощи со стороны кузнецов и мастеров. Что при всем том, однако же, если бы даже и ничего не случилось в его бричке, он бы не мог отказать себе в удовольствии засвидетельствовать ему лично свое почтенье. Окончив речь, гость с обворожительной приятностью подшаркнул ножкой [Далее начато: отступивши несколько назад с легкостью ре<зинного мячика>] и, несмотря на полноту корпуса, отпрыгнул тут же несколько назад с легкостью резинного мячика.

Андрей Иванович подумал, что это должен быть какой-нибудь любознательный ученый профессор, который ездит по России затем, чтобы собирать какие-нибудь растения или даже предметы ископаемые. Он изъявил ему всякую готовность споспешествовать; предложил ему своих мастеров, колесников и кузнецов для поправки брички; просил расположиться у него как в собственном доме; усадил обходительного гостя в большие вольтеровские <кресла> и приготовился слушать его рассказ, без сомнения, об ученых предметах и естественных. [В подлиннике: естественным].

Гость, однако же, коснулся больше событий внутреннего мира. Заговорил о превратностях судьбы; уподобил жизнь свою судну посреди морей, гонимому отовсюду ветрами; упомянул о том, что должен был переменить много мест и должностей, что много потерпел за правду, что даже самая жизнь его была не раз в опасности со стороны врагов, и много еще рассказал он такого, из чего Тентетников мог видеть, что гость его был скорее практической человек. В заключенье всего, он высморкался в белый батистовый платок так громко, как Андрей Иванович еще и не слыхивал. Подчас попадается в оркестре такая пройдоха-труба, которая когда хватит, то кажется, что крякнуло не в оркестре, но в собственном ухе. Точно такой же звук раздался в пробужденных покоях дремавшего дома, и. немедленно вослед за ним воспоследовало благоуханье одеколона, невидимо распространенное ловким встряхнутьем носового батистового платка.

Читатель, может быть, уже догадался, что гость был не другой кто, как наш почтенный, давно нами оставленный Павел Иванович Чичиков. Он немножко постарел; как видно, не без бурь и тревог было для него это время. Казалось, как бы и самый фрак “на нем немножко поустарел, и бричка, и кучер, и слуга, и лошади, и упряжь [Далее начато: всё] как бы поистерлись и поизносились. Казалось, как бы и самые финансы не были в завидном состоянии. Но выраженье лица, приличье, обхожденье осталися те же. Даже, казалось, как бы еще приятнее стал он в поступках и оборотах, еще ловче подвертывал под ножку ножку, когда садился в кресла; еще более было мягкости в выговоре речей, осторожной умеренности в словах и выраженьях, более уменья держать себя и более такту во всем. Белей и чище снегов были на нем воротнички и манишка, и, несмотря на то, что был он с дороги, ни пушинки не село к нему на фрак, — хоть на именинный обед. Щеки и подбородок выбриты были так ровно и гладко, что один разве только слепой мог не полюбоваться приятной выпуклостью и круглотой их.

В доме произошло преобразованье. Половина его, дотоле пребывавшая в слепоте, с заколоченными ставнями, вдруг прозрела и озарилась. Из брички стали выносить поклажу; всё начало размещаться в осветившихся комнатах, и скоро всё приняло такой вид: комната, определенная быть спальней, вместила в себе вещи, необходимые для ночного туалета; комната, определенная быть кабинетом… Но прежде необходимо знать, что в этой комнате было три стола: один письменный — перед диваном, другой ломберный — между окнами у стены, третий угольный — в углу, между дверью в спальню и дверью в необитаемый зал с инвалидной мебелью. [и дверью в вестибульную комнату] На этом угольном столе поместилось вынутое из чемодана платье, а именно: панталоны под фрак, [панталоны старые и новые] панталоны под сертук, панталоны серенькие, два бархатных жилета и два атласных, сертук и два фрака. (Жилеты же белого пике и летние брюки отошли к белью в комод.) Всё это разместилось один на другом пирамидкой и прикрылось сверху носовым шелковым платком. В другом углу, между дверью и окном, выстроились рядком сапоги: сапоги не совсем новые, сапоги совсем новые, сапоги с новыми головками и лакированные полусапожки. Они также стыдливо занавесились шелковым носовым платком так, как бы их там вовсе не было. На столе перед двумя окнами поместилася шкатулка. На письменном столе перед диваном — портфель, банка с одеколоном, сургуч, зубные щетки, новый календарь и два какие-то романа, оба вторые тома. Чистое белье всё поместилось в комоде, [Далее начато: в том числе] уже находившемся в спальне; белье же, которое [то же белье, которое] следовало прачке, завязано было в узел и подсунуто под кровать. Чемодан, по опростаньи его, был тоже подсунут под кровать. Сабля поместилась также в спальне, повиснувши на гвозде, невдалеке от кровати. Та и другая комната приняли вид чистоты и опрятности необыкновенной; нигде ни бумажки, ни перышка, ни соринки. Самый воздух как-то облагородился: в нем утвердился приятный запах здорового, свежего мужчины, который белья не занашивает, в баню ходит и вытирает себя мокрой губкой по воскресным дням. В вестибульной комнате покушался было утвердиться на время запах служителя Петрушки. Но Петрушка скоро перемещен был на кухню, как оно и следовало.

В первые дни Андрей Иванович опасался за свою независимость, чтобы как-нибудь гость не связал его, не стеснил какими-нибудь измененьями в образе жизни, и не разрушился бы порядок дня его, так удачно заведенный, — но спасенья были напрасны. Гость показал необыкновенно гибкую способность приспособиться ко всему. Одобрил философическую неторопливость хозяина, сказавши, что она обещает столетнюю жизнь. Об уединеньи тоже выразился весьма счастливо, именно, что оно питает великие мысли в человеке. Взглянув на библиотеку и отозвавшись с похвалой [Далее начато: и похваля вообще] о книгах вообще, заметил, что они спасают от праздности человека. Словом, выронил слов не много, но значительных. В поступках же своих — поступал еще более кстати. Bóвремя являлся, вóвремя уходил; не затруднял хозяина запросами в часы неразговорчивости его; с удовольствием играл с ним в шахматы, с удовольствием молчал. В то время, когда первый пускал кудреватыми облаками трубочный дым, другой, не куря трубки, придумывал соответствовавшее тому занятие: вынимал, например, из кармана серебряную с чернью табакерку и, утвердив ее между двух пальцев левой руки, оборачивал ее быстро пальцем правой, в подобье того, как земная сфера обращается около своей оси, или же просто барабанил по ней пальцами, насвистывая какое-нибудь ни то, ни сё. Словом, он не мешал хозяину никак. “Я в первый раз вижу человека, с которым можно жить”, говорил про себя Тентетников. “Вообще этого искусства у нас мало. Между нами есть [Далее начато: мно<го>] довольно людей и умных, и образованных, и добрых, но постоянно приятных, людей постоянно ровного характера, людей, с которыми можно прожить век и не поссориться, — я не знаю, много ли у нас можно отыскать таких людей. Вот первый, единственный человек, которого я вижу”. Так отзывался Тентетников о своем госте.

Чичиков, с своей стороны, был очень рад, что поселился на время у такого мирного и смирного хозяина. Цыганская жизнь ему надоела. Приотдохнуть, [Далее начато: а. хотя на несколько; б. среди полей; в. в такой деревне] хотя на месяц, в прекрасной деревне, в виду полей и начинавшейся весны, полезно было даже и в геморроидальном отношеньи. Трудно было найти лучший уголок для отдохновения. Весна убрала его красотой несказанной. [Далее начато: Что зелени во всем, что птичьего крику в садах, что упоительной свежести в воздухе] Что яркости в зелени! Что свежести в воздухе! Что птичьего крику в садах! Рай, радость и ликованье всего! Деревня звучала и пела, как будто новорожденная. Чичиков ходил много. То [Далее начато: держал устре<мление>] направлял он прогулку свою по плоской вершине возвышений, [Далее было: держась краев] в виду расстилавшихся внизу долин, [расстилавшихся вдали долин] по которым везде оставались еще большие озера от разлития воды, [от водных разлитии] или же вступал в овраги едва начинавших убираться листьями лесов; усеянные вороньими гнездами дерева и узкая просинь чернели густыми стаями [чернели от перекрестного летания густыми стаями] ворон, — оглушаемые карканьем ворон, разговорами галок и гра<я>ньями грачей, перекрестными летаньями помрачавшими небо; [Начата правка карандашом: перекрестными своими летаньями помрачавших небо] или же спускался вниз [Начата правка карандашом: Чичиков опускался] к поемным местам и разорванным плотинам — глядеть, как с оглушительным шумом неслась повергаться вода на мельничные колеса; или же пробирался дале к пристани, откуда неслись, вместе с течением воды, первые суда, нагруженные горохом, овсом, ячменем и пшеницей; или отправлялся в поля на первые весенние работы глядеть, как свежая орань черной полосою проходила по зелени, или же как ловкий сеятель бросал из горсти семена ровно, метко, ни зернышко не передавши на ту или другую сторону. Толковал и говорил с приказчиком и с мужиком, и мельником — и что и как, и каковых урожаев нужно ожидать, и на какой лад идет у них запашка, и по сколько хлеба продается, и что выбирают весной и осенью за умол муки, и как зовут каждого мужика, и кто с кем в родстве, и где купил корову, и чем кормит свинью, словом — всё. Узнал и то, сколько перемерло мужиков. Оказалось, немного. Как умный человек, заметил он вдруг, что незавидно идет хозяйство у Андрея Ивановича: [хозяйство у Тентетникова] повсюду упущенья, нераденье, воровство, немало и пьянства. И мысленно говорил он сам в себе: “Какая, однако же, скотина Тентетников: Запустить имение, которое могло бы приносить, по малой мере, пятьдесят тысяч годового доходу!” И, не будучи в силах удержать справедливого негодованья, повторял он: “Решительно скотина!” Не раз, посреди таких прогулок, приходило ему на мысль сделаться когда-нибудь самому, т. е., разумеется, не теперь, но после, когда обделается главное дело и будут средства в руках, сделаться самому мирным владельцем [мирным помещиком] подобного поместья. Тут обыкновенно представлялась ему молодая хозяйка, свежая, белолицая бабенка, может быть, даже из купеческого сословия, впрочем, однако же, образованная и воспитанная так, как и дворянка, чтобы понимала и музыку, хотя, конечно, музыка и не главное, но почему же, если уже так заведено, зачем же идти противу общего мнения? Представлялось ему и молодое поколение, долженствовавшее увековечить фамилью Чичиковых: резвунчик-мальчишка и красавица-дочка, или даже два мальчугана, две и даже три девчонки, чтобы было [чтобы оказалось] всем известно, что он действительно жил и существовал, а не то, что прошел по земле какой-нибудь тенью или призраком, — чтобы не было стыдно и перед отечеством. Представлялось ему даже и то, что недурно бы и к чину некоторое прибавление; статский советник, например, чин почтенный и уважительный… И много приходило ему в голову того, что так часто уносит человека от скучной настоящей минуты, теребит, дразнит, шевелит его и бывает ему любо даже и тогда, когда уверен он сам, что это никогда не сбудется.

Людям Павла Ивановича деревня тоже понравилась. Они так же, как и он, обжились в ней. Петрушка сошелся очень скоро с буфетчиком Григорием, хотя сначала они оба важничали и дулись друг перед другом нестерпимо. Петрушка пустил Григорию пыль в глаза тем, что он бывал в Костроме, Ярославле, Нижнем и даже в Москве; Григорий же осадил его сразу [осадил его разом] Петербургом, в котором Петрушка не был. Последний хотел было подняться и выехать на дальности расстояний тех мест, в которых он бывал, но Григорий назвал ему [но Григорий ему назвал] такое место, какого ни на какой карте нельзя было отыскать, и насчитал тридцать тысяч слишком верст, так что Петрушка осовел, разинул рот и был поднят на смех тут же всею дворней. Впрочем, дело кончилось между ними самой тесной дружбой: дядя лысый Пимен держал в конце деревни знаменитый кабак, которому имя было “Акулька”; в этом заведеньи видели их все часы дня. Там стали они свои други, или то, что называют в народе: кабацкие завсегдатели.

У Селифана была другого рода приманка. На деревне, что ни вечер, пелись песни, заплетались и расплетались весенние хороводы. Породистые стройные девки, каких трудно было найти в другом месте, заставляли его по нескольким часам стоять вороной. Трудно было сказать, которая лучше: все белогрудые, белошейные, у всех глаза репой, у всех глаза с поволокой, походка павлином и коса до пояса. Когда, взявшись обеими руками за белые руки, медленно двигался он с ними в хороводе или же выходил на них стеной, в ряду других парней, и погасал горячо рдеющий вечер, и тихо померкала вокруг окольность, и далече за рекой отдавался верный отголосок неизменно грустного напева, — не знал он и сам тогда, что с ним делалось. Долго потом во сне и наяву, утром и в сумерки, всё мерещилось ему, что в обеих руках его белые руки и движется он с ними в хороводе. Махнув рукой, говорил он: “Проклятые лезли девки!”.

Коням Чичикова понравилось тоже новое жилище. И коренной, и пристяжной каурой масти, называемый Заседателем, и самый чубарый, о котором выражался Селифан: “подлец-лошадь”, нашли пребыванье у Тентетникова [Далее начато: очень] совсем нескучным, овес отличным, а расположенье конюшен необыкновенно удобным: у всякого стойло, хотя и отгороженное, но через перегородки можно было видеть и других лошадей; так что, если бы пришла [Далее начато: охота] кому-нибудь из них, даже самому дальнему, фантазия вдруг заржать, то можно было ему ответствовать тем же тот же час.

Словом, все обжились, как дома. Читатель, может быть, изумляется, что Чичиков доселе не заикнулся по части известных душ. Как бы не так. Павел Иванович стал очень осторожен насчет этого предмета. Если бы даже пришлось [пришлось об этом] вести дело с дураками круглыми, он бы и тут не вдруг его начал. [он бы и тут нескоро отважился] Тентетников же, как бы то ни было, читает книги, философствует, старается изъяснить себе всякие причины всего: и отчего, и почему? “Нет, чорт его возьми! разве начать с другого конца?” — так думал Чичиков. Разговаривая почасту с дворовыми людьми, он, между прочим, от них разведал, что барин ездил прежде довольно нередко к соседу генералу, что у генерала барышня, что барин было к барышне, да и барышня тоже к барину… но потом вдруг за что-то не поладили и разошлись. Он заметил и сам, что Андрей Иванович карандашом и пером всё рисовал какие-то головки, одна на другую похожие. Один раз скоро после обеда, оборачивая, по обыкновенью, пальцем серебряную табакерку вокруг ее оси, сказал он так: “У вас всё есть, Андрей Иванович, одного только недостает”. — “Чего?” спросил тот, выпуская кудреватый дым. “Подруги жизни”, сказал Чичиков. Ничего не сказал Андрей Иванович. Тем разговор и кончился. Чичиков не смутился, выбрал другое время, уже перед ужином, и, разговаривая о том и о сем, сказал вдруг: “А право, Андрей Иванович, вам бы очень не мешало жениться”. Хоть бы слово сказал на это Тентетников, точно как бы и самая речь об этом была ему неприятна. Чичиков не смутился. В третий раз выбрал он время уже после ужина, и сказал так: “А все-таки, как ни переворочу обстоятельства ваши, вижу, что нужно вам жениться: впадете в ипохондрию”. Слова ли Чичикова были на этот раз так убедительны, или же расположенье духа у Андрея Ивановича было как-то особенно настроено к откровенности, он вздохнул и сказал, пустивши кверху трубочный дым: “На всё нужно родиться счастливцем, Павел Иванович”, и рассказал всё, как было, всю историю знакомства с генералом и разрыва.

Когда услышал Чичиков, от слова до слова, всё дело и увидел, что из-за одного слова ты произошла такая история, он оторопел. Несколько минут смотрел пристально [Далее начато: а. ему; б. Андр<ею Ивановичу>] в глаза Тентетникова и заключил: “Да он, просто, круглый дурак”.

“Андрей Иванович! помилуйте”, сказал он, взявши его за обе руки: “какое ж оскорбленье? что ж тут оскорбительного в слове ты?”.

“В самом слове нет ничего оскорбительного”, сказал Тентетников: “не в смысле слова, но в голосе, с которым сказано оно, заключается оскорбленье. Ты! — это значит: “помни, что ты дрянь; я принимаю тебя потому только, что нет никого лучше, а приехала какая-нибудь княжна Юзякина, — ты знай свое место, стой у порога”. Вот что это значит”. Говоря это, смирный и кроткий Андрей Иванович засверкал глазами, в голосе его послышалось раздраженье оскорбленного чувства.

“Да хоть бы даже и в этом смысле, [Далее начато: так] что ж тут такого?” сказал Чичиков.

“Как?” сказал Тентетников, смотря пристально в глаза Чичикову: “вы хотите, чтобы <я> продолжал бывать у него после такого поступка!”.

“Да какой же это поступок! это даже не поступок!” сказал Чичиков.

“Какой странный человек этот Чичиков!” подумал про себя Тентетников.

“Какой странный человек этот Тентетников!” подумал про себя Чичиков.

“Это не поступок, Андрей Иванович. Это просто генеральская привычка: они всем говорят ты. Да, впрочем, почему этого и не позволить заслуженному, почтенному человеку?”.

“Это другое дело”, сказал Тентетников. “Если бы он был старик, бедняк, не горд, не чванлив, не генерал, я бы тогда позволил ему говорить мне ты и принял бы даже почтительно”.

“Он совсем дурак”, подумал про себя Чичиков: “Оборвышу позволить, а генералу не позволить!” И, вслед за таким размышленьем, так возразил ему вслух: “Хорошо! положим, он вас оскорбил, за то [Далее начато: и вы ему отве<тили>] вы и поквитались с ним: он вам, и вы ему. Но расставаться навсегда из пустяка, — помилуйте, на что же это похоже? Как же оставлять дело, которое только что началось? Если уже избрана цель, так тут уже нужно идти напролом. Что тут глядеть на то, что человек плюется. Человек всегда плюется; да вы не отыщете теперь ни одного человека в свете, который бы не плевался”.

Тентетников совершенно озадачился этими словами, оторопел, глядел в глаза Павлу Ивановичу и думал про себя: “Престранный, однако ж, человек этот Чичиков!”.

“Какой, однако же, чудак этот Тентетников!” думал между тем Чичиков. “Позвольте мне как-нибудь обделать это дело”, сказал он вслух. “Я могу съездить к его превосходительству и объясню, что случилось это с вашей стороны по недоразумению, по молодости и незнанью людей и света”.

“Подличать перед ним я не намерен”, сказал сильно Тентетников.

“Сохрани бог подличать!” сказал Чичиков и перекрестился. “Подействовать словом увещанья, как благоразумный посредник, но подличать [а. Как в тексте; б. но подличать… Чичиков обиделся] … Извините, Андрей Иванович, за мое доброе желанье и преданность, я даже не ожидал, чтобы слова принимали вы в таком обидном смысле”.

“Простите, Павел Иванович, я виноват”, сказал тронутый Тентетников, схвативши признательно обе его руки. “Ваше доброе участие мне дорого, клянусь. Но оставим этот разговор, не будем больше никогда об этом говорить”.

“В таком случае я поеду просто к генералу без причины”, сказал Чичиков.

“Зачем?” спросил Тентетников, в недоумении смотря на Чичикова. [а. Как в тексте; б. смотря на него].

“Засвидетельствовать почтенье”, сказал Чичиков.

“Какой странный человек этот Чичиков!” подумал Тентетников.

“Какой странный человек этот Тентетников!” подумал Чичиков.

“Так как моя бричка”, сказал Чичиков: “не пришла еще в надлежащее состояние, то позвольте мне взять у вас коляску. Я бы завтра же, эдак около 10 часов, к нему съездил”. [около 10 часов утра к нему бы и съездил].

“Помилуйте, что за просьба. Вы — полный господин, выбирайте какой хотите экипаж: всё в вашем расположении”.

Они простились и разошлись [Далее начато: не без рассу<ждения>] спать, не без рассуждения о странностях друг друга.

Чудная, однако же, вещь: на другой день, когда подали Чичикову лошади и вскочил он в коляску, с легкостью почти военного человека, одетый в новый фрак, белый галстук и жилет, и покатился свидетельствовать почтенье генералу, Тентетников пришел в такое волненье духа, какого давно не испытывал. Весь этот ржавый и дремлющий ход его мыслей превратился в деятельно-беспокойный. Возмущенье нервическое обуяло вдруг всеми чувствами доселе погруженного в беспечную лень байбака. То садился он ни диван, то подходил к окну, то принимался за книгу, то хотел мыслить. Безуспешное хотенье! Мысль не лезла к нему в голову. То старался ни о чем не мыслить. Безуспешное старание! Отрывки чего-то похожего на мысли, концы и хвостики мыслей лезли и отовсюду наклевывались к нему в голову. “Странное состоянье!” сказал он и придвинулся к окну глядеть на дорогу, прорезавшую дуброву, в конце которой еще [Далее начато: не успело. ] курилась не успевшая улечься пыль, поднятая уехавшей коляской. Но оставим Тентетникова и последуем за Чичиковым.

ГЛАВА II.

В полчаса с небольшим кони пронесли Чичикова чрез десятиверстное пространство: сначала дубровою, [сначала мимо раскидистой ду<бровы>] потом хлебами, начинавшими зеленеть посреди свежей орани, потом горной окраиной, с которой поминутно открывались виды на отдаленья, — и наконец аллеею широких раскидистых лип внесли его в генеральскую деревню. Аллея лип превратилась в аллею тополей, [а. Как в тексте; б. в аллею молодых тополей] огороженных снизу плетеными коробками, и уперлась в чугунные сквозные вороты, сквозь которые глядел кудряво-великолепный резной фронтон генеральского дома, опиравшийся на восемь колонн с коринфскими капителями. Пахнуло повсюду масляной краской, которою беспрерывно обновлялося всё, ничему не давая состареться. Двор чистотой подобен был паркету. Подкативши к подъезду, Чичиков с почтеньем соскочил на крыльцо, приказал о себе доложить и был введен прямо в кабинет к генералу.

Генерал поразил его величественной наружностью. Он был на ту пору в атласном малиновом халате. Открытый взгляд, лицо мужественное, бакенбарды и большие усы с проседью, стрижка низкая, а на затылке даже под гребенку, шея толстая, широкая, так называемая, в три этажа: в три складки с трещиной поперек, голос — бас с некоторою охрипью, движенья генеральские. Генерал Бетрищев, как и все мы грешные, был одарен многими достоинствами и многими недостатками. То и другое, как случается в русском человеке, было набросано в нем в каком-то картинном беспорядке. Самопожертвованье, великодушье, в решительные минуты храбрость, ум — и ко всему этому изрядная подмесь себялюбья, честолюбья, самолюбия, мелочной щекотливости личной и многого того, без чего уже не обходится человек. Всех, которые ушли вперед его по службе, он не любил, выражался о них едко, в сардонических, колких эпиграммах. Всего больше доставалось от него его прежнему сотоварищу, которого считал он ниже себя и умом, и способностями, и который, однако же, обогнал его и был уже генерал-губернатором двух губерний, в одной из которых находились его поместья, так что он очутился как бы в зависимости от него. В отместку, язвил он его при всяком случае, критиковал всякое распоряженье и видел во всех мерах и действиях его верх неразумия. Несмотря на доброе сердце, генерал был насмешлив. Вообще говоря, он любил первенствовать, любил фимиам, любил блеснуть и похвастаться умом, любил знать то, чего другие не знают, и не любил тех людей, которые знают что-нибудь такое, чего он не знает. Воспитанный полуиностранным воспитаньем, он хотел сыграть в то же время роль русского барина. С такой неровностью в характере, с такими крупными, яркими противуположностями, он должен был неминуемо встретить по службе кучу неприятностей, вследствие которых и вышел в отставку, обвиняя во всем какую-то враждебную партию и не имея великодушия обвинить в чем-либо себя самого. В отставке сохранил он ту же картинную, величавую осанку. В сертуке ли, во фраке ли, в халате — он был всё тот же. От голоса до малейшего телодвиженья в нем всё было властительное, повелевающее, внушавшее в низших чинах если не уважение, то, по крайней мере, робость.

Чичиков почувствовал то и другое: и уваженье, и робость. Наклоня почтительно голову на бок, начал он так: “Счел долгом представиться [счел долгом засвидетельствовать] вашему превосходительству. Питая уваженье к доблестям мужей, спасавших отечество на бранном поле, счел долгом представиться лично вашему превосходительству”.

Генералу, как видно, не не понравился такой приступ. Сделавши весьма милостивое движенье Головою, он сказал: “Весьма рад познакомиться. Милости просим садиться. Вы где служили?”.

“Поприще службы моей”, сказал Чичиков, садясь в кресла не в середине, но наискось и ухватившись рукою за ручку кресел, “началось в казенной палате, ваше превосходительство; дальнейшее же теченье оной продолжал в разных местах: был и в надворном суде, и в комиссии построения, и в таможне. Жизнь мою можно уподобить судну среди волн, ваше превосходительство. На терпеньи, можно сказать, вырос, терпеньем воспоен, терпеньем спеленат, и сам, так сказать, не что другое, как одно терпенье. А уж сколько претерпел от врагов, так ни слова, ни кисти, ни краски не сумеют передать. Теперь же, на вечере, так сказать, жизни своей, ищу уголка, где бы провесть остаток дней. Приостановился же покуда у близкого соседа вашего превосходительства…”.

“У кого это?”.

“У Тентетникова, ваше превосходительство”.

Генерал поморщился.

“Он, ваше превосходительство, весьма раскаивается в том, что не оказал должного уваженья…”.

“К чему уваженья?”.

“К заслугам вашего превосходительства”, сказал Чичиков. “Не находит слов, не знает, как загладить проступок. Говорит: “Если бы я только мог перед его превосходительством чему-нибудь… потому что, точно”, говорит, “умею ценить мужей, спасавших отечество”, говорит”.

“Помилуйте, что ж он? Да ведь я не сержусь!” сказал смягчившийся генерал. “В душе моей я искренно полюбил его и уверен, что со временем он будет преполезный человек”.

“Преполезный”, подхватил Чичиков: “обладает даром слова и владеет пером”.

“Но пишет, я чай, пустяки, какие-нибудь стишки?”.

“Нет, ваше превосходительство, не пустяки…”.

“Что ж такое?”.

“Он пишет… историю, ваше превосходительство”.

“Историю? о чем историю?”.

“Историю…” тут Чичиков остановился, и оттого ли, что перед ним сидел генерал, или, просто, чтобы придать более важности предмету, прибавил: “историю о генералах, ваше превосходительство”.

“Как о генералах? о каких генералах?”.

“Вообще о генералах, ваше превосходительство, в общности. То-есть, говоря собственно, об отечественных генералах”, сказал Чичиков и сам подумал: “что [Далее начато: я та<кое>] за вздор такой несу”.

“Извините, я не очень понимаю… что ж это выходит, историю какого-нибудь времени, или отдельные биографии, и притом всех ли, или только участвовавших в 12-м году?”.

“Точно так, ваше превосходительство, участвовавших в 12-м году”, сказал Чичиков.

“Так что ж он ко мне не приедет? Я бы мог собрать ему весьма много любопытных материалов”.

“Не смеет, ваше превосходительство”.

“Какой вздор! Из какого-нибудь пустого слова… Да я совсем не такой человек. Я, пожалуй, к нему сам готов приехать”.

“Он к тому не допустит, он сам приедет”, сказал Чичиков, и в то же время подумал он в себе: “Генералы пришлись, однако же, кстати, между тем как язык [Далее начато: а. с како<й>; б. совершенно] болтнул сдуру”.

В кабинете послышался шорох. Ореховая дверь резного шкафа отворилась сама собою. На обратной половине растворенной двери, ухватившись чудесной рукой [чудесной ручкой] за ручку двери, явилась живая фигурка. Если бы в темной комнате вдруг вспыхнула прозрачная картина, освещенная сзади лампами, она бы не поразила так, как эта сиявшая жизнью фигурка, [так, как фигурка эта] которая точно предстала затем, чтобы осветить комнату. Казалось, как бы вместе с нею влетел солнечный луч в комнату, озаривший вдруг потолок, карниз и темные углы ее. Она казалась блистающего роста. Это было обольщенье; происходило это от необыкновенной стройности и гармонического соотношенья между собою всех частей тела, от головы до пальчиков. Одноцветное платье, на ней наброшенное, было наброшено с таким <вкусом>, что, казалось, швеи столиц <должны были> делать совещанье между собой, как бы получше убрать ее. Это был обман. Оделась она кое-как, сама собой; в двух, трех местах схватила неизрезанный кусок ткани, и он прильнул и расположился вокруг нее в таких складках, что ваятель перенес бы их тотчас же на мрамор, [а. Как в тексте; б. перенес бы их, как драгоценность, на мрамор] и барышни, одетые по моде, все казались перед ней какими-то пеструшками. Несмотря на то, что Чичикову почти знакомо было лицо ее по рисункам Андрея Ивановича, он смотрел [В подлиннике: он осмотрел] на нее, как оторопелый. И потом уже [Вместо “И потом уже” над строкой исправлено: И после уже очнувшись] заметил, что у нее [заметил, что он] был существенный недостаток, именно — недостаток толщины. [Вместо “Несмотря на то ~ толщины” над строкой исправлено: Одно было нехорошо: она была чересчур уж тонка и худа].

“Рекомендую вам мою баловницу!” сказал генерал, обратись к Чичикову. “Однако ж, я вашего имени и отчества до сих пор не знаю”.

“Впрочем, должно ли быть знаемо имя и отчество человека, не ознаменовавшего себя доблестями?” сказал Чичиков.

“Всё же, однако ж, нужно знать…”.

“Павел Иванович, ваше превосходительство”, проговорил Чичиков, с легким наклоном головы на бок.

“Улинька! Павел Иванович сейчас сказал преинтересную новость. Сосед наш Тентетников совсем не такой глупой человек, как мы полагали. Он занимается довольно важным делом: историей генералов двенадцатого года”.

Улинька вдруг как бы вспыхнула и оживилась.

“Да кто же думал, что он глупый человек?” проговорила она быстро. [“Да кто же думал”, проговорила она быстро, “что он глупый человек”.] “Это мог думать разве один только Вишнепокромов, которому ты веришь, папа, который и пустой, и низкой человек”.

“Зачем же низкой? Он пустоват, это правда”, сказал генерал.

“Он подловат и гадковат, не только что пустоват”, подхватила живо Улинька. “Кто так обидел своих братьев и выгнал из дому родную сестру, тот гадкой человек”.

“Да ведь это рассказывают только”.

“Рассказывать не будут напрасно. У тебя, отец, добрейшая душа и редкое сердце, но ты поступаешь, так, что иной подумает о тебе совсем другое. Ты будешь принимать человека, о котором сам знаешь, что он дурен, потому что он только краснобай и мастер перед тобой увиваться”. [краснобай и мастер говорить].

“Душа моя! ведь мне ж не прогнать его”, сказал генерал.

“Зачем прогонять, зачем и любить?”.

“А вот и нет, ваше превосходительство”, сказал Чичиков Улиньке, с легким наклоном головы на бок, с приятной улыбкой: “По христианству, именно таких мы должны любить”. И тут же, обратясь к генералу, сказал с улыбкой, уже несколько плутоватой: “Изволили ли, ваше превосходительство, слышать когда-нибудь о том, что такое: полюби нас чернинькими, а белинькими нас всякой полюбит?”.

“Нет, не слыхал”.

“А это преказусный анекдот”, [а. Как в тексте; б. Прекурьезный анекдот, ваше превосходительство; в. Симпатической анекдот, ваше превосходительство] сказал Чичиков с плутоватой улыбкой. “В имении, ваше превосходительство, у князя Гукзовского, которого, без сомнения, ваше превосходительство, изволите знать…”.

“Не знаю”.

“Был управитель, ваше превосходительство, из немцев, молодой человек. По случаю поставки рекрут [Вместо “По случаю ~ рекрут” над строкой начато: Так немец-то этот по делам имения] и прочего, имел он надобность приезжать в город и, разумеется, подмазывать суд. [Вместо: “и разумеется ~суд”: водиться с судейскими ну и… сами изволите знать… подмазывать. [Тут] Чичиков, прищуря глав, выразил в лице своем, как подмазывают судейских. ] Впрочем, и они тоже полюбили, угощали. Вот как-то один раз у них на обеде говорит он: [Вместо “Впрочем ~ говорит он”: Впрочем и они тоже угощали его, так что один раз обедая у них он говорит: ] “Что ж, господа, когда-нибудь и ко мне! в именье к князю”. Говорят: [Те говорят] “Приедем!” Скоро после того случилось [Вместо “Скоро ~ случилось”: а. Вот, ваше превосходительство, случилось; б. Случилось, ваше превосходительство, в непродолжительном времени] выехать суду на следствие по делу, случившемуся [по делу, происшедшему] во владениях графа Трехметьева, которого, ваше превосходительство, без сомнения, тоже изволите знать”.

“Не знаю”.

“Самого-то следствия они не делали, а всем судом заворотили на экономический двор, к старику, графскому эконому. Да три дни и три ночи без просыпу в карты. Самовар и пунш, разумеется, со стола не сходят. Старику-то они уж и надоели. [Вместо “а всем судом — надоели”: заворотили телеги на экономический двор к эконому. Да три дни и три ночи не переводя духу и прокозыряли в карты: самовар и пунш, ваше превосходительство, со стола не сходят. Старику-то графскому эконому уж они засели, так сказать, в горле”. Чичиков показал себе на горло. ] Чтобы как бы как-нибудь от них отделаться, он и говорит: “Вы бы, господа, заехали к княжому управителю немцу: он недалеко отсюда”. [недалеко отсюда и вас ждет] “А, и в самом деле”, говорят; и с полупьяна, небритые и заспанные, как были, на телеги [Вместо “и с полупьяна ~ на телеги”: Он же нас и звал. И всё это, как было — заспанное и небритое, на телеги] да к немцу… А немец, ваше превосходительство, надобно знать, в это время [“надобно знать, в это время” зачеркнуто. ] только что женился. Женился на институтке, молоденькой, субтильной (Чичиков выразил в лице своем субтильность). Сидят они двое за чаем, ни о чем не думая, [Вместо “Сидят ~ не думая”: Находясь так сказать в медовом месяце, сидят они вроде двух ангелончиков за чаем] вдруг отворяются двери и ввалилось сонмище”.

“Воображаю, хороши!” сказал генерал.

“Управитель так и оторопел, [Далее было: Не нашелся. ] говорит: “Что вам угодно?” — “А, — говорят, — так вот ты как!” И вдруг, с этим словом, перемена лиц и физиогномии: [Вместо “Управитель ~ физиогномии”: Немца так это поразило, ваше превосходительство, что потерялся совсем. Подходит к ним и говорит: “Что вам угодно?” — “А, так вот ты как!” Перемена декораций, другой оборот, другая речь. ] “За делом. Сколько вина выкуривается по именью? Покажите книги!” Тот сюды-туды. “Эй, понятых!” Взяли, связали, да в город. Да полтора года и просидел немец в тюрьме”.

[“Вот на!” сказал генерал].

Улинька всплеснула руками.

“Жена хлопотать!” продолжал Чичиков. “Ну что ж может какая-нибудь неопытная молодая женщина. Спасибо, что случились добрые люди, которые посоветовали пойти на мировую. Отделался он двумя тысячами да угостительным обедом. И на обеде, когда все уже развеселились, и он также, [и он и она] вот и говорят они ему: “Не стыдно ли тебе так поступить с нами? Ты всё бы хотел нас видеть прибранными, да выбритыми, да во фраках. [Вместо “Жена ~ во фраках”: Жена, ваше превосходительство, хлопотать! Ну что ж может какая-нибудь молодая женщина неискушонная, так сказать, горнилом опыта. Спасибо, что случились добрые люди, которые научили пойти на мировую. Отделался немец, ваше превосходительство, двумя тысячами да угостительным обедом. Да уж за обедом, когда уж все того и он также, [немного того налимонились] говоря просто, налимонились, они и говорят ему: “Вот видишь — погнушался [ты] нами! ты всё бы хотел видеть выбритых] Нет, ты полюби нас чернинькими, а белинькими нас всякой полюбит”.

Генерал расхохотался; болезненно застонала Улинька.

“Я не понимаю, папа, как ты можешь смеяться”, сказала она быстро. Гнев отемнил [Вместо “отемнил” было начато: выразился на] прекрасный лоб ее… “Бесчестнейший поступок, за который я не знаю, куды бы их следовало всех услать…”.

“Друг мой, я их ничуть не оправдываю”, сказал генерал: “но что ж делать, если смешно? Как бишь: полюби нас белинькими?..”.

“Чернинькими, ваше превосходительство”, подхватил Чичиков.

“Полюби нас чернинькими, а белинькими нас всякой полюбит. Ха, ха, ха, ха!” И туловище генерала стало колебаться от смеха. Плечи, носившие некогда густые эполеты, тряслись, точно как бы носили и поныне густые эполеты.

Чичиков разрешился тоже междуметием смеха, но, из уважения к генералу, пустил его на букву э: хе, хе, хе, хе, хе! И туловище его также стало колебаться от смеха, хотя плечи и не тряслись, ибо не носили густых эполет.

“Воображаю, хорош был небритый суд!” говорил генерал, продолжая смеяться.

“Да, ваше превосходительство, как бы то ни было, без просыпу”, [а. Как в тексте; б. как бы то ни было, трехдневное бдение — тот же пост. Поизнурились, поизнурились. ] говорил Чичиков, продолжая смеяться.

Улинька опустилась в кресла и закрыла рукой прекрасные глаза; как бы досадуя на то, что не с кем поделиться негодованьем, [а. Как в тексте; б. опустилась в кресла. Закрыв рукой прекрасные глаза, как бы досадуя на то, что не с кем было поделиться негодованьем] сказала она: “Я не знаю, меня только берет одна досада”.

В самом деле, необыкновенно странны были своею противуположностью те чувства, которые родились [а. которые были; б. которые происхо<дили>] в сердцах троих беседовавших людей. [в сердцах люден беседовавших] Одному была смешна неповоротливая ненаходчивость немца. Другому смешно было оттого, что смешно изворотились плуты. Третьему было грустно, что безнаказанно совершился несправедливый поступок. Не было только четвертого, который бы задумался именно над этими словами, произведшими смех в одном и грусть в другом. Чтó значит, однако же, что и в паденьи своем гибнущий грязный человек требует любви к себе? Животный ли инстинкт это? Или слабый крик души, заглушенной тяжелым гнетом [Заглушенной жизненным гнетом] подлых страстей, еще пробивающийся сквозь деревянеющую кору мерзостей, еще вопиющий: “Брат, спаси”. Не было четвертого, которому бы тяжелей всего была погибающая душа его брата.

“Я не знаю”, говорила Улинька, отнимая от лица руку: “меня одна только досада берет”.

“Только, пожалуйста, не гневайся на нас”, сказал генерал. “Мы тут ни в чем не виноваты. Поцелуй меня и уходи к себе, потому что я сейчас буду одеваться к обеду. Ведь ты”, сказал генерал, вдруг обратясь к Чичикову, “обедаешь у меня?” [“Ведь ты обедаешь у меня?” сказал генерал, вдруг обратясь к Чичикову. ].

“Если только ваше превосходительство…”.

“Без церемонии. Щи есть”.

Чичиков приятно наклонил голову, и когда приподнял потом ее вверх, он уже не увидал Улиньки. Она исчезнула. На место ее предстал, в густых усах [в усах] и бакенбардах, великан-камердинер, с серебряной лаханкой и рукомойником в руках.

“Ты мне позволишь одеваться при себе?” сказал генерал, скидая халат и засучивая рукава рубашки на богатырских руках.

“Помилуйте, не только одеваться, но можете совершать при; мне всё, что угодно вашему превосходительству”, сказал Чичиков.

Генерал стал умываться, брызгаясь и фыркая, как утка. Вода с мылом летела во все стороны.

“Как бишь?” сказал он, вытирая со всех сторон свою толстую шею: “полюби нас белинькими… а чернинькими…”.

“Чернинькими, ваше превосходительство”.

“Полюби нас чернинькими, а белинькими нас всякой полюбит. Очень, очень хорошо!”.

Чичиков был в духе необыкновенном, он чувствовал какое-то вдохновенье. “Ваше превосходительство!” сказал он.

“Что?” сказал генерал.

“Есть еще одна история”.

“Какая?”.

“История тоже смешная, но мне-то от ней не смешно”. [Далее начато: Даже так, что если ваше превосходительство].

“Как так?”.

“Да вот, ваше превосходительство, как”. Тут Чичиков осмотрелся и, увидя, что камердинер с лаханкою вышел, начал так: “Есть у меня дядя, дряхлый старик. У него триста душ и, кроме меня, наследников никого. Сам управлять именьем, по дряхлости, не может, а мне не передает тоже. И какой странный приводит резон: “Я”, говорит, “племянника не знаю; может быть, он мот. Пусть он докажет мне, что он надежный человек, пусть приобретет прежде сам собой триста душ, тогда я ему отдам и свои триста душ”.

“Какой дурак!”.

“Справедливо изволили заметить, ваше превосходительство. Но представьте же теперь мое положение”. Тут Чичиков, понизивши голос, стал говорить [Вместо “Тут ~ говорить” было: и понизив голос, стал он говорить. ] как бы по секрету. “У него в доме, ваше превосходительство, есть ключница, а у ключницы дети. Того и смотри, всё перейдет им”.

“Выжил глупый старик из ума и больше ничего”, сказал генерал. “Только я не вижу, чем тут я могу пособить”.

“Я придумал вот что. Теперь, покуда новые ревижские сказки не поданы, у помещиков больших имений наберется не мало, на ряду с душами живыми, отбывших и умерших. Так, если, например, ваше превосходительство передадите мне их в таком; виде, как бы они были живые, с совершеньем купчей крепости я бы тогда эту крепость представил старику и он, как ни вертись, а наследство бы мне отдал”.

Тут генерал разразился таким смехом, каким вряд ли когда смеялся человек. Как был, так и повалился он в кресла. Голову забросил назад и чуть не захлебнулся. Весь дом встревожился. Предстал камердинер. Дочь прибежала в испуге.

“Папа, что с тобой случилось?”.

“Ничего, друг мой. Ха, ха, ха! Ступай к себе, мы сейчас явимся обедать. Ха, ха, ха!”.

И, несколько раз задохнувшись, вырывался с новою силою генеральский хохот, раздаваясь от передней до последней комнаты, в высоких, звонких генеральских покоях.

Чичиков с беспокойством ожидал конца этому необыкновенному смеху.

“Ну, брат, извини: тебя сам чорт угораздил на такую штуку. Ха, ха, ха! Попотчивать старика, подсунув ему мертвых. Ха, ха, ха, ха! Дядя-то, дядя! В каких дураках дядя! Ха, ха, ха, ха!”.

Чичиков находился несколько даже в конфузном положении: тут же стоял камердинер, разинувши рот и выпуча глаза.

“Ваше превосходительство! Ведь смех этот выдумали слезы”, сказал он.

“Извини, брат! Ну, уморил. Да я бы пятьсот тысяч дал за то только, чтобы посмотреть на твоего дядю в то время, как ты поднесешь ему купчую на мертвые души. Да что, он слишком стар? Сколько ему лет?”.

“Восемьдесят лет, ваше превосходительство. Но это келейное, я бы… чтобы…” Чичиков посмотрел значительно в лицо генерала и в то же время искоса на камердинера.

“Поди вон, братец. Придешь после”, сказал генерал камердинеру. Усач удалился.

“Да, ваше превосходительство, — это, ваше превосходительство, дело такое, что я бы хотел его подержать в секрете”.

“Разумеется, я это очень понимаю. Экой дурак старик! Ведь придет же в 80 лет этакая дурь в голову. Да что он с виду как? бодр? держится еще на ногах?”.

“Держится, но с трудом”.

“Экой дурак! И зубы есть?”.

“Два зуба всего, ваше превосходительство”.

“Экой осел! Ты, братец, не сердись… а ведь он осел”.

“Точно так, ваше превосходительство. Хоть он мне и родственник и тяжело сознаваться в этом, но действительно — осел”. Впрочем, как читатель может смекнуть и вам, Чичикову не тяжело было в этом сознаться, тем более что вряд ли у него был когда-либо какой дядя.

“Так если, ваше превосходительство, будете уже так добры…”.

“Чтобы отдать тебе мертвых душ? Да за такую выдумку я их тебе с землей, с жильем! Возьми себе всё кладбище! Ха, ха, ха, ха! Старик-то, старик! Ха, ха, ха, ха! В каких дураках! Ха, ха, ха, ха!..”.

И генеральский смех пошел отдаваться вновь по генеральским покоям.

ГЛАВА III.

“Нет, я не так”, говорил Чичиков, очутившись опять посреди открытых полей и пространств: “нет, я не так распоряжусь. Как только, даст бог, всё покончу благополучно и сделаюсь действительно состоятельным, зажиточным человеком, я поступлю тогда совсем иначе: будет у меня тогда и повар, и дом, как полная чаша, но будет и хозяйственная часть в порядке. Концы сведутся с концами. Да понемножку всякой год будет откладываться сумма и для потомства, если только бог пошлет жене плодородье. Эй ты, дурачина!”.

Селифан и Петрушка оглянулися оба с козел.

“А куда ты едешь?”.

“Да так изволили приказывать, Павел Иванович, — к полковнику Кошкареву”, сказал Селифан.

“А дорогу расспросил?”.

“Я, Павел Иванович, изволите видеть, так как всё хлопотал около коляски, так оно-с… генеральского конюха только видел… А Петрушка расспрашивал у кучера”.

“Вот и дурак! На Петрушку, сказано, не полагаться: Петрушка-бревно”.

“Ведь тут не мудрость какая”, сказал Петрушка, глядя искоса: “окроме того, что, спустясь с горы, взять попрямей, ничего больше и нет”.

“А ты окроме сивухи ничего больше, чай, и в рот не брал. Чай, и теперь налимонился?”.

Увидя, что речь повернула вона в какую сторону, Петрушка закрутил только носом. Хотел он было сказать, что даже и не пробовал, да уж как-то и самому стало стыдно.

“В коляске-с хорошо-с ехать”, сказал Селифан, оборотившись.

“Что?”.

“Говорю, Павел Иванович, что в коляске де вашей милости хорошо-с ехать, получше-с как в бричке, не трясет”.

“Пошел, пошел! Тебя ведь не спрашивают об этом”.

Селифан хлыснул слегка бичом по крутым бокам лошадей и поворотил речь к Петрушке: [Далее начато: Слышь, полковник мужика] “Слышь, мужика Кошкарев барин одел, говорят, как немца; поодаль и не распознаешь: выступает по журавлиному, как немец. И на бабе не то, чтобы платок как: бывает [а. Как в тексте; б. платок повязуют] пирогом или кокошник на голове, а немецкой капор такой, как немки ходят, знашь, [немки, знашь, ходят] в капорах, — так капор [теперь] называется, знашь, капор. Немецкой такой капор”.

“А тебя как бы нарядить немцем да в капор”, сказал Петрушка, острясь над [Далее начато: смыслом] Селифаном и ухмыльнувшись. Но что за рожа вышла от этой усмешки! И подобья не было на усмешку, а точно как бы человек, доставши себе в нос насморк и силясь при насморке чихнуть, не чихнул, но так и остался в положенья человека, собирающегося чихнуть.

Чичиков заглянул из-под низа ему в рожу, желая знать, что там делается, и сказал: “Хорош! а еще воображает, что красавец!” Надобно сказать, что Павел Иванович был сурьезно уверен в том, что Петрушка влюблен в красоту свою, тогда как последний временами позабывал, есть ли у него даже вовсе рожа.

“Вот как бы догадались было, Павел Иванович”, сказал Селифан, оборотившися с козел: “чтобы выпросить у Андрея Ивановича другого коня, в обмен на чубарого; он бы, по дружественному расположению к вам, не отказал бы, а это конь-с, [а. Как в тексте; б. это конь] право, подлец-лошадь и помеха”.

“Пошел, пошел, не болтай”, сказал Чичиков и про себя подумал: “в самом деле, напрасно я не догадался”.

Легким ходом неслась тем временем легкая на ходу коляска. Легко подымалась и вверх, хотя подчас и неровна была дорога; легко опускалась и под гору, хотя и без конца были спуски проселочных дорог. С горы спустились [Вместо “Легким ходом ~ спустились” между строк карандашом исправлено: Коляска тем временем спускалась с горы.]. Дорога шла лугами через извивы реки, мимо мельниц. Вдали [Далее начато: осиновые рощи] выступали картинно одна, из-за другой осиновые рощи. Вблизи же пролетали быстро кусты лоз, тонкие ольхи и серебристые тополи, ударявшие ветвями: ] сидевших на козлах Селифана и Петрушку. С последнего ежеминутно сбрасывали они картуз. Суровый служитель <со>скакивал с козел, бранил глупое дерево и хозяина, который насадил его, но привязать картуза или даже придержать рукою не догадался, всё надеясь на то, что авось дальше не случится. Деревья же становились гуще: [а. Как в тексте; б. становились чаще и выше] к осинам и ольхам начала присоединяться береза, и скоро образовалась вокруг лесная гущина. Свет солнца сокрылся. Затемнели сосны и ели. Непробудный мрак бесконечного леса сгущался и, казалось, готовился превратиться в ночь. [Вместо “Непробудный ~ в ночь”: а. Всё, казалось, готовилось превратиться в ночь; б. Начато: Лес] И вдруг промеж дерев свет. Там и там промеж ветвей и пней, точно живое серебро или зеркала. Лес стал освещаться, деревья редеть, послышались крики — и вдруг перед ними озеро. Водная равнина версты [Далее начато: в окружно<сти>] четыре в поперечнике, вокруг дерева, позади их избы. Человек 20, по пояс, по плеча и по горло в воде, тянули к супротивному берегу невод. Посреди их плавал проворно, кричал и хлопотал за всех человек, почти такой же меры в вышину, как и в толщину, круглый кругом, точный арбуз. [хлопотал за всех почти круглый человек похожий на арбуз] По причине толщины, он уже не мог ни в каком случае потонуть и как бы ни кувыркался, желая нырнуть, вода бы его всё выносила на верх; и если бы село к нему на спину еще двое человек, он бы, как упрямый пузырь, остался с ними на верхушке воды, слегка только [воды, и только бы слегка] под ними покряхтывая да пуская носом и ртом пузыри.

“Этот, Павел Иванович”, сказал Селифан, оборотясь с козел: “должен быть барин, полковник Кошкарев”.

“Отчего?”.

“Оттого, что тело у него, изволите видеть, побелей, чем у других, и дородство почтительное, как у барина”.

Крики между тем становились явственней.

Скороговоркой и звонко выкрикивал барин-арбуз: “Передавай, передавай, Денис, Козьме. Козьма, бери хвост у Дениса! Фома большой, напирай туды жа, где и Фома меньшой. Заходи справа, справа заходи. Стой, стой, чорт вас побери обоих. Запутали меня самого в невод! Зацепили, говорю, проклятые, зацепили за пуп!”.

Влачители правого крыла остановились, увидя, что действительно случилась непредвиденная оказия: и барин запутался в сети.

“Вишь ты”, сказал Селифан Петрушке: “потащили барина, как рыбу”.

Барин барахтался [а. Как в тексте; б. Арбуз барахтался] и, желая выпутаться, перевернулся на. спину, [перевернулся на другую сторону] брюхом вверх, [Далее начато: что и запутыва<ло>] запутавшись еще в сетку, как в летнее жаркое время в сквозную тюлевую перчатку на дамской ручке. [как дамская ручка в сквозную тюлевую перчатку] Боясь оборвать сеть, плыл он вместе с пойманною рыбою, приказавши себя перехватить только впоперек веревкой. Перевязавши его веревкой, бросили конец ее на берег. Человек с двадцать рыбаков, стоявших на берегу, подхватили конец и стали бережно тащить его. Добравшись до мелкого места, барин стал на ноги, покрытый клетками сети, как в летнее время дамская ручка под сквозною перчаткой, и взглянул вверх [и взглянул на берег] и увидел гостя, в коляске взъезжавшего на плотину. [Увидя гостя], кивнул он головой. Чичиков снял картуз и учтиво раскланялся с коляски.

“Обедали?” закричал барин, подходя с пойманною рыбою на берег, держа одну руку над глазами козырьком в защиту от солнца, другую же — пониже на манер Венеры Медицейской, выходящей из бани.

“Нет”, сказал Чичиков.

“Ну, так благодарите же бога”.

“А что?” спросил Чичиков любопытно, держа над головою картуз.

“А вот что!” сказал барин, очутившийся на берегу вместе — с коропами и карасями, которые бились у ног его [а. Как в тексте; б. “А вот что!” сказал барин, вышед совсем на берег; коропы и караси бились у ног его] и прыгали на аршин от земли. “Это ничего, на это не глядите; а вон штука вон где! [А вот штука] А покажите-ка, Фома большой, осетра”. Два здоровых мужика вытащили из кадушки какое-то чудовище. “Каков князек! из реки зашел…”.

“Да это целый князь!” сказал Чичиков.

“Вот то-то же. Поезжайте-ка вы теперь вперед, а я за вами. Кучер, ты, братец, возьми дорогу пониже, через огород. Побеги, телепень Фома меньшой, снять перегородку. А я за вами [Я за вами буду] — как тут, прежде чем успеете оглянуться”.

“Полковник чудаковат”, подумал <Чичиков>, проехавши, наконец, бесконечную плотину и подъезжая к избам, из которых одни, подобно стаду уток, рассыпались по косогору возвышенья, а другие стояли внизу на сваях, как цапли. Сети, невода, бредни [После “бредни” в рукописи оставлен пробел для одного слова. ] развешаны были повсюду. Фома меньшой снял перегородку, коляска проехала огородом и очутилась на площади возле устаревшей деревянной церкви. За церковью подальше видны были крыши господских строений.

“А вот я и здесь”, раздался голос сбоку. Чичиков оглянулся и увидел, что барин уже ехал возле него на дрожках; травяно-зеленый нанковый сертук, желтые штаны и шея без галстука, на манер купидона. Боком сидел он на дрожках, занявши собою все дрожки. Чичиков хотел было что-то сказать ему, но толстяк уже исчез. Дрожки показались на другой стороне, и только слышался голос: “Щуку и семь карасей отнесите повару — телепню. А осетра подавай сюда: я его свезу сам на дрожках”. Раздались снова голоса: “Фома большой да Фома меньшой! Козьма да Денис!” Когда же подъехал он к крыльцу дома, к величайшему изумленью его, толстый барин был уже на крыльце и принял его в свои объятья. Как он успел так слетать, было непостижимо. [успел так слетать, бог его весть] Они поцеловались троекратно навкрест.

“Я привез вам поклон от его превосходительства”, сказал Чичиков.

“От какого превосходительства?”.

“От родственника вашего, от генерала Александра Дмитриевича”.

“Кто это Александр Дмитриевич?”.

“Генерал Бетрищев”, отвечал Чичиков с некоторым изумленьем.

“Не знаю-с, незнаком”.

Чичиков пришел еще в большее изумление…

“Как же это?.. Я надеюсь, по крайней мере, что имею удовольствие говорить с полковником Кошкаревым?”.

“Петр Петрович Петух, Петух Петр Петрович”, подхватил хозяин.

Чичиков остолбенел. “Вот тебе на! Как же вы, дураки”, сказал он, оборотившись к Селифану и Петрушке, которые оба разинули рот и выпучили глаза, один сидя на козлах, другой стоя у дверец коляски: “как же вы, дураки? Ведь вам сказано — к полковнику Кошкареву… А ведь это Петр Петрович Петух…”.

“Ребята сделали отлично!” сказал Петр Петрович. “За это вам по чапорухе водки и кулебяка в придачу. Откладывайте коней и ступайте сей же час в людскую”.

“Я сóвещусь”, говорил Чичиков, раскланиваясь: “такая нежданная ошибка…”.

“Не ошибка”, живо проговорил Петр Петрович Петух: “Не ошибка. Вы прежде попробуйте, каков обед, да потом скажете: ошибка ли это? Покорнейше прошу”, сказал, взявши Чичикова под руку и вводя его во внутренние покои. Чичиков, чинясь, проходил в дверь боком, чтоб дать и хозяину пройти с ним вместе; но это было напрасно: хозяин бы не прошел, да его уже и не было. Слышно было только, как раздавались его речи по двору: “Да что ж Фома большой? Зачем он до сих пор не здесь? Ротозей Емельян, беги к повару — телепню, чтобы потрошил поскорей осетра. Молоки, икру, потроха и лещей в уху, а карасей — в соус. Да раки, раки. Ротозей Фома меньшой, где же раки? раки, говорю, раки?” И долго раздавалися всё — раки да раки.

“Ну хозяин захлопотался”, сказал Чичиков, садясь в кресла и осматривая углы и стены.

“А вот я и здесь”, сказал входя хозяин и ведя за собой двух юношей, в летних сертуках. Тонкие, точно ивовые хлысты, выгнало их вверх почти на целый аршин выше Петра Петровича. [а. Как в тексте; б. “А вот я и здесь”, сказал взошедши хозяин. С ним вошли двое юношей ~ хлысты, целым аршином выгнало их вверх выше отца. ].

“Сыны мои, гимназисты. Приехали на праздники. Николаша, ты побудь с гостем, а ты, Алексаша, ступай за мною”.

И снова исчезнул Петр Петрович Петух.

Чичиков занялся с Николашей. Николаша был говорлив. Он рассказал, что у них в гимназии не очень хорошо учат, что больше благоволят к тем, которых маменьки шлют побогаче подарки; что в городе стоит Ингерманландский гусарский полк; что у ротмистра Ветвицкого лучше лошадь, нежели у самого полковника, хотя поручик Взъемцев ездит гораздо его почище.

“А что, в каком состояньи имение вашего батюшки?” спросил Чичиков. [“в каком состояньи”, спросил Чичиков, “имение вашего батюшки?”].

“Заложено”, сказал на это сам батюшка, снова очутившийся в гостиной: “заложено”.

Чичикову осталось сделать то же самое движенье губами, которое делает [а. Как в тексте; б. сделать губами то же самое движение, которое производит] человек, как дело идет на нуль и оканчивает ничем.

“Зачем же вы заложили?” спросил он.

“Да так. Все пошли закладывать, так зачем же отставать от других? Говорят, выгодно. Притом же всё жил здесь, дай-ка еще попробую прожить в Москве”.

“Дурак, дурак!” думал Чичиков: “промотает всё, да и детей сделает мотишками. Оставался бы себе, кулебяка, в деревне”.

“А ведь я знаю, что вы думаете”, сказал Петух.

“Что?” спросил Чичиков, смутившись.

“Вы думаете: дурак, дурак этот Петух, зазвал обедать, а обеда до сих пор нет. Будет готов, почтеннейший. Не успеет стриженая девка косы заплесть, как он поспеет”.

“Батюшка! Платон Михалыч едет!” сказал Алексаша, глядя в окно.

“Верхом на гнедой лошади”, подхватил Николаша, нагибаясь к окну. “Ты думаешь, Алексаша, наш чагравый хуже его?”.

“Хуже не хуже, но выступка не такая”.

Между ними завязался спор о гнедом и чагравом. Между тем вошел в комнату красавец — [высокого] стройного роста, светлорусые блестящие кудри и темные глаза. Гремя медным ошейником, мордатый пес, собака-страшилище, вошел во след за ним.

“Обедали?” спросил Петр Петрович Петух.

“Обедал”, сказал гость.

“Что ж, вы смеяться что ли надо мной приехали?” сказал сердясь Петух. “Что мне в вас после обеда?”.

“Впрочем, Петр Петрович”, сказал гость, усмехнувшись: “могу вас утешить тем, что ничего не ел за обедом: совсем нет аппетита”.

“А каков был улов, если б вы видели. Какой осетрище пожаловал. Карасей и не считали”.

“Даже завидно вас слушать”, сказал гость. “Научите меня быть так же веселым, как вы”.

“Да от<чего> же скучать? помилуйте!” сказал хозяин.

“Как отчего скучать? оттого, что скучно”.

“Мало едите, вот и всё. Попробуйте-ка хорошенько пообедать. Ведь это в последнее время выдумали скуку. Прежде никто не скучал”.

“Да полно хвастать! Будто уж вы никогда не скучали?”.

“Никогда! Да и не знаю, даже и времени нет для скучанья. Поутру проснешься, ведь нужно пить чай, а тут ведь приказчик, а тут и на рыбную ловлю, а тут и обед. После обеда не успеешь всхрапнуть, а тут и ужин, а после пришел повар, заказывать нужно на завтра обед. Когда же скучать?”.

Во всё время разговора Чичиков рассматривал гостя.

Платон Михалыч Платонов был Ахиллес и Парис вместе: стройное сложенье, картинный рост, свежесть — всё было собрано в нем. Приятная усмешка, с легким выраженьем иронии, как бы еще усиливала его красоту. Но, несмотря на всё это, было в нем что<-то> неоживленное и сонное. Страсти, печали и потрясения не навели морщины [не прорезали морщины] на девственное, свежее его лицо, но с тем вместе и не оживили его.

“Признаюсь, я тоже”, произнес Чичиков: “не могу понять, если позволите — так заметить, не могу понять, как при такой наружности, как ваша, скучать. Конечно, могут быть причины другие: недостача денег, притесненья от каких-нибудь злоумышленников, как есть иногда такие, которые готовы покусить<ся> даже на самую жизнь”.

“В том-то <и дело>, что ничего этого нет”, сказал Платонов. “Поверите ли, что иной раз я бы хотел, чтобы это было, чтобы была какая-нибудь тревога и волненье. Ну, хоть бы просто рассердил меня кто-нибудь. Но нет. Скучно, да и только. Вот и всё”.

“Не понимаю. Но, может быть, именье у вас недостаточное, малое количество душ?”.

“Ничуть, у нас с братом земли на десять [на 1000 тысяч] тысяч десятин и при них тысяча душ крестьян”.

“И при этом скучать! Непонятно. Но, может быть, именья в беспорядке? Были неурожаи, много людей вымерло?”.

“Напротив, всё в [Далее начато: отлич<ном>] наилучшем порядке, и брат мой отличнейший хозяин”.

“Не понимаю”, сказал Чичиков и пожал плечами.

“А вот мы скуку сейчас прогоним”, сказал хозяин. “Бежи, Алексаша, проворней на кухню и скажи повару, чтобы поскорей прислал нам растегайчиков. Да где ж ротозей Емельян и вор Антошка? Зачем не дают закуски?”.

Но дверь растворилась. Ротозей Емельян и вор Антошка явились с салфетками, накрыли стол, поставили поднос с шестью графинами разноцветных настоек. Скоро вокруг подносов и графинов [Далее начато: образ<овалось>] обстановилось ожерелье тарелок — икра, сыры, соленые грузди, опенки, да новые приносы из кухни чего-то в закрытых тарелках, [Далее начато: чтоб] сквозь которые слышно было ворчавшее масло. Ротозей Емельян и вор Антошка был народ хороший и расторопный. Названья эти хозяин давал только потому, что без прозвищ всё как-то выходило пресно, а он пресного не любил. [Вместо “потому, что ~ не любил”: потому что не любил ничего пресного] Сам был добр душой, но словцо любил прянное. Впрочем, и люди за этим не сердились. [а. Как в тексте; б. любил пряное, да и люди, зная доброту, за это не сердились. ].

Закуске последовал обед. Здесь добродушный хозяин сделался совершенным разбойником. Чуть замечал у кого один кусок, подкладывал ему тут же другой, приговаривая: “Без пары ни человек, ни птица не могут жить на свете”. [Далее начато: Когда съе<дал>] Съедал гость два, подваливал ему третий, приговаривая: “Что ж за число два? Бог любит троицу”. Съедал гость три, он ему: [Далее начато: Да <где ж?>] “Где ж бывает телега о трех колесах? Кто ж строит избу о трех углах”? На четыре у него была опять поговорка, на пять — тоже.

Чичиков съел [Чичиков уж съел] чего-то чуть ли не двенадцать ломтей и думал: “Ну, теперь ничего не приберет больше хозяин”. Не тут-то было. Хозяин, не говоря ни слова, положил ему на тарелку хребтовую часть теленка, жареного на вертеле, лучшую часть, [Далее начато: и какого <теленка?>] какая ни была, с почками, да и какого теленка!

“Два года воспитывал на молоке”, сказал хозяин: “ухаживал, как за сыном”.

“Не могу”, сказал Чичиков.

“Да вы попробуйте, да потом скажите: не могу”.

“Не взойдет. [Нет. Не взойдет. ] Нет места”.

“Да ведь и в церкви не было места. Взошел городничий — нашлось. А ведь была такая давка, что и яблоку негде было упасть. Вы только попробуйте: этот кусок тот же городничий”.

Попробовал Чичиков — действительно, кусок был в роде городничего. Нашлось ему место, а казалось, уж нельзя было поместить.

С винами была тоже история. Получивши деньги из ломбарда, Петр Петрович запасся провизией на десять лет вперед. Он то и дело подливал да подливал; чего ж не допивали гости, давал допить Алексаше и Николаше, которые так и хлопали рюмка за рюмкой, а встали из-за стола, как бы ни в чем не бывало, [В подлиннике: не бывали] точно выпили по стакану воды. С гостьми было не то: в-силу, в-силу перетащились они на балкон и в-силу поместились! в креслах. Хозяин, как сел в свое, какое-то четырехместное, так тут же и заснул. Тучная собственность его превратилась в кузнецкий мех. Через открытый рот и носовые ноздри начала она издавать какие-то звуки, какие не бывают и в новой музыке. Тут было всё — и барабан, и флейта, и какой-то отрывистый звук, точно собачий лай.

“Эк его насвистывает!” сказал Платонов.

Чичиков рассмеялся.

“Разумеется, если этак пообедать”, заговорил Платонов: “как тут придти скуке, тут сон придет”.

“Да”, говорил Чичиков лениво. Глазки стали у него необыкновенно маленькие. “А все-таки, однако ж, извините, не мог понять, как можно скучать. Против скуки есть так много средств”.

“Какие же?”.

“Да мало ли для молодого человека? Можно танцевать, играть на каком-нибудь инструменте… а не то жениться”.

“На ком? скажите”.

“Да будто в окружности нет хороших и богатых невест?”.

“Да, нет”.

“Ну, поискать в других местах, поездить”. Тут богатая мысль сверкнула в голове Чичикова. Глаза его стали побольше. “Да вот прекрасное средство!” сказал он, глядя в глаза Платонову.

“Какое?”.

“Путешествие”.

“Куда ж ехать?”.

“Да если вам свободно, так поедем со мной”, сказал Чичиков и подумал про себя, глядя на Платонова: “А это было бы хорошо. Тогда бы можно издержки пополам, а подчинку коляски отнести вовсе на его счет”.

“А вы куда едете?”.

“Да как сказать — куда? Еду я, покуда, не столько по своей надобности, сколько по надобности другого. Генерал Бетрищев, близкий приятель и, можно сказать, благотворитель, просил навестить родственников… Конечно, родственники родственниками, но отчасти, так сказать, и для самого себя: ибо видеть свет, коловращенье людей — кто что ни говори, есть как бы живая: книга, вторая наука”.

Платонов задумался.

Чичиков [Далее начато: тоже] между тем так помышлял: “Право, было <бы> хорошо. Можно даже и так, что все издержки будут на его счет. Можно даже сделать и так, чтобы отправиться на его лошадях, а мои покормятся у него в деревне. Для сбереженья можно и коляску оставить у него в деревне, а в дорогу взять его коляску”.

“Что ж? почему ж не проездиться?” думал между тем Платонов. “Авось либо будет повеселее. Дома же мне делать нечего, хозяйство и без того на руках у брата; стало быть, расстройства никакого. Почему ж, в самом деле, не проездиться?” — “А согласны ли вы”, сказал он вслух: “погостить у брата денька два? Без этого он меня не отпустит”.

“С большим удовольствием. Хоть три”.

“Ну, если так — по рукам! Едем!” сказал, оживясь, Платонов.

“Браво!” сказал Чичиков, хлопнув по руке его. “Едем!”.

“Куда! куда?” сказал хозяин, проснувшись [сказал проснувшись хозяин] и выпуча на них глаза. “Нет, государи, и колеса приказано <снять> с вашей коляски, а ваш [Далее начато: батюш<ка>] жеребец, Платон Михайлыч, отсюда теперь за пятнадцать верст. Нет, вот вы сегодня переночуйте, а завтра после раннего обеда и поезжайте себе”.

“Вот тебе на!” подумал Чичиков. Платонов ничего на это не сказал, зная, что Петух держался обычаев своих крепко. Нужно было остаться.

Зато награждены они были [Далее начато: а. прекраснейшим ве<чером>; б. чу<десным>] удивительным весенним вечером. Хозяин устроил гулянье на реке. Двенадцать гребцов, в двадцать четыре весла, с песнями, понесли их по гладкому хребту зеркального озера. Из озера они пронеслись в реку, беспредельную, с пологими берегами на обе стороны. Хоть бы струйкой шевельнулись воды. На катере они пили с калачами чай, подходя ежеминутно под протянутые впоперек реки канаты для ловли рыбы снастью. Еще до чаю <хозяин> успел раздеться и выпрыгнуть в реку, где барахтался [в реку, там барахтался] и шумел с полчаса с рыбаками, покрикивая на Фому большого и К<узьму>, и, накричавшись, нахлопотавшись, намерзнувшись в воде, очутился на катере с аппетитом и так пил чай, что было завидно. Тем временем солнце зашло. Румяный вечер разливался в чистом небе. Осталась небесная ясность. Крики отдавались звонче. На место рыбаков показались повсюду у берегов группы купающихся ребятишек. Хлопанье по воде, смех отдавались далече. Гребцы, хвативши разом в двадцать четыре весла, подымали вдруг все весла вверх, и катер сам собой, как легкая птица, стремился по недвижной зеркальной поверхности. Здоровый, свежий как девка детина, третий от руля, запевал звонко один, вырабат<ыв>ая чистым голосом: пятеро подхватывало, шестеро выносило, и разливалась беспредельная, как Русь, песня; и, закрыв ухо рукой, терялись сами певцы в ее беспредельности. [и заслонивши ухо рукой, как бы хотели в ней потеряться] Становилося как-то льготно, и думал Чичиков: “Эх, право, заведу себе когда-нибудь деревеньку”. — “Ну, что тут хорошего”, думал Платонов, “в этой заунывной песне? от ней еще бóльшая тоска находит на душу”.

Возвращались назад уже сумерками. Весла ударяли в потьмах по водам, уже не отражавшим неба. Едва видны были по берегам озера огоньки. Берегов не было. Месяц подымался, когда они пристали [Вместо “Месяц ~ пристали”: Когда пристали они, месяц подымался] к берегу. Повсюду на треногах варили рыбаки уху из ершей да из животрепещущей рыбы. Всё уже было дома. Гуси, коровы, козы давно уже были пригнаны, и самая пыль от них уже давно улеглась, [Далее начато а. и озарившийся свод небес; б. и пригна<вшие>] и пастухи, пригнавшие их, стояли у ворот, ожидая крынки молока и приглашенья к ухе. Там и там слышались говор и гомон людской, громкое лаянье собак своей деревни и отдаленное — чужих деревень. Месяц подымался, стали озаряться потемки, и всё наконец озарилось — и озеро, и избы; побледнели огни, стал виден дым из труб, осеребренный лучами. Николаша и Алексаша пронеслись в это время перед ними на двух лихих жеребцах, в обгонку друг друга. Пыль за ними поднялась, как от стада баранов. “Эх, право, заведу себе когда-нибудь деревеньку”, думал Чичиков. Бабенка и маленькие Чичонки начали ему снова представляться. Кого ж не разогреет такой вечер?

А за ужином опять объелись. Когда вошел Павел Иванович в отведенную комнату для спанья и, [Далее начато: раздевшись] ложась в постель, пощупал животик свой: “Барабан!” сказал: “никакой городничий не взойдет!” Надобно же было такому стеченью обстоятельств: за стеной был кабинет хозяина, стена была тонкая, и слышалось всё, что там ни говорилось. Хозяин заказывал повару, под видом раннего завтрака, на завтрашний день, решительный обед. И как заказывал. [Далее начато: Только у мертвого] У мертвого родился бы аппетит. И губами подсасывал, и причвокивал. Раздавалось только: “Да поджарь, да дай взопреть хорошенько!” А повар приговаривал тоненькой фистулой: “Слушаю-с. Можно-с. Можно-с и такой”.

“Да кулебяку сделай на четыре угла. В один угол положи ты мне щеки осетра да визигу, в другой запусти гречневой кашицы, да грибочков с лучком, да молок сладких, да мозгов, [да мозгов сладких] да еще чего знаешь там этакого…”.

“Слушаю-с. Можно будет и так”.

“Да чтобы с одного боку она, понимаешь, зарумянилась бы, а с другого пусти ее полегче. Да исподку-то, исподку-то, понимаешь, пропеки так, [понимаешь, так пропеки] чтобы рассыпалась, чтобы всю ее проняло, знаешь, соком, чтобы и не услышал ее во рту — как снег бы растаяла”.

“Чорт побери”, думал Чичиков, ворочаясь: “просто, не даст спать”.

“Да сделай ты мне свиной сычуг. Положи в середку кусочек льду, чтобы он взбухнул хорошенько. Да чтобы к осетру обкладка, гарнир-то, гарнир-то чтобы был побогаче. Обложи его раками да поджаренной маленькой рыбкой, да проложи фаршецом из сняточков, да подбавь мелкой сечки, хренку, да груздочков, да репушки, да морковки, да бобков, да нет ли еще там какого коренья?”.

“Можно будет подпустить брюкву или свеклу звездочкой”, сказал повар.

“Подпусти и брюкву, и свеклу. А к жаркому ты сделай мне вот какую обкладку…”.

“Пропал совершенно сон”, сказал Чичиков, переворачиваясь на другую сторону, закутал голову в подушки [Далее начато: чтобы совсем] и закрыл себя всего одеялом, чтобы не слышать ничего. Но сквозь одеяло слышалось беспрестанно: “Да поджарь, да подпеки, да дай взопреть хорошенько”. Заснул он уже на каком-то индюке.

На другой день до того объелись гости, что Платонов уже не мог ехать верхом. Жеребец был отправлен с конюхом Петуха. Они сели в коляску. Мордатый пес лениво пошел за коляской: он тоже объелся.

“Нет, это уже слишком”, сказал Чичиков, когда выехали они со двора. “Это даже [Это уже даже] по-свински. Не беспокойно ли вам, Платон Михалыч? Препокойная была коляска, и вдруг стала беспокойно. Петрушка! ты, верно, по глупости, стал перекладывать? отовсюду торчат какие-то коробки”.

Платонов усмехнулся. [усмехнулся и сказал] “Это, я вам объясню”, сказал он: “Петр Петрович насовал в дорогу”.

“Точно так”, сказал Петрушка, оборотясь с козел: “приказано было всё поставить в коляску, пашкеты и пироги”.

“Точно-с, Павел Иванович”, сказал Селифан, оборотясь с козел, веселый: “очень почтенный барин, угостительный помещик. По рюмке шампанского выслал, точно-с, и приказал от стола отпустить блюда, — оченно-хорошего блюда, деликатного скусу. Такого почтительного господина еще и не было”.

“Видите ли, он всех удовлетворил”: сказал Платонов; “Однако же, скажите просто: есть ли у вас время, чтобы заехать [Далее начато: за 12 вер<ст>] в одну деревню, отсюда верст 10? Мне бы хотелось проститься с сестрой и зятем”.

“С большим удовольствием”, сказал Чичиков.

“От этого вы не будете в накладе: зять мой — весьма замечательный человек”.

“По какой части?” спросил Чичиков.

“Это первый хозяин, какой когда-либо бывал на Руси. Он в десять лет с небольшим, купивши расстроенное имение, едва дававшее 20 тысяч, возвел его до того, что [Далее начато: оно дает] теперь он получает 200 тысяч”.

“А, почтенный человек! Вот этакого человека жизнь стоит того, чтобы быть переданной в поученье людям. Очень, очень будет приятно [а. Как в тексте; б. Весьма приятно] познакомиться. [Далее начато: И стал] А как по фамилии?”.

“Скудронжогло”.

“А имя и отчество?”.

“Константин Федорович”.

“Константин Федорович Скудронжогло! Очень приятно познакомиться. Поучительно узнать этакого человека”. И Чичиков пустился в расспросы о Скудронжогле [а. Как в тексте; б. расспросы о нем] и всё, что он узнал [Далее начато: его] о нем от Платонова, было [Далее начато: это что<-то>] точно, изумительно.

“Вот смотрите, в этом месте [Вот смотрите, здесь] уже начинаются его земли”, говорил Платонов, указывая на поля. “Вы увидите тотчас отличье от других. Кучер, здесь возьмешь дорогу налево. Видите ли этот молодник-лес? Это сеянный. У другого в пятнадцать лет не поднялся <бы> так, а у него в восемь вырос. Смотрите, вот лес и кончился. Начались уже хлеба; а через пятьдесят десятин опять будет лес, тоже сеянный, а там опять. Смотрите на хлеба, во сколько раз они гуще, чем у другого”.

“Вижу. Да как же он это делает?”.

“Ну, расспросите у него. Вы увидите, что ни <1 нрзб.> Эта всезнай, такой всезнай, какого вы нигде не найдете. Он мало того, что знает, какую почву что любит, знает, какое соседство; для кого не нужно, по близости какого леса нужно сеять какой хлеб. У нас у всех земля трескается от засух, а у него нет. Он [Уж он] рассчитает, насколько нужно влажности, столько и дерева разведет; у него всё играет две-три роли: лес лесом, а полю удобренье ют листьев да от тени. И это во всем так”.

“Изумительный человек”, сказал Чичиков и с любопытством посматривал на поля.

Всё было в порядке необ<ыкновенном>. Леса были загороженные; повсюду попадались скотные дворы, тоже не без причины обстроенные, завидно содержимые; хлебные клади росту великанского. Обильно и хлебно было повсюду. Вдруг видно было, [Видно было вдруг] что живет туз-хозяин. Поднявшись на небольшую возвышенность, <увидели> на супротивной стороне большую деревню, рассыпавшуюся на трех горных возвышениях. [Над строкой начато: Две каменные церкви] Всё тут было богато: торные улицы, крепкие избы; стояла где телега — телега была крепкая и новешенькая; попадался ли конь — конь был откормленный и добрый; рогатый скот — как на отбор, даже мужичья свинья глядела дворянином. Так и видно, что здесь именно живут те мужики, которые гребут, как поется в песне, серебро лопатой. Не было тут аглицких парков, беседок и мостов с затеями и разных проспектов перед домом. От изб до господского двора потянулись хозяйственные рабочьи дворы. На крыше большой фонарь, не для видов, но для рассматриванья, где, и в каком месте, и как производились работы. Они подъехали к дому. Хозяина не было; встретила их жена, родная сестра Платонова, весьма миленькая на взгляд, белокурая, белоликая, с выраженьем в лице прямо русским, но так же [сестра Платонова, белокурая, белоликая, с прямо русским выраженьем лица, так же красавица, но так же] полусонная, как он. Кажется, как будто ее мало заботило то, о чем заботятся, или оттого, что всепоглощающая деятельность мужа ничего не оставила на ее долю, или оттого, что она принадлежала, по самому сложению своему, к тому философическому разряду людей, которые, имея и чувства, и мысли, и ум, живут как-то в половину, на жизнь глядят в полглаза и, видя возмутительные тревоги и борьбы, говорят: “<Пусть?> их, дураки бесятся, им же хуже”.

“Здравствуй, сестра”, сказал Платонов. “Где ж Константин?”.

“Не знаю. Ему уже следовало быть давно здесь. Верно, захлопотался”.

Чичиков на хозяйку не обратил <внимания>. Ему было интересно рассмотреть жилище этого необыкновенного человека. Он оглянул в комнате всё; думал он отыскать в нем [Далее начато: след существ<ования>] свойства самого хозяина, как по раковине можно судить, какого рода сидела в ней устрица или улитка; но этого-то и не было. Комнаты были бесхарактерны совершенно-просторны, и ничего больше. Ни фресков, ни картин по стенам, ни бронзы по столам, ни этажерок с фарфором или с чашками, ни ваз, ни цветов, ни статуек, словом, как-то голо. Простая обыкновенная мебель да рояль стоял в стороне, и тот покрыт был пылью. Как видно, хозяйка редко за него садилась. Из гостиной отворена <была дверь в кабинет хозяина>; но и там было так же просто и голо. [так же голо] Видно было, что хозяин приходил в дом только отдохнуть, а не то, чтобы жить в нем; что для обдумыванья своих планов и мыслей ему <не> надобно было [что ему не было надобно для обдумыванья своих планов и мыслей] кабинета с пружинными креслами и всякими покойными удобствами и что жизнь его заключалась [жизнь его была] не в приятных [а. Начато: не в обольсти <тельных>; б. не в очаровательных] грезах у пылающего камина, но прямо в деле. Мысль исходила вдруг из самых обстоятельств, в ту минуту, как они представлялись, и обращались вдруг в дело, [а. Как в тексте; б. но прямо на месте самого исполнения дела. Там и мысль исходила, там же [и в де<ло>] претворялась и в дело. ] не имея никакой надобности в том, чтобы быть записанной.

“А! вот он! Идет! идет!” сказал Платонов. Чичиков тоже устремился к окну. К крыльцу подходил лет 40 человек, живой, смуглой наружности. На нем был триповый картуз. По обеим сторонам его, сняв шапки, шли двое нижнего сословия, [Далее начато: О<ди>н, казалось, простой мужик] — шли, разговаривая и о чем-то с <ним> толкуя. Один, казалось, был простой мужик; другой, какой-то заезжий кулак и пройдоха в синей сибирке. [другой в синей сибирке какой-то заезжий кулак и пройдоха].

“Так уж прикажите, батюшка, принять!” говорил мужик кланяясь.

“Да нет, братец, я уж двадцать раз вам повторял: не возите больше. У меня материалу столько накопилось, что девать некуда”.

“Да у вас, батюшка Константин Федорович, весь пойдет в дело. Уж этакого умного человека во всем свете нельзя сыскать. Ваше здоровье всяку вещь в место поставит. Так уж прикажите принять”.

“Мне, братец, руки нужны; мне работников доставляй, а не материал”.

“Да уж в работниках не будете иметь недостатку. У нас целые деревни пойдут в работы: бесхлебье такое, что и не запомним. Уж вот беда-то, что не хотите нас совсем взять, а отслужили бы верою вам, ей богу, отслужили. У вас всякому уму научишься, Константин Федорович. Так прикажите принять в последний раз”.

“Да ведь ты и тогда говорил в последний раз. А ведь вот опять привез”.

“Уж в последний раз, Константин Федорович. Если вы не возьмете, то у меня никто не возьмет. Так уж прикажите, батюшка, принять”.

“Ну, слушай, этот раз возьму, и то из сожаления только, чтобы не провозился напрасно. Но если ты привезешь в другой раз, хоть три недели канючь, — не возьму”.

“Слушаю-с, Константин Федорович; уж будьте покойны, в другой раз уж никак не привезу. Покорнейше благодарю”. Мужик отошел, довольный. Врет, однако же. Привезет: авось — великое словцо.

“Так уж того-с, Константин Федорович, уж сделайте милость… посбавьте…”, говорил шедший по другую сторону заезжий кулак в синей сибирке.

“Ведь я тебе на первых порах объявил. Торговаться я не охотник. Я тебе говорю опять: я не то, что другой помещик, к которому ты подъедешь под самый срок уплаты в ломбард. Ведь [Далее начато: ведь у вас, я знаю, есть] я вас знаю всех. У вас есть списки всех, кому когда следует уплачивать. Что ж тут мудреного? Ему приспичит, он тебе и отдаст за полцены. А мне что твои деньги? У меня вещь хоть три года лежи. Мне в ломбард не нужно уплачивать”.

“Настоящее дело, Константин Федорович. Да ведь [Да вот] я того-с, оттого только, чтобы и впредь иметь с вами касательство, а не ради какого корыстья. Три тысячи задаточку извольте принять”. Кулак вынул из-за пазухи пук засаленных ассигнаций. Скудронжогло прехладнокровно взял их и, не считая, [не считая их] сунул в задний карман своего сертука.

“Гм”, подумал Чичиков: “точно как бы носовой платок”. Минуту спустя Скудронжогло показался в дверях гостиной.

“Ба, брат, ты здесь!” сказал он, увидев Платонова. Они обнялись и поцеловались. Платонов рекомендовал Чичикова. Чичиков благоговейно подступил к хозяину, с почтеньем лобызнул его в щеку, [Далее начато: получ<ивши>] принявши и от него впечатленье поцелуя. Лицо Скудронжогла было очень замечательно. В нем было заметно южное происхожденье. Волосы на голове и на бровях [Вместо “Волосы ~ на бровях” начато: Волосы и брови] темны и густы, глаза говорящие, блеску сильного. Ум сверкал во всяком выраженьи лица, и уж ничего не было в нем сонного. [Над строкой приписано: Было что-то слишком живое] Но заметна, однако же, была также примесь чего-то желчного и озлобленного. [Далее начато: Какой собственно был он нации] Он был не совсем русского происхождения. Есть много на Руси русских не русского происхождения, [русских, происхожденья не русского] в душе, однако же, русские. [а. Как в тексте; б. Над строкой начато исправление: Есть много на Руси русских, которые, несмотря на не рус<ское>] Скудронжогло не занимался своим происхожденьем, [а. Как в тексте; б. Над строкой начато: Как же вышло, он и сам не знал] находя, что это нейдет в дело. [что это нейдет в строку] Притом, не знал и. другого языка, кроме русского.

“Знаешь ли, Константин, что я выдумал?” сказал Платонов.

“А что?”.

“Выдумал я проездиться по разным губерниям; авось-ли это вылечит от хандры”.

“Что ж, это очень может быть”.

“Вот вместе с Павлом Ивановичем”.

“Прекрасно. В какие же места”, спросил Скудронжогло, приветливо обращаясь к Чичикову: “предполагаете теперь ехать?”.

“Признаюсь”, сказал Чичиков, наклоня голову на бок и взявшись рукою за ручку кресел: “еду я покамест не столько по своей нужде, сколько по нужде другого: генерал Бетрищев, близкий приятель и, можно сказать, благотворитель, просил навестить родственников. Родственники, конечно, родственниками, но отчасти, так сказать, и для самого себя, потому что, точно, не говоря уже о пользе, которая может быть в геморроидальном отношеньи, одно уже то, чтоб увидать свет, коловращенье людей… кто что ни говори, есть, так сказать, живая книга, та же наука”.

“Да, заглянуть в иные уголки не мешает”.

“Превосходно изволили заметить”, отнесся Чичиков. “Точно, не мешает. Видишь вещи, которых бы не видел, встречаешь людей, которых бы не встретил. Разговор с иным тот же червонец. Научите, почтеннейший Константин Федорович, научите, к вам прибегаю. Жду, как манны, сладких слов ваших”.

Скудронжогло смутился. “Чему же, однако?..чему научить? Я и сам учился на медные деньги”.

“Мудрости, почтеннейший, мудрости! Мудрости управлять хозяйством, подобно вам; подобно вам уметь извлекать из него существенные доходы; приобресть, подобно вам, имущество не воображаемое, но существенное, действительное, и тем исполнить долг гражданина, заслужить уваженье соотечественников”.

“Знаете ли что”, сказал Скудронжогло: “останьтесь денек у меня. Я покажу вам всё управление и расскажу обо всем. Мудрости тут, как вы увидите, никакой нет”.

“Брат, оставайся этот день”, сказала хозяйка обра<тясь к> Платонову.

“Пожалуй. Мне всё равно”, произнес тот равнодушно: “Как Павел Иванович”.

“Я с большим удовольствием… Но вот обстоятельство, нужно посетить родственника генерала Бетрищева. Есть некто полковник Кошкарев…”.

“Да ведь он… знаете ли вы это? Ведь он дурак и помешан”.

“Об этом я уже слышал. Мне к нему и дела нет. Но так как генерал Бетрищев, который близкий мне, уже отчасти близкий приятель и, даже так сказать, благотворитель… так уже как-то и неловко”.

“В таком случае знаете ли что”, сказал <Скудронжогло>, “поезжайте к нему теперь же. У меня стоят готовые пролетки. К нему и десяти верст <нет>, так вы слетаете духом. Вы даже раньше ужина [Вы раньше чая даже] возвратитесь назад”.

Чичиков с радостью воспользовался предложеньем. Пролетки были поданы, и он поехал тот же час к полковнику, который изумил его так, как еще никогда ему не случалось изумляться. Всё было у полковника необыкновенно. Вся деревня была в разброску: постройки, перестройки, кучи извести, кирпичу и бревен по всем улицам. Выстроены были какие-то домы, вроде присутственных мест. На одном было написано золотыми буквами: Депо земледельческих орудий; на другом: Главная счетная экспедиция; на третьем: Комитет сельских дел; Школа нормального просвещенья поселян; словом, чорт знает, чего не было! Он думал, не въехал ли в губернский город. Всего непонятней то, что сам полковник вовсе не походил на сумасшедшего человека. Он был на вид пределикатный и преобходительный человек. [Вместо “Всего непонятней ~ преобходительный человек” было: Сам полковник был какой-то чопорный; лицо какое-то чинное, в виде треугольника; бакенбарды по щекам его были протянуты <в> струнку; волосы, прическа, нос, губы, подбородок, всё как бы лежало дотоле под прессом. Манеры и обхожденье деликатное как бы <1 нрзб.>. Начал он говорить как бы и дельный человек. С первых начáл начал он ему жаловаться на необразованность окружающих помещиков, на великие труды, которые ему предстоят] Принял он Чичикова отменно ласково и радушно, ввел его [Перед этим вместо: и радушно было начато: и рассказа<л>] совершенно в доверенность и рассказал с самоуслажденьем, скольких и скольких стоило ему <трудов> возвесть именье до нынешнего благосостояния; как трудно было дать понять простому мужику, что существуют высшие побуждения, которые доставляет человеку просвещенная роскошь, что есть искусство; сколько нужно было бороться с невежеством русского мужика, чтобы одеть его в немецкие штаны и заставить почувствовать, хотя сколько-нибудь, высшее достоинство человека; что баб, несмотря на все усилия, он до сих <пор> не мог заставить надеть корсет, [не мог заставить <надеть> уродливый костюм и надеть шнуровку] тогда как в Германии, где он стоял с полком в 14-м году, дочь мельника умела играть даже на фортепиано, говорила даже по-французски и делала книксен. С соболезнованием рассказывал он, как велика необразованность соседей помещиков; как мало думают они о своих подвластных; [а. Как в тексте; б. о благосостоянии своих подвластных] как они даже смеялись, когда он старался изъяснить, как необходимо для хозяйства устроенье письменной конторы, контор комиссии и даже комитетов, чтобы тем предохранить <от> всякой кражи и всякая вещь была бы известна, чтобы писарь, управитель и бухгалтер образовались бы не как-нибудь, но оканчивали бы, университетское воспитанье; что, [Далее начато: как одна] несмотря на все убеждения, он не мог убедить помещиков в том, что какая бы выгода была их имениям, если бы каждый крестьянин был воспитан так, чтобы, идя за плугом, мог читать в то же время книгу о громовых отводах. [а. Как в тексте; б. о громовых отводах или тому <подобное?>].

На это Чичиков <подумал>: “Ну, вряд ли выберется такое время. Вот я выучился грамоте, а “Графиня Лавальер” до сих пор еще не прочитана”.

“Ужасное невежество!” сказал в заключенье полковник Кошкарев: “Тьма средних веков, и нет средств помочь. Поверьте, нет. А я бы мог всему помочь; я знаю одно средство, вернейшее средство”.

“Какое?”.

“Одеть всех до одного в России, как ходят в Германии. Ничего больше, как только это, и я вам ручаюсь, что всё пойдет, как по маслу: науки возвысятся, торговля подымется, золотой век настанет в России”.

Чичиков глядел на него пристально и думал: “Что ж? с этим, кажется, чиниться нечего”. [с этим нечего чиниться] Не отлагая дела в дальний ящик, он объяснил [он изъяснил] полковнику тут же, что так и так: имеется надобность вот в каких душах, с совершеньем таких-то крепостей и всех обрядов.

“Сколько могу видеть из слов ваших, это просьба, не так ли?”.

“Так точно”.

“В таком случае изложите ее письменно. Она пойдет в комиссию всяких прошений. Комиссия всяких прошений, пометивши, препроводит ее ко мне. [Далее начато: я дам] От меня поступит она в комитет сельских дел, там сделают всякие справки и выправки [там сделают выправки] по этому делу. Главноуправляющий вместе с конторою в самоскорейшем времени положит свою резолюцию, и дело будет сделано”.

Чичиков оторопел. “Позвольте”, сказал: “этак дело затянется”.

“А!” сказал с улыбкой полковник: “вот тут-то и выгода бумажного производства. Оно, точно, несколько затянется, но зато уже ничто не ускользнет: всякая мелочь будет видна”.

“Но позвольте… Как же трактовать об этом письменно? Ведь это такого рода дело. Души ведь некоторым образом… мертвые”.

“Очень хорошо. Вы так и напишите, что души некоторым образом мертвые”.

“Но ведь как же мертвые? Ведь этак же нельзя написать. Они хотя и мертвые, но нужно, чтобы казались, как бы были живые”.

“Хорошо. Вы так и напишите: но нужно, или требуется, чтобы казалось, как бы живые”.

Что было делать с полковником? Чичиков решился отправиться сам поглядеть, что это за комиссии и комитеты; и что нашел он там, то было не только изумительно, но превышало решительно всякое понятье. Комиссия всяких прошений существовала только на вывеске. Председатель ее, прежний камердинер, был переведен во вновь образовавшийся комитет сельских построек. Место его [Вместо “Место его” начато: На место его] заступил конторщик Тимошка, откомандированный на следствие [а. Как в тексте; б. Начато: на следствие и дело между; в. на следствие в другую деревню] разбирать пьяницу прикащика с старостой, мошенником и плутом. Чиновника нигде.

“Да где ж тут, да как добиться какого-нибудь <толку>?” сказал Чичиков своему сопутнику, чиновнику по особенным поручениям, которого полковник дал ему в проводники.

“Да никакого толку не добьетесь”, сказал проводник: “у нас бестолковщина. [Далее начато: а. У нас; б. Только и выгодно в комиссии построенья] У нас всем, изволите видеть, распоряжается комиссия построения, отрывает всех от дела, посылает, куды угодно. Только и выгодно у нас, что в комиссии построения (он, как видно, был недоволен на комиссию построенья). У нас так заведено, что все водят за нос [У нас все водят за нос] барина. Он думает, что всё-с как следует, а ведь это названье только одно”.

“Это, однако же, нужно ему сказать”, подумал Чичиков и, пришедши к полковнику, объявил, что у него каша и никакого толку нельзя добиться, и комиссия построений ворует напропалую.

Как воскипел благородным негодованьем полковник. Тут же написал восемь да строжайших запросов: [Далее начато: Почему нет ныне комиссии прошений] на каком основании, комиссия построений самоуправно распорядилась с неподведомственными ей чиновниками, как мог допустить главноуправляющий, чтобы представитель, не сдавши своего поста, отправился на следствие, и как мог видеть равнодушно комитет сельских дел, что даже не существует комиссии прошений?

“Ну, пойдет кутерьма”, подумал Чичиков и начал раскланиваться.

“Нет, я вас не отпущу. В два часа, не более, вы будете удовлетворены во всем. Ваше дело поручу теперь особенному человеку, который только-что окончил университетский курс. Посидите у меня в библиотеке. Тут всё, что для вас нужно: книги, бумага, перья, карандаши — всё. Пользуйтесь, пользуйтесь всем, вы — господин”. Так говорил Кошкарев, отворяя дверь в книгохранилище. Это был огромный зал, с низу до верху уставленный книгами. Были там даже и чучела животных. Книги по всем частям: по части лесоводства, скотоводства, свиноводства, садоводства, тысячи всяких журналов, руководств и множество журналов, представлявших самые позднейшие развития и усовершенствования и по коннозаводству и естественным наукам. Были и такие названья: “Свиноводство, как наука”. Видя, что здесь всё вещи неприятного препровождения, он обратился к другому шкафу. Из огня — в поломя! Тут были всё книги философии. На одной было заглавие: “Философия, в смысле науки”; шесть томов в ряд, под названием: “Предуготовительное вступление к теории мышления в их общности, совокупности и в применении к уразумению органических начал общества обоюдного раздвоенья”. Что ни разворачивал Чичиков книгу, на всякой странице: проявленье, развитье, абстракт, замкнутость и сомкнутость, и чорт знает, чего там не было. “Нет, это всё не по мне”, сказал Чичиков и оборотился к третьему, где были книги всё по части искусств. Тут вытащил какую-то огромную книгу [Далее начато: с. каким-то] с нескромными мифологическими картинками и начал их рассматривать. Это было по его вкусу. Такого рода картинки нравятся холостякам средних <лет>. Говорят, что в последнее время стали они нравиться даже и старичкам, изощрившим вкус на балетах. Что ж делать, человечество нашего века пряные коренья любит. [Что ж делать, пряные коренья любит человек. ] Окончивши рассматриванье этой книги, Чичиков вытащил уже было и другую, в том же роде, как вдруг появился полковник Кошкарев, с сияющим видом и бумагою.

“Всё сделано и сделано отлично. Человек этот решительно понимает один за всех. За это я его — выше всех: заведу особенное, высшее управление и поставлю его президентом. Вот что он пишет…”.

“Ну слава те, господи!” подумал Чичиков и приготовился слушать. Полковник стал читать:

“Приступая к обдумыванью возложенного на меня вашим высокородием поручения, честь имею сим донести на оное. 1-е. В самой просьбе господина коллежского советника и кавалера Павла Ивановича Чичикова есть уже некоторое недоразумение: в изъясненьи того, что требуются ревижские души, постигнутые всякими внезапностями, вставлены и умершие. Под сим, вероятно, они изволили разуметь близкие к смерти, а не умершие, ибо умершие не приобретаются. Что ж и приобретать, если ничего нет. Об этом говорит и самая логика. Да и в словесных науках они, как видно, не далеко уходили…” Тут на минуту Кошкарев остановился и сказал: “В этом месте, плут… он немножко кольнул вас. Но судите, однако же, какое бойкое перо, статс-секретарский слог; а ведь всего три года побыл в университете, даже не кончил курса”. Кошкарев продолжал: “в словесных науках, как видно, не далеко… ибо выразились о душах умершие [Далее было: тогда как душа бессмертна], тогда как всякому изучавшему курс познаний человеческих известно заподлинно, что душа бессмертна. 2-е. Оных упомянутых ревижских душ, пришлых, или прибылых, или, как они неправильно изволили выразиться, умерших, нет на-лицо таковых, которые бы не были в залоге, ибо все в совокупности не токмо заложены без изъятья, но и перезаложены, с прибавкой по полутораста рублей на душу, кроме небольшой деревни Гурмайловка, находящейся в спорном положении по случаю тяжбы с помещиком Предищевым и потому ни в продажу ни под залог поступить не может”.

“Так зачем же вы мне этого не объявили прежде? Зачем из пустяков держали?” сказал с сердцем Чичиков.

“Да ведь как же я мог знать об этом сначала [а. Как в тексте; б. об этом сначала. Это узнается после.]. В этом-то и выгода бумажного производства, что вот теперь всё, как на ладони, оказалось ясно”.

“Дурак ты, глупая скотина”, думал про себя Чичиков. “В книгах копался, а чему выучился?” Мимо всяких учтивств и приличий, схватил он шапку — из дома. Кучер стоял <с> пролетками наготове и лошадей не откладывал: о корме пошла бы письменная просьба, и резолюция — выдать овес лошадям — вышла бы только на другой день. Как ни был Чичиков [Как ни был он] груб и неучтив, но Кошкарев, несмотря на всё, был с ним необыкновенно учтив и деликатен. Он насильно пожал ему руку и прижал ее к сердцу [Далее начато: уже в то время, когда тот садился] и благодарил его за то, что он дал ему случай увидеть на деле ход производства, что передрягу и гонку нужно дать необходимо, потому что способно всё задремать и пружины сельского управленья заржавеют и ослабеют; что, вследствие этого события, пришла ему счастливая мысль устроить новую комиссию, которая будет называться комиссией наблюдения за комиссией построения, так что уже тогда никто не осмелится украсть.

“Осел, дурак”, думал Чичиков, сердитый и недовольный во всю дорогу. Ехал он уже при звездах. Ночь [Далее начато: обвол<окла>] была на небе. В деревнях были огни. Подъезжая к крыльцу, он увидел в окнах, что уже стол был накрыт для ужина.

“Что это вы так запоздали?” сказал Скудронжогло, когда он показался в дверях.

“О чем вы это так долго с ним толковали?” сказал Платонов.

“Уморил”, сказал Чичиков. “Этакого дурака я еще от роду не видывал”.

“Это еще ничего!” сказал Скудронжогло. “Кошкарев — утешительное явление. Он нужен затем, что в нем отражаются карикатурно [что в нем как в карикатуре] и видней глупости умных людей. [а. Как в тексте; б. глупости умников] Завели конторы и присутствия, и управителей, и мануфактуры, и фабрики, и школы, и комиссию, и чорт их знает что такое. Точно как будто бы у них государство какое. Как вам это нравится, я спрашиваю. Помещик, у которого пахотные земли и недостает крестьян обрабатывать, а он завел свечной завод, из Лондона мастеров выписал свечных, торгашом сделался. Вон другой дурак еще лучше: фабрику шелковых материй завел”.

“Да ведь и у тебя же есть фабрики”, заметил Платонов.

“А кто их заводил? Сами завелись: накопилось шерсти, сбыть некуды — я и начал ткать сукна, да и сукна толстые, простые; по дешевой цене их тут же на рынках у меня и разбирают.

Рыбью шелуху, например, сбрасывали на мой берег шесть лет сряду; ну, куды ее девать? — я начал с нее варить клей, да сорок тысяч и взял. Ведь у меня всё так”.

“Экой чорт”, думал Чичиков, глядя на него в оба глаза: “загребистая какая лапа”.

“Да я и строений для этого не строю; у меня нет зданий с колоннами да фронтонами. Мастеров я не выписываю из-за границы. А уж крестьян от хлебопашества ни за что не оторву; на фабриках у меня работают только в голодный год, всё пришлые, из-за куска хлеба. Этаких фабрик наберется много. Рассмотри только попристальнее свое хозяйство, ты увидишь, всякая тряпка пойдет в дело, всякая дрянь даст доход, так что после отталкиваешь только да говоришь: не нужно!”.

“Это изумительно”, сказал Чичиков, исполнившись участья: “изумительно, изумительно! Изумительнее же всего то, что всякая дрянь дает доход!”.

“Гм. Да не только это”. Речи Скудронжогло не кончил… желчь в нем пробудилась, и ему хотелось побранить соседей помещиков. “Вон опять один умник, что, вы думаете, у себя завел? Богоугодные заведения, каменное строение в деревне! Христолюбивое дело!.. Уж хочешь помогать, так ты помогай всякому мужику исполнить этот долг, а не отрывай его от христианского долга. Помоги сыну пригреть у себя больного отца, а не давай ему возможности сбросить его с плеч своих. Дай лучше ему возможность [а. Как в тексте; б. Дай лучше ему средство] приютить у себя в дому ближнего и брата, дай ему на это денег, помоги всеми силами, а не отлучай его: он совсем отстанет от всяких христианских обязанностей. Дон Кишоты просто по всем частям… Двести рублей выходит на человека в год в богоугодном заведении! Да я на эти деньги буду у себя в деревне 10 человек содержать”. Скудронжогло рассердился и плюнул.

Чичиков не интересовался богоугодным заведеньем: он хотел повести речь о том, как всякая дрянь дает доход. Но Скудронжогло уже рассердился, желчь в нем закипела, и слова полились. ] а. Как в тексте; б. Чичикову хотелось очень расспросить его о том, как всякая дрянь дает доход. Но трудно было [ему] вставить слово, потому что хозяина уже забрал задор и желчь уже поднялась в нем и ему хотелось всех выбранить. На полях приписано карандашом: Впрочем, это, так сказать, их дело, а не помещика, а я бы хотел знать, чем выгоднее заняться, чтобы [исполнить долг] приобрести имущество, исполнив долг гражданина].

“А вот другой Дон Кишот просвещенья: завел школы! Ну, что, например, полезнее человеку, как знанье грамоты? А ведь как распорядился? Ведь ко мне приходят мужики из его деревни. “Что это, говорят, батюшка, такое? сыновья наши совсем от рук отбились, помогать в работах не хотят, все в писаря хотят, а ведь писарь нужен один”. Ведь вот что вышло!” [Далее карандашом приписано: <одна строка не поддается прочтению> будет время, тогда он сам выучится, а с палкой в руке нельзя. [Развели теперь пьяниц сколько, пойди с ними возись. Никто не в силах обрабатывать землю. Скудронжогло рассердился и плюнул] Дурачье. Ослы. Рассердившись, Кондрожогло плюнул].

Чичикову тоже не было надобности до школ, но Платонов подхватил этот предмет: “Да ведь этим останавливаться не нужно, [а. Как в тексте; б. Да ведь этим нечего останавливаться. ] что теперь не надобны писаря. После будет надобность, работать нужно для потомства”.

“Да будь, братец, хоть ты умен! Ну, что вам это потомство? [а. Как в тексте; б. Ну что вам далось это потомство?] Все думают что-то, что они какие-то Петры Великие. Да ты смотри себе под ноги, а не гляди в потомство; хлопочи о том, чтобы мужика сделать достаточным да богатым, да чтобы было у него время учиться по охоте своей, а не то, что с палкой в руке говорить: учись! Чорт знает, с которого конца начинают… Ну, послушайте, ну, вот я вам на суд”. Тут Скудронжогло подвинулся ближе к Чичикову и, чтобы заставить его получше вникнуть в дело, взял его на абордаж, другими словами, засунул палец в петлю его <1 нрзб.> фрака. “Ну, что может быть яснее? У тебя крестьяне затем, чтобы ты им покровительствовал в их крестьянском быту. В чем же быт? в чем же занятия крестьянина? В хлебопашестве? Так старайся, чтобы он был хорошим хлебопашцем. Ясно? Нет, нашлись умники, говорят: [а. Как в тексте; б. Над строкой начато: А тут завелись умники, кото<рые>] “Из этого состоянья его нужно вывести. Он ведет слишком грубую, простую жизнь: нужно познакомить его с предметами роскоши”. Что сами, благодаря этой роскоши, стали тряпки, а не люди, и болезней чорт знает каких понабрались, и уж нет ни одного осьмнадцатилетнего мальчишки, который бы не испробовал всего: и зубов у него нет, и плешив, — так хотят теперь и этих заразить. Да слава богу, что у нас осталось хотя одно еще здоровое сословие, которое не познакомилось с этими прихотями. За это мы просто должны благодарить бога. Да, хлебопашцы для меня всех почтеннее. Дай бог, чтобы все были хлебопашцы”.

“Так вы полагаете, что хлебопашеством всего выгоднее заниматься?” спросил Чичиков.

“Законнее, а не то, что выгоднее. Возделывай землю в поте лица своего. Это нам всем сказано: это не даром сказано. Опытом веков уж это доказано, что в земледельческом звании человек чище нравами. Где хлебопашество легло в основанье быта общественного, там изобилье и довольство; бедности нет, роскоши нет, а есть довольство. Возделывай землю, сказано человеку, трудись, что тут хитрить. Я говорю мужику: “Кому бы ты ни трудился, мне ли, себе ли, соседу ли, только трудись. В деятельности я твой первый помощник. Нет у тебя скотины, вот тебе лошадь, вот тебе корова, вот тебе телега. Всем, что нужно, [что хочешь] готов тебя снабдить, но трудись. Для меня смерть, если хозяйство у тебя не в устройстве и вижу у тебя беспорядок и бедность. Не потерплю праздности. [Далее над строкой вписано: Неустройства не могу видеть, беспорядок для меня нож] Я затем над тобой, чтобы ты трудился”. Гм! Думают увеличить доходы заведеньями да фабриками. Да ты подумай прежде о том, чтобы всякий мужик был у тебя богат, так тогда ты и сам будешь богат без фабрик: и без заводов, и без глупых <затей>”.

“Чем больше слушаешь вас, почтеннейший Константин Федорович”, сказал Чичиков: “тем большее получаешь желание слушать. Скажите, досточтимый мною, если бы, например, я возымел намерение сделаться помещиком, положим, здешней губернии, на что именно [а. Как в тексте; б. на что преимущественно] следует обратить внимание, как быть, как поступить, чтобы в непродолжительное <время> разбогатеться, тем исполнивши, так сказать, ввиду отечества обязанность гражданина, то во сколько времени?”.

“Как поступить, чтобы разбогатеть? А вот как…” сказал Скудронжогло.

“Пойдем ужинать!” сказала хозяйка, поднявшись с дивана, и выступила на середину комнаты, закутывая в шаль молодые продрогнувшие свои члены.

Чичиков схватился со стула с ловкостью почти военного человека, подлетел к хозяйке с мягким выраженьем в улыбке деликатного штатского человека, коромыслом подставил ей руку и повел ее парадно через две комнаты в столовую, сохраняя во всё время приятное наклоненье головы несколько на бок. Служитель снял крышку с суповой чашки. Все со стульями придвинулись ближе к столу, [а. Как в тексте; б. Все со стульями придвинулись дружно к столу; в. Со стульями придвинулись все к столу] и началось хлебанье супа. [Далее начато: Как только же отхлебал Чичиков].

Отделавши суп [а. Как в тексте; б. Опроставши тарелку супу (суп был отличный)] и запивши рюмкой наливки (наливка была отличная), [рюмкой наливки отличнейшей] Чичиков сказал так Скудронжоглу:

“Позвольте, почтеннейший, вновь обратить вас к предмету прекращенного разговора. Я спрашивал вас о том, как быть, как поступить, как лучше приняться…” [В рукописи далее недостает одного листа. ].

“Именье, за которое, если бы он запросил и 40 тысяч, я бы ему тут же отсчитал”.

“Гм”, Чичиков задумался. “А отчего же вы сами”, проговорил он с некоторою робостью: “не покупаете его?”.

“Да нужно знать, наконец, пределы. У меня и без того много хлопот около своих имений. Притом, у нас дворяне и без того уже кричат на меня, будто я, пользуясь крайностями и разоренными их положеньями, скупаю земли за бесценок. Это мне уж, наконец, надоело”.

“Дворянство способно к злословию!” сказал Чичиков.

“А уж у нас, в нашей губернии… Вы не можете себе представить, что они говорят обо мне. Они меня иначе и не называют, как сквалыгой и скупердяем первой степени. Себя они во всем извиняют. “Я”, говорит, “конечно, промотался, но потому, что жил высшими потребностями жизни. Мне нужны книги, я должен жить роскошно, чтобы промышленность поощрять; а этак, пожалуй, можно прожить и не разорившись, если бы жить такой свиньей, как Скудронжогло”. Ведь вот как!

“Желал бы я быть этакой свиньей!” сказал Чичиков.

“И ведь это всё оттого, что не задаю обедов, да не занимаю им денег. Обедов я потому не даю, что это меня бы тяготило, я к этому не привык. А приезжай ко мне есть то, что я ем, — милости просим… Не даю денег взаймы — это вздор. Приезжай ко мне в самом деле нуждающийся, да расскажи мне обстоятельно, как ты распорядишься с моими деньгами. Если я увижу из твоих слов, что ты употребишь их умно и деньги принесут тебе явную прибыль, я тебе не откажу и не возьму даже процентов. Но бросать денег на ветер я не стану. Уж пусть меня в этом извинят! Он затевает какой-нибудь обед своей любовнице или на сумасшедшую ногу убирает мебелями дом, а ему давай деньги взаймы…”.

Здесь Скудронжогло плюнул и чуть-чуть не выговорил несколько неприличных и бранных слов в присутствии супруги. Суровая тень темной ипохондрии омрачила его живое лицо. Вздоль лба и впоперек его собрались морщины, обличители гневного движенья взволнованной желчи.

Чичиков выпил рюмку малиновки и сказал так: “Позвольте мне, досточтимый мною, обратить вас вновь к предмету прекращенного разговора. [Далее начато: Во сколько времени] Если бы; положим, я приобрел то самое! имение, о котором вы изволили упомянуть, то во сколько времени и как скоро можно разбогатеть в такой степени…”.

“Если вы хотите”, подхватил сурово и отрывисто Скудронжогло, еще полный нерасположенья духа: “разбогатеть скоро, так вы никогда не разбогатеете; если же хотите разбогатеть, не спрашиваясь о времени, то разбогатеете скоро”.

“Вот оно как!” сказал Чичиков.

“Да”, сказал Скудронжогло отрывисто, точно как бы он сердился на самого Чичикова. “Надобно иметь любовь к труду. Без этого ничего нельзя сделать. Надобно полюбить хозяйство, да. И, поверьте, это вовсе не скучно. Выдумали, что в деревне тоска — да я бы умер от тоски, если бы хотя один день провел в городе так, как проводят они. Хозяину нет времени скучать. В жизни его нет пустоты, всё полнота. Нужно только рассмотреть весь этот многообразный круг годовых занятий — и каких занятий, занятий, истинно возвышающих дух, не говоря уже б разнообразии. Тут человек идет рядом с природой, с временами года, соучастник и собеседник всему, что совершается в твореньи. Еще не появилась весна, а уж зачинаются работы: подвозы и дров, и всего на время распутицы; подготовка семян; переборка, перемерка по амбарам хлеба и пересушка; установленье новых тягол. Прошли снега и реки, — работы так вдруг и закипят: там нагрузки на суда, здесь расчистка дерев по лесам, пересадка дерев по садам, и пошли взрывать повсюду землю. В огородах работает заступ, в полях — соха и борона. И начинаются посевы. Безделица! Грядущий урожай сеют. Наступило лето, — покосы, первейший праздник хлебопашца. Безделица! Пойдут жатва за жатвой: за рожью пшеница, за ячменем овес, а тут и дерганье конопли. Мечут стога, кладут клади. А тут и август перевалил за половину — пошла свозка всего на гумны. Наступила осень — запашки и посевы озимых хлебов, чинка амбаров, риг, скотных дворов, хлебный опыт и первый умолот. Наступит зима — и тут не дремлют работы: первые подвозы в город, молотьба по всем гумнам, перевозка перемолотого хлеба из риг в амбары, по лесам рубка и пиленье дров, подвоз кирпичу и материалу для весенних построек. Да, просто, я и обнять всего не в состоянья. Какое разнообразие работ! Сюда и туда взглянуть идешь: и на мельницу, и на рабочий двор, и на фабрики, и в поле, и на гумны. [и на фабрики, и на гумны] Идешь и к мужику взглянуть, как он на тебя работает, — безделица. Да для меня праздник, если плотник хорошо владеет топором; я два часа готов пред ним простоять: так веселит меня работа. А если видишь еще, с какой целью всё это творится, как вокруг тебя всё [как всё вокруг тебя] множится да множится, принося плод да доход.

Да и я рассказать вам не могу, какое удовольствие. И не потому, что растут деньги. Деньги деньгами. Но потому, что всё это — дело рук твоих, потому, что видишь, как ты всему причина и творец всего, и от тебя, как от какого-нибудь мага, [как от мага] сыплется изобилье и добро на всё. Да где вы найдете мне равное наслажденье?” сказал Скудронжогло, и лицо его поднялось кверху, все морщины исчезнули. Как царь в день торжественного венчанья своего, сиял он. “Да в целом мире не отыщете вы подобного наслажденья. Здесь, именно здесь подражает богу человек. Бог предоставил себе дело творенья, как высшее наслажденье, и требует от человека также, чтобы он был творцом благоденствия и стройного теченья дел. [творцом благоденствия и стройности!] И это называют скучным делом!”.

Как пенья райской птички, заслушался Чичиков сладкозвучных хозяйских речей. Глотали слюнку его уста. Глаза умаслились и выражали сладость, и всё бы он слушал.

“Константин! пора вставать”, сказала хозяйка, приподнявшись со стула. Платонов приподнялся; Скудронжогло приподнялся; Чичиков приподнялся, хотя хотелось ему всё сидеть да слушать. Подставив руку коромыслом, повел Чичиков обратно хозяйку. Но голова его не была склонена приветливо на бок, не доставало ловкости в оборотах движеньям. Его мысли были, заняты существенными оборотами и соображеньями.

“Что ни рассказывай, а всё, однако же, скучно”, говорил, идя позади их, Платонов.

“Гость, кажется, очень неглупой человек”, думал хозяин: “степенен в словах и не щелкопер”. И, подумавши так, сделался он еще веселее, точно как бы сам разогрелся от своего разговора, точно как празднуя, что нашел человека, готового слушать умные советы.

Когда потом поместились они все [Когда потом все поместились они] в маленькой, уютной комнатке, озаренной свечками, насупротив большой стеклянной двери в сад, [двери на месте <1 нрзб.>] Чичикову сделалось так приятно, как не бывало давно. Точно как бы после долгих странствований приняла его родная крыша, и, по совершеньи всего, получил он желаемое и; бросил скитальческий посох, сказавши: [бросил скитальческий посох и сказал] “довольно!” Такое обаятельное расположенье навел ему на душу разумный разговор хозяина. Есть для всякого сердца такие речи, [речи такие] которые как бы; ближе и родственней ему [которые ему как бы ближе и родственней] других речей. И часто неожиданно, в глухом забытом захолустьи, на безлюдьи безлюдном встретишь человека, которого греющая беседа заставит позабыть тебя и бездорожье дороги, и бесприютность ночлегов, [Далее начато: а. и бестол<ковость>; б. и глупость све<та>] и современный свет, полный глупостей людских, обманов, обманывающих человека. И живо потом навсегда останется проведенный таким образом вечер, и всё, что тогда случилось и было, удержит верная память: и кто соприсутствовал, и кто на каком месте стоял, и что [Далее начато: дер<жал>] было в руках его, стены, углы и всякую безделушку.

Так и Чичикову заметилось всё в тот вечер: и эта малая, неприхотливо убранная комнатка, и добродушное выраженье, [Далее начато: в лице рад<остного хозяина>] воцарившееся в лице хозяина, и поданная Платонову трубка с янтарным мундштуком, и дым, который он стал пускать в толстую морду Ярбу, и фырканье Ярба, и смех миловидной хозяйки, прерываемый словами: “Полно, не мучь его”, и веселые свечки, и сверчок в углу, и стеклянная дверь, и весенняя ночь, которая оттоле на них глядела, облокотясь на вершины дерев, из чащи которых высвистывали весенние соловьи.

“Сладки мне ваши речи, досточтимый мною Константин Федорович”, произнес Чичиков. “Могу сказать, что [Далее начато: по уму] не встречал во всей России человека, подобного вам по уму”.

Скудронжогло улыбнулся. “Нет, Павел Иванович”, сказал он: “уж если хотите знать умного человека, так у нас действительно есть один, о котором, точно, можно сказать: “умный человек”, которого я и подметки не стою”.

“Кто это?” с изумленьем спросил Чичиков.

“Это наш откупщик Муразов”.

“В другой уже раз про него слышу!” вскрикнул Чичиков.

“Это человек, который не то, что именьем помещика, целым государством управит. Будь у меня государство, я бы его сей же час сделал министром финансов”.

“Слышал. Говорят, человек, превосходящий меру всякого вероятия: десять миллионов, говорят, нажил”.

“Какое десять! перевалило за сорок! Скоро половина России будет в его руках”.

“Что вы говорите!” вскрикнул Чичиков, оторопев.

“Всенепременно. У него теперь приращенье [а. Как в тексте; б. Приращенье у него] должно идти с быстротой невероятной. Это ясно. Медленно богатеет только тот, у кого какие-нибудь сотни тысяч, а у кого миллионы, у того радиус велик: что ни захватит, так вдвое и втрое противу самого себя. [Далее начато: Горизонт] Поле-то, поприще слишком просторно. Тут уж и соперников нет. С ним некому тягаться. Какую цену чему ни назначит, такая и останется: некому перебить”.

Вытаращив глаза и разинувши рот, как вкопанный, смотрел Чичиков в глаза Скудронжогло. [Далее начато: В груди его заняло] Захватило дух в груди ему.

“Уму непостижимо!” сказал он, приходя немного в себя: “каменеет мысль от страха. Изумляются мудрости промысла в рассматриваньи букашки; [Изумляются в рассматриваньи букашки мудрости] для меня более изумительно, когда в руках смертного могут обращаться такие громадные суммы. Позвольте предложить вам вопрос насчет одного обстоятельства: скажите, ведь это, разумеется, в начале приобретено не без греха?”.

“Самым безукоризненным путем и самыми справедливыми средствами”.

“Не поверю, почтеннейший, извините, не поверю. Если бы это были тысячи, еще бы так, но миллионы… извините, не поверю”.

“Напротив, тысячи трудно без греха, а миллионы наживаются легко. Миллионщику нечего прибегать к кривым путям. Прямой-таки дорогой так и ступай, всё бери, что ни лежит перед тобой. Другой не подымет: всякому не по силам”.

“Уму непостижимо. И что всего непостижимей, это то, что дело ведь началось из копейки”.

“Да иначе и не бывает. Это законный порядок вещей”, сказал Скудронжогло. “Кто воспитался на тысячах, тот уже не приобретет: у того уже завелись и прихоти, и мало ли чего нет. Начинать нужно с начала, а не с середины. Снизу, снизу нужно начинать. Тут только узнаешь хорошо люд и быт, среди которых придется потом изворачиваться. Как вытерпишь на собственной коже то да другое, да как узнаешь, что всякая копейка алтынным гвоздем прибита, да как перейдешь все мытарства, тогда тебя умудрит и вышколит <так>, что уж не дашь промаха ни в каком предприятьи и не оборвешься. Поверьте, это правда. С начала нужно начинать, а не с середины. Кто говорит мне: “Дайте мне 100 тысяч, я сейчас разбогатею”, я тому не поверю: он бьет на удачу, а не наверняка. С копейки нужно начинать”.

“В таком случае я разбогатею”, сказал Чичиков: “потому что начинаю почти, так сказать, с ничего”. Он разумел мертвые души.

“Константин, пора дать Павлу Ивановичу отдохнуть и поспать”, сказала хозяйка: “а ты всё болтаешь”.

“И непременно разбогатеете”, сказал Скудронжогло, не слушая хозяйки. “К вам потекут реки, реки золота. Не будете знать куды девать доходы”.

Как очарованный, сидел Павел Иванович, и в золотой области возрастающих грез и мечтаний закружилися его мысли.

“Право, Константин, Павлу Ивановичу пора спать”.

“Да что ж тебе? Ну, и ступай, если захотелось”, сказал хозяин и остановился, потому что громко, [и остановился. Громко] по всей комнате раздалось храпенье Платонова, а вслед за ним Ярб захрапел еще громче. Уже давно слышался отдаленный стук в чугунные доски. Дело потянуло за полночь. Скудронжогло заметил, что в самом деле пора на покой. Все разбрелись, пожелав спокойного сна друг другу, и не замедлили им воспользоваться.

Одному Чичикову только не спалось. Его мысли бодрствовали. Он обдумывал, как сделаться помещиком подобным Скудронжогло. После разговора с хозяином всё становилося так ясно. Возможность разбогатеть [Далее начато: ст<ановилась>] казалась так очевидной. Трудное дело хозяйства становилось теперь так легко и понятно и так казалось свойственно самой его натуре, что начал помышлять он сурьезно о приобретении не воображаемого, но действительного поместья; [Далее начато: о том, как на полученные деньги] он определил [Далее начато: тут же приобресть] тут же на деньги, которые будут выданы ему из ломбарда за фантастические души, приобресть поместье уже не фантастическое. Уже он [Он уже] видел себя действующим и правящим именно так, как поучал Скудронжогло, — расторопно, осмотрительно, ничего не заводя нового, не узнавши насквозь всего старого, всё высмотревши собственными глазами, всех мужиков узнавши, все излишества от себя оттолкнувши, отдавши себя только труду да хозяйству. Уже заранее предвкушал он то удовольствие, которое будет он чувствовать, когда заведется стройный порядок и бойким ходом двигнутся все пружины хозяйства, деятельно толкая друг друга. Труд закипит, и подобно тому, <как> в ходкой мельнице шибко вымалывается из зерна мука, пойдет вымалываться из всякого дрязгу и хламу чистоган да чистоган. Чудный хозяин так и стоял пред ним ежеминутно. Это был первый человек во всей России, к которому почувствовал он уважение личное. Доселе уважал он человека или за хороший чин, или за большие достатки. Собственно за ум он не уважал еще ни одного человека. Скудронжогло был первый. Чичиков понял и то, что с этаким нечего толковать о мертвых душах и самая речь об этом будет неуместна. Его занимал теперь другой прожект: купить именье Хлобуева. Десять тысяч у него было. Другие десять тысяч предполагал он призанять у Скудронжогло, так как он сам объявил уже, что готов помочь всякому, желающему разбогатеть, [Далее начато: и употребить] и заняться хозяйством. Остальные десять тысяч можно было обязаться потом, по заложении душ. Заложить все накупленные души еще нельзя было, потому что не было еще земель, на которые следовало переселить их. Хотя у<верял> он, что в Херсонской губернии есть у него земли, но они существовали больше в предположеньи. Предполагалось еще [Далее начато: прик<упить>] и скупить их [Далее начато: за бесценок по причине] в Херсонской губернии, потому что они там продавались за бесценок и даже отдавались даром, лишь бы только на них селились. [Далее начато: Видел] Думал он также и о том, что надобно торопиться закупать у кого какие остались беглецы и мертвецы, ибо помещики друг перед другом спешат закладывать имения и скоро во всей России [Далее начато: не оста<нется>] может не остаться и угла, не заложенного в казну. Все эти мысли попеременно наполняли его голову и мешали ему. Наконец сон, который уже целые четыре часа держал весь дом, как говорится, в своих объятиях, принял в объятия и Чичикова. Он заснул крепко.

ГЛАВА IV.

На другой день всё обделалось, как нельзя лучше. Скудронжогло дал с радостью 10 тысяч без процентов, без поручительства, — просто под одну расписку. Так был он готов помогать всякому на пути к приобретенью. Этого мало: он сам взялся сопровождать Чичикова к Хлобуеву с тем, чтобы осмотреть вместе с ним имение. После сытного завтрака все они сели в коляску Павла Ивановича; пролетки хозяина следовали за ними порожняком. Ярб бежал впереди! сгоняя с дороги птиц. В полтора часа с небольшим сделали они 18 верст и увидели деревушку с двумя домами. Один большой и новый, недостроенный и остававшийся вчерне несколько лет; другой маленькой и старенькой. Хозяина нашли они растрепанного, заспанного, недавно проснувшегося; на сертуке у него была заплата, а на сапоге дырка. ] недавно проснувшегося, в изношенном сертуке и на сапоге дырка].

Приезду гостей он обрадовался, как бог весть чему. Точно как бы увидел он братьев, с которыми надолго расставался. “Константин Федорович! Платон Михайлович!” вскрикнул он: “отцы родные! вот одолжили приездом! Дайте протереть глаза! А уж, право, думал, что ко мне никто не заедет. Всяк бегает меня как чумы, думает — попрошу взаймы. Ох, трудно, трудно, Константин Федорович. Вижу — сам всему виной. Что делать? свинья свиньей зажил. Извините, господа, что принимаю вас в таком наряде. Сапоги, как видите, с дырами. Да чем вас потчивать, скажите”.

“Пожалуйста без околичностей. Мы к вам приехали за делом”, сказал Скудронжогло. “Вот вам покупщик, Павел Иванович Чичиков”.

“Душевно рад познакомиться. [Далее начато: сказал] Дайте прижать мне вашу руку”.

Чичиков дал ему обе.

“Хотел бы очень, почтеннейший Павел Иванович, показать вам имение, стоящее внимания. Да что, господа, позвольте спросить, вы обедали?”.

“Обедали, обедали”, сказал Скудронжогло, желая отделаться… “Не будем мешкать и пойдем теперь же”.

“В таком случае пойдем”.

Хлобуев взял в руки картуз. Гости надели на головы картузы, и все отправились пешком осматривать деревню.

“Пойдем осматривать беспорядки и беспутство мое”, говорил. Хлобуев. “Конечно, вы сделали хорошо, что пообедали. Поверите ли, Константин Федорович, курицы нет в доме, — до того дожил… Свиньей себя веду, просто свиньей!”.

Глубоко вздохнув и как бы чувствуя, что мало будет [Далее начато: ответного <?>] участия со стороны Константина Федоровича и жестковато его сердце, подхватил под руку Платонова и пошел с ним вперед, прижимая крепко его к груди своей. Скудронжогло и Чичиков остались позади и, взявшись под руки, следовали за ними в отдалении.

“Трудно, Платон Михалыч, трудно!” говорил Хлобуев Платонову. “Не можете вообразить, как трудно! Безденежье, бесхлебье, бессапожье! Трын-трава бы это было всё, если бы был молод и один. [если бы был один и молод] Но когда все эти невзгоды станут тебя ломать под старость, а под боком жена, пятеро детей, — сгрустнется, по неволе сгрустнется…”.

Платонову стало жалко. “Ну, а если вы продадите деревню — это вас поправит?” спросил он.

“Какое поправит!” сказал Хлобуев, махнувши рукой. “Всё пойдет на уплату необходимейших долгов, а затем для себя не останется и тысячи”.

“Что ж вы будете делать?”.

“А бог знает”, говорил Хлобуев, пожимая плечами.

Платонов удивился.

“Как же вы ничего не предпринимаете, чтобы выпутаться из таких обстоятельств?”.

“Что ж предпринять”.

“Будто нет уже средств?”.

“Никаких”.

“Ну, ищите должности, возьмите какое-нибудь место”.

“Ведь я губернской секретарь. Какое ж мне могут дать выгодное место? Жалованье дадут ничтожное, а ведь у меня жена, пятеро детей”.

“Ну, частную какую-нибудь должность. Пойдите в управляющие”.

“Да кто ж мне поверит имение: я промотал свое”.

“Ну, да если голод и смерть грозят, нужно же что-нибудь предпринимать. Я спрошу, не может ли брат мой [Вместо “Я спрошу ~ брат мой” было начато: Брат мой имеет знакомых в городе] через кого-либо в городе выхлопотать какую-нибудь должность”.

“Нет, Платон Михайлович”, сказал Хлобуев, вздохнувши и сжавши крепко его руку: “не гожусь я теперь никуды. Одряхлел прежде старости своей, и поясница болит от [Далее начато: стра<шных>] прежних грехов, и ревматизм в плече. Куды мне! Что разорять казну? И без того теперь завелось много служащих ради доходных мест. Храни бог, чтобы из-за доставки мне жалованья [чтобы из-за меня] прибавлены были подати на бедное сословие: и без того ему трудно при этом множестве сосущих. Нет, Платон Михайлович, бог с ним”.

“Вот положение!” думал Платонов. “Это хуже моей спячки”.

Тем временем Скудронжогло и Чичиков, идя позади их на порядочном расстоянии, так между собою говорили:

“Вон запустил как всё!” говорил Скудронжогло, указывая пальцем. “Довел мужика до какой бедности! Когда случится падеж, так уж тут нечего глядеть на свое добро. Тут всё свое продай, да снабди мужика скотиной, чтобы он не оставался и одного дни без средств производить работу. А ведь теперь [работу. Теперь] и годами не поправишь: и мужик уже изленился, и загулял, и стал пьяница”.

“Так, стало быть, теперь не совсем выгодно и покупать эдакое имение?” спросил Чичиков.

Тут Скудронжогло взглянул на него [взглянул на Чичикова] так, как бы хотел ему сказать: “Ты что за невежа! с азбуки, что ли, нужно с тобой начинать?” — “Невыгодно! да через три года я буду получать двадцать тысяч годового дохода с этого именья. Вот оно как невыгодно! В пятнадцати верстах — безделица! А земля-то какова? разглядите землю! Всё поемные места. Да я заведу лен, [Да я засею льну] да тысяч на пять одного льну отпущу; репой засею — на репе выручу тысячи четыре. А вон смотрите по косогору рожь поднялась, [смотрите, рожь поднялась] ведь это всё падаль. Он хлеба не сеял, я это знаю. Да этому именью полтораста тысяч, а не сорок”.

Чичиков стал опасаться, чтобы Хлобуев не услышал [Над строкой начато карандашом: “В самом деле”, сказал Хлобуев] и потому отстал еще подальше.

“Вон сколько земли оставил впусте!” говорил, начиная сердиться, Скудронжогло. “Хоть бы повестил вперед, так набрели бы охотники. Ну, уж если нечем пахать, так копай под огород. Огородом бы взял. Мужика заставил пробыть четыре года без труда — безделица! Да ведь этим одним ты уже его развратил и навеки погубил. Уж он успел привыкнуть к лохмотью и бродяжничеству! Это стало уже жизнью его”. И, сказавши это, [привыкнуть к лохмотью и бродяжничеству. Сказавши это] плюнул Скудронжогло, и желчное расположение осенило сумрачным облаком его чело.

“Я не могу здесь больше оставаться: мне смерть глядеть на этот беспорядок и запустенье! Вы теперь можете с ним покончить и без меня. Отберите у этого дурака поскорее. [Далее начато: имень<е>] Он только бесчестит божий дар”. И сказавши это, Скудронжогло простился с Чичиковым и, нагнавши хозяина, стал также прощаться.

“Помилуйте, Константин Федорович”, говорил удивленный хозяин: “только-что приехали — и назад”.

“Не могу. Мне крайняя надобность быть дома”, сказал Скудронжогло. Простился, сел и уехал на своих пролетках.

Казалось, как будто Хлобуев понял причину его отъезда.

“Не выдержал Константин Федорович”, сказал он. “Чувствую, что не весело такому хозяину, каков он, глядеть на эдакое беспутное управление. Верите ли, что не могу, не могу, Павел Иванович, — что почти вовсе не сеял хлеба в этом году. Как честный человек. Семян не было, не говоря уж о том, что нечем пахать. — Ваш братец, Платон Михайлович, говорят, необыкновенный хозяин. О Константине Федоровиче, что уж говорить! это Наполеон своего рода. Часто, право, думаю: “Ну, зачем [Ну что] столько ума дается в одну голову? ну, что бы хоть каплю его в мою глупую. Хоть бы на то, чтобы съумел дом свой держать! Ничего не умею, ничего не могу”. Ах, Павел Иванович, <возьмите> в свое распоряжение. Жаль больше всего мне мужичков бедных. Чувствую, что не умел быть отцом <?>, не могу быть взыскательным и строгим. Да и как приучить их к порядку, когда сам беспорядочен! Я бы их отпустил сейчас же [сей же час] на волю всех, да как-то устроен русской человек, как-то не может без понукателя… Так и задремлет, так и заплеснет”.

“Ведь это, точно, странно”, сказал Платонов: “отчего это у нас так, что если не смотришь во все глаза за простым человеком, сделается и пьяницей, и негодяем?”.

“От недостатка просвещения”, заметил Чичиков.

“Ну, бог весть от чего. Вот мы и просветились, [Далее было: а ведь как живем!] а как-то того. Я и в университете был, и слушал лекции по всем частям, а искусству и порядку жить не только не выучился, а еще как бы больше выучился искусству побольше издерживать деньги на всякие новые утонченности да комфорты, больше познакомился с такими предметами, на которые нужны деньги. Оттого ли, что я бестолково учился. Только нет: ведь так и другие товарищи. Может быть два, три человека извлекли себе настоящую пользу, да и то оттого, может быть, что и без того были умны, а прочие ведь только и стараются узнать то, что портит здоровье да и выманивает деньги. Ей богу. Ведь приходили только затем, чтобы аплодировать профессорам, [В автографе — профессору] раздавать им награды, а не самим от них получать. Так из просвещенья-то мы все-таки выберем то, что погаже; наружность его схватим, а его самого <не> возьмем. Нет, Павел Иванович, не умеем мы жить от чего-то другого, а от чего, ей богу, я не знаю”.

“Причины должны быть”, сказал Чичиков.

Вздохнул глубоко бедный Хлобуев и сказал так: “Иной раз, право, мне кажется, что будто русской человек — какой-то пропащий человек. Нет силы воли, нет отваги на постоянство. Хочешь всё сделать — и ничего не можешь. Всё думаешь: с завтрашнего дни начнешь новую жизнь, с завтрашнего дни примешься за всё, как следует; с завтрашнего дни сядешь на диэту; [с завтрашнего дни станешь есть умеренней] ничуть не бывало: к вечеру того же дни так объешься, что только хлопаешь глазами и язык не ворочается; как сова сидишь, глядя на всех, право и эдак все”.

“Нужно в запасе держать благоразумие”, сказал Чичиков: “ежеминутно совещаться с благоразумием, вести с ним дру<жескую> беседу”.

“Да что!” сказал Хлобуев. “Право, мне кажется, мы совсем не для благоразумия рождены. Я не верю, чтобы из нас был кто-нибудь благоразумным. Если я вижу, что иной даже и порядочно живет, собирает и копит деньгу, — не верю я и тому. На старости и его чорт попутает: спустит потом всё вдруг. И все у нас так: и благородные, и мужики, и просвещенные, и непросвещенные. Вон какой был умный мужик: из ничего нажил сто тысяч, а как нажил 100 тысяч, пришла в голову дурь сделать ванну из шампанского, и выкупался в шампанском. Но вот мы, кажется, и всё обсмотрели. Больше ничего нет. Хотите разве взглянуть на мельницу? Впрочем, в ней нет колеса, да и строенье никуда не годится”.

“Что ж и рассматривать ее”, сказал Чичиков.

“В таком случае пойдем домой”. И они все направили шаги к дому.

На возвратном пути были виды те же. Неопрятный беспорядок так и выказывал отовсюду безобразную свою наружность. Всё было опущено и запущено. [Над строкой написано: Прибавилась только новая лужа посреди улицы] Сердитая баба, в замасляной дерюге, прибила до полусмерти бедную девчонку и ругала на все бока всех чертей. Какая-то философическая борода глядела с равнодушием стоическим из окошка на гнев пьяной бабы; Другая борода зевала. Один чесал у себя пониже спины, другой зевал. Зевота видна была на строениях; [на строениях и на всем] крыши также зевали. Платонов, глядя на них, зевнул. “Мое-то будущее достоянье — мужики”, подумал Чичиков. “Дыра на дыре и заплата на заплате!” И точно, на одной избе, [Вместо “Дыра на дыре ~ на одной избе” начато исправление: “Дыра она дыре [и] заплата на заплате”, думал Чичиков, [глядя] увидевши, как на одной избе] вместо крыши, лежали целиком ворота; провалившиеся окна подперты были жердями, стащенными с господского амбара. Словом, в хозяйство введена была, кажется, система Тришкина кафтана: отрезывались обшлага и фалды на заплату локтей.

Они вошли в комнаты. Чичикова несколько поразило смешенье нищеты с некоторыми блестящими безделушками позднейшей роскоши. [а. Как в тексте; б. Вошедши в комнаты дома, они были поражены смешеньем нищеты с блестящими безделушками позднейшей роскоши. ] Посреди изорванной утвари и мебели — новенькие бронзы. Какой-то Шекспир сидел на чернильнице; на столе лежала какая-то ручка слоновой кости для почесыванья себе самому спины. Хлобуев отрекомендовал им хозяйку жену. [Хлобуев вывел к ним молодую жену. ] Она была хоть куды. В Москве не ударила бы лицом в <грязь>. Платье на ней было со вкусом, по моде. Говорить любила больше о городе да о театре, который там завелся. По всему было видно, что деревню она любила еще меньше, чем муж, и что зевала она еще больше Платонова, когда оставалась одна. Скоро комната наполнилась детьми, прелестными девочками и мальчиками. Их было пятеро. Шестое принеслось на руках. Все были прекрасны. Мальчики и девочки — загляденье. Они были одеты мило и со вкусом, были резвы и веселы. И от этого самого было [а. Как в тексте; б. от этого было] еще грустнее глядеть на них. Лучше бы одеты они были уже дурно, в простых пестрядевых юбках и рубашках, бегали себе по двору и ничем не отличались от простых крестьянских детей! К хозяйке приехала гостья. Дамы ушли на свою половину. Дети убежали вслед за ними. Мужчины остались одни.

Чичиков приступил к покупке. По обычаю всех покупщиков, сначала он охаял покупаемое имение. И охаявши его со всех сторон, сказал: “Какая же будет ваша цена?”.

“Видите ли что”, сказал Хлобуев. “Запрашивать с вас дорого не буду, да и не люблю: это было бы с моей стороны и бессовестно. Я от вас не скрою также и того, что в деревне моей из ста душ, числящихся по ревизии, и пятидесяти нет на лицо: прочие или померли от эпидемической болезни, или [Далее начато: в бегах] отлучились беспашпортно. Так что вы [Далее начато: будете] почитайте их как бы умершими. Поэтому-то я и прошу с вас всего только тридцать тысяч”.

“Ну, вот тридцать тысяч! Именье запущено, люди мертвы, и тридцать тысяч! Возьмите 25 тысяч”.

“Павел Иванович! [а. Как в тексте; б. Не могу, Павел Иванович] Я могу его заложить в ломбард в 25 тысяч; понимаете ли это? Тогда я получаю 25 тысяч и имение при мне. Продаю я единственно затем, что мне нужны скоро деньги, а при закладке была бы проволочка, надобно платить приказным, а платить нечем”.

“Ну, да все-таки возьмите 25 тысяч”.

Платонову сделалось совестно за Чичикова. “Покупайте, Павел Иванович”, сказал он. “За именье можно всегда дать эту <цену>. Если вы не дадите за него тридцати тысяч, мы с братом складываемся и покупаем”.

Чичиков испугался. “Хорошо!” сказал он: “даю 30 тысяч. Вот две тысячи задатку дам вам теперь, 8 тысяч через неделю, а остальные 20 тысяч через месяц”.

“Нет, Павел Иванович, только на том условии, чтобы деньги, как можно скорее. Теперь вы мне дайте 15 тысяч по крайней мере, а остальные никак не дальше, как через две недели”.

“Да нет пятнадцати тысяч! Десять тысяч у меня всего теперь. Дайте соберу”. То есть, Чичиков лгал: у него было двадцать.

“Нет, пожалуйста, Павел Иванович. Я говорю, что необходимо нужны пятнадцать тысяч”.

“Да, право, недостает пяти тысяч. Не знаю сам, откуда взять”.

“Я вам займу”, подхватил <Платонов>. [В рукописи: Михайлов].

“Разве эдак”, сказал Чичиков и подумал про себя: “А это, однако же, кстати, что он дает взаймы. В таком случае [Далее начато: я могу ему завтра] завтра можно будет привезти”. Из коляски была принесена шкатулка и тут же было из нее вынуто 10 000 Хлобуеву; остальные же пять тысяч обещано было привезти ему завтра; то есть обещано; предполагалось же привезти три; другие потом, денька через два или три; а если можно, то и еще несколько просрочить. Павел Иванович как-то особенно не любил выпускать из рук деньги. Если ж настояла крайняя необходимость, то все-таки, казалось ему, лучше выдать деньги завтра, а не сегодня. То есть, он поступал, как все мы: ведь нам приятно же поводить просителя. Пусть его натрет [Пусть его понатрет] себе спину в передней! Будто уж и нельзя подождать ему! Какое нам дело до того, что может быть всякой час ему дорог и терпят оттого дела его! “Приходи, братец, завтра, а сегодня мне как-то некогда”.

“Где ж вы после этого будете жить?” спросил Платонов Хлобуева. “Есть у вас другая деревушка?”.

“Деревушки нет, а я перееду в город. Всё же равно это было нужно сделать не для себя, а для детей. Им нужны будут учителя закону божию, музыке, танцованью. Ведь этого в деревне нельзя достать!”.

“Куска хлеба нет, а детей хочет учить танцованью!” подумал Чичиков.

“Странно!” подумал Платонов.

“Что ж, нужно нам чем-нибудь вспрыснуть сделку”, сказал Хлобуев. “Эй, Кирюшка, принеси, брат, бутылку шампанского”.

“Куска хлеба нет, а шампанское есть”, подумал Чичиков.

Платонов не знал, что и думать.

Шампанское было принесено. Они выпили по три бокала и развеселились. Хлобуев развязался, стал умен и мил. Остроты и анекдоты сыпались у него беспрерывно. В речах его оказалось столько познанья людей и света! Так хорошо и верно видел он многие вещи! Так метко [Так верно] и ловко очерчивал в немногих словах соседей-помещиков, так видел ясно недостатки и ошибки всех, так хорошо знал историю разорившихся бар: и почему, и как, и отчего они разорились; так оригинально и метко умел передавать малейшие их привычки, — что они оба были совершенно обворожены его речами и готовы были признать его за умнейшего человека.

“Послушайте”, сказал Платонов, схвативши его за руку: “как вам, при таком уме, опытности и познаниях житейских, не найти средств выпутаться из вашего затруднительного положения?”.

“Средства-то есть”, сказал Хлобуев, и вслед за тем выгрузил им целую кучу прожектов. Все они были до того нелепы, так странны, так мало истекали из познанья людей и света, что оставалось только пожимать плечами да говорить: “Господи боже, какое необъятное расстоянье между знаньем света и уменьем пользоваться этим знаньем!” Почти все прожекты основывались на потребности вдруг достать откуда-нибудь сто или двести тысяч. Тогда, казалось ему, всё бы устроилось, как следует, и хозяйство бы пошло, и прорехи все [Далее начато: были б] бы заплатались, и доходы можно учетверить, и себя привести в возможность выплатить все долги. [можно учетверить и долг потом выплатить] И оканчивал он речь свою: “Но что прикажете делать? Нет, да и нет такого благодетеля, который бы решился дать двести или хоть сто тысяч взаймы. Видно, уж бог не хочет”.

“Да”, подумал Чичиков: “этакому дураку послал бог двести тысяч”.

“Есть у меня, пожалуй, трехмиллионная тетушка”, сказал Хлобуев: “старушка богомольная; на церкви и монастыри дает, но помогать ближнему тугенька. А старушка очень замечательная. Прежних времен тетушка, на которую бы взглянуть стоило. У ней одних канареек сотни четыре. Моськи и приживалки, и слуги, каких уж теперь нет. Меньшому из слуг будет лет 60, хоть она и зовет его: “Эй, малой!” Если гость как-нибудь себя не так поведет, так она за обедом прикажет обнести его блюдом. И обнесут, право”.

Платонов усмехнулся.

“А как ее фамилия и где она проживает?” спросил Чичиков.

“Живет она у нас же в городе, Александра Ивановна Ханасарова”.

“Отчего ж вы не обратитесь к ней?” сказал с участьем Платонов. “Мне кажется, если бы она только поближе вошла в положенье вашего семейства, она бы не в силах была отказать вам, как бы ни была туга”.

“Ну, нет, в силах. У тетушки натура крепковата. Это старушка-кремень, Платон Михайлыч! Да к тому ж есть и без меня угодники, которые около нее увиваются. Там есть один, который метит в губернаторы; приплелся ей в родню. Бог с ним, может быть, и успеет. Бог с ними со всеми. Я подъезжать и прежде не умел, а теперь и подавно: спина уж не гнется”.

“Дурак!” подумал Чичиков. “Да я бы за этакой тетушкой ухаживал, как нянька за ребенком”.

“Что ж, ведь этак разговаривать сухо”, сказал Хлобуев. “Эй, Кирюшка! принеси-ка еще другую бутылку шампанского”.

“Нет, нет, я больше не буду пить”, сказал Платонов.

“Я также”, сказал Чичиков. И оба отказались они решительно.

“Ну, так, по крайней мере, дайте мне слово [Далее начато: отоб<едать>] побывать у меня в городе. 8-го июня я даю маленькой обед нашим городским сановникам”.

“Помилуйте”, вскрикнул Платонов. “В таком состоянии, разорившись совершенно — и еще обед?”.

“Что ж делать? нельзя. Это долг”, сказал Хлобуев. “Они меня также угощали”.

“Что с ним делать?” подумал Платонов. Он еще не знал того, что на Руси, на Москве и других городах, водятся такие мудрецы, которых жизнь необъяснимая загадка. Всё, кажется, прожил, кругом в долгах, ни откуда никаких средств, и обед, [кругом в долгах и обед] который задается, кажется, последний; и думают обедающие, что завтра же хозяина потащат в тюрьму. Проходит после того 10 лет. Мудрец всё еще держится на свете, еще больше прежнего кругом в долгах и также задает обед, и все думают, что он последний, и все уверены, что завтра же потащат хозяина в тюрьму. Такой же [Почти такой же] мудрец был Хлобуев. Только на одной Руси можно было существовать таким образом. Не имея ничего, он угощал и хлебосольничал, и даже оказывал покровительство, поощрял всяких артистов, приезжавших в город, давал им у себя приют и квартиру. Если <бы> кто заглянул [Далее начато: к нему] в дом его, находившийся в городе, он бы никак не узнал, кто в нем хозяин. Сего дни поп в ризах служил там молебен. Завтра давали репетицию французские актеры. В иной день какой-нибудь, неизвестный никому почти в дому, [какой-нибудь почти неизвестный никому в дому] поселялся в самой гостиной с бумагами и заводил там кабинет, и это не смущало и не беспокоило никого в доме, [заводил там кабинет, и никого в доме это не смущало и не беспокоило] как бы было житейское дело. Иногда по целым дням” не бывало крохи в доме. Иногда же задавали в нем такой обед, который удовлетворил бы вкусу утонченнейшего гастронома. Хозяин [И хозяин] являлся праздничный, веселый, с осанкой богатого барина, [с осанкой барина] с походкой человека, которого жизнь протекает в избытке и довольстве. Зато временами бывали такие тяжелые минуты, что другой давно бы, на его месте, повесился или застрелился. Но его спасало религиозное настроение, которое странным образом [Далее начато: соеди<нялось>] совмещалось в нем вместе с беспутною его жизнью. В эти горькие, тяжелые минуты развертывал он книгу и читал жития страдальцев и тружеников, воспитывавших дух свой быть превыше страданий и несчастий. Душа его в это время вся размягчалась, умилялся дух и слезами исполнялись глаза его. И, странное дело! — почти всегда приходила к нему в то время откуда-нибудь неожиданная помощь: или кто-нибудь из старых друзей его вспоминал о нем и присылал ему деньги; или какая-нибудь [Далее начато: христолю<бивая>] проезжая незнакомая барыня, христолюбивая, великодушная душа, нечаянно услышав о нем историю и тронувшись, с стремительным великодушьем женского сердца присылала ему богатую подачу; или выигрывалось где-нибудь в пользу его дело, о котором он никогда и не слышал. Благоговейно, благодарно признавал он в это время необъятное милосердье провиденья, служил благодарственный молебен и вновь начинал беспутную жизнь свою.

“Жалок он мне, право, жалок”, сказал Чичикову Платонов, когда они выехали от него. [выехали из двора. ].

“Блудный сын!” сказал Чичиков. “О таких людях и жалеть нечего”.

И скоро они оба перестали о нем думать: Платонов — потому, что лениво и полусонно смотрел на положенья людей, [смотрел на мир] так же, как и на всё в мире. Сердце его сострадало и щемило при виде страданий других, но впечатленья не впечатлевались глубоко в его душе. Он потому не думал о Хлобуеве, что и о себе самом не думал. Чичиков потому не думал о Хлобуеве, что все мысли были заняты приобретенною покупкою. Он исчислял, рассчитывал и соображал все выгоды купленного имения. И как ни рассматривал, на какую сторону ни оборачивал дело, видел, что во всяком случае покупка была выгодна. Можно было поступить и так, чтобы заложить имение в ломбард. Можно было поступить и так, чтобы заложить одних только мертвецов и беглых. Можно было поступить и так, чтобы прежде выпродать по частям все лучшие земли, а потом уже заложить в ломбард. Можно было распорядиться и так, чтобы заняться самому хозяйством и сделаться помещиком, по образцу Попонжогла, пользуясь его советами, как [Далее начато: прият <еля>] соседа и благодетеля. Можно было поступить даже и так, [поступить и так даже] чтобы перепродать [чтобы продать] в частные <руки> имение (разумеется, если не захочется самому хозяйничать), оставивши при себе беглых и мертвецов. Тогда представлялась и другая выгода: можно было вовсе улизнуть из этих мест и не заплатить Скудронжогле денег, взятых у него взаймы. Словом, всячески, как ни оборачивал он это дело, видел, что во всяком случае покупка была выгодна. Он почувствовал удовольствие, — удовольствие от того, что стал теперь помещиком; помещиком не фантастическим, но действительным помещиком, у которого есть уже и земли, и угодья, и люди. Люди не мечтательные, [люди не воображаемые] не в воображеньи пребываемые, но существующие. И понемногу начал он и подпрыгивать, и потирать себе руки, и подпевать, и приговаривать, и вытрубил на кулаке, приставивши его себе ко рту, как бы на трубе, какой-то марш. И даже выговорил вслух несколько поощрительных слов и названий себе самому, вроде мордашки и каплунчика. Но потом, вспомнивши, что он не один, притихнул вдруг, постарался [вдруг, и постарался] кое-как замять неумеренный порыв восторгновенья, и когда Платонов, принявши кое-какие из этих звуков за обращенную к нему речь, спросил у него: “Чего?” он отвечал: “Ничего”.

Тут только, оглянувшись вокруг себя, он заметил, [он увидел] что они, ехали прекрасною рощей. Миловидная березовая ограда тянулась у них справа и слева. В ст<ороне> дерев мелькала белая каменная церковь. [Вместо “мелькала ~ церковь” начато: показалась на одной стороне белая каменная церковь, по другую] В конце улицы показался господин, шедший к ним навстречу, в картузе, с суковатой палкой в руке. [Далее начато: “Стой”, сказал] Облизанной аглицкой пес, на высоких ножках, бежал перед ним.

“Стой!” сказал Платонов кучеру и выскочил из коляски. Чичиков вышел вслед за ним также из коляски. Они пошли пешком навстречу господина. Ярб уже успел облобызаться с аглицким псом, с которым, как видно, был знаком уже давно, потому что принял равнодушно в свою толстую морду живое лобызанье Азора. Так назывался аглицкой пес. Проворный пес, именем Азор, облобызавши Ярба, подбежал к Платонову, лизнул проворным языком ему руки, вскочил на грудь Чичи<кову> с намереньем лизнуть его в губы, но не достал и оттолкнутый им побежал снова к Платонову, пробуя лизнуть его хоть в ухо. [подбежал к Платонову, вскочил к нему с намереньем лизнуть его в губы, но не достал и оттолкнутый им [лизнул его] вскочил на Чичикова и лизнул его в ухо. ].

Платонов и господин, шедший навстречу, в это время сошлись и обнялись.

“Помилуй, брат Платон! что это ты со мною делаешь?” живо спросил господин.

“Как, что?” равнодушно отвечал Платонов.

“Да как же в самом деле: три дни от тебя ни слуху, ни духу. Конюх от Петуха привел твоего жеребца. “Поехал”, говорит, “с каким-то барином”. Ну, хоть бы слово сказал: куды, зачем, на сколько времени? Помилуй, братец, как же можно этак поступать? А я, бог знает, чего не передумал в эти дни”.

“Ну, что ж делать? позабыл”, сказал Платонов. “Мы заехали к Константину Федоровичу. Он тебе кланяется, сестра также. Рекомендую тебе Павла Ивановича Чичикова. Павел Иванович, — брат Василий. Прошу полюбить его так же, как и меня”.

Брат Василий и Чичиков, снявши картузы, поцеловались.

“Кто бы такой был этот Чичиков?” думал брат Василий. “Брат Платон на знакомства неразборчив и, верно, не узнал, что он за человек”. И оглянул он Чичикова, насколько позволяло приличие. Чичиков стоял, несколько наклонивши голову и сохранив приятное выраженье в лице.

С своей стороны, Чичиков [С своей стороны и тот] оглянул также, насколько позволяло приличие, брата Василия. Он был ростом пониже Платона, волосом темней его и лицом далеко не так красив; но в чертах его лица было много жизни и одушевленья. Видно было, что он не пребывал в дремоте и спячке.

“Знаешь ли, Василий, что я придумал?” сказал брат Платон.

“Что?” спросил Василий.

“Проездиться по святой Руси. Вот именно с Павлом Ивановичем. Авось-либо это размычет и растеребит хандру мою”.

“Как же так вдруг решился?” начал было говорить Василий, озадаченный не на шутку таким решеньем, и чуть было не прибавил: “И еще замыслил ехать с человеком, которого видишь в первый раз, который, может быть, и дрянь, и чорт знает что”. И, полный недоверия, стал он рассматривать искоса Чичикова и увидел, что он держался необыкновенно прилично, сохраняя всё то же приятное наклоненье головы несколько на бок и почтительно-приветное выражение в лице. Так что никак нельзя было узнать, какого роду был Чичиков.

В молчаньи они пошли все трое по дороге, по <левую> [В рукописи: по правую] руку которой [Далее начато: мелькала] находилась мелькавшая промеж дерев белая каменная церковь, по правую начинавшие показ<ыв>аться, также [Далее начато: стро<енья>] промеж дерев, [Далее начато: господ <ские>] строенья господского двора. Наконец показались и ворота. Они вступили на двор, где был старинный господский дом под высокой крышей. Две огромные липы, росшие посреди двора, покрывали почти половину его своей тенью. Сквозь опущенные вниз развесистые их ветви едва сквозили стены дома, находившего<ся> позади их. Под липами стояло несколько длинных скамеек. Брат Василий пригласил Чичикова садиться. Чичиков сел, и Платонов сел. По всему двору разливалось благоухание цветущих сиреней и черемух, которые, нависши отовсюду из саду в двор через миловидную березовую ограду, кругом его обходившую, казалися цветущею цепью или бисерным ожерельем, [или нежным ожерельем] его короновавшим.

Ухватливый и ловкий детина лет 17, в красивой рубашке розовой ксандрейки, принес и поставил перед ними графины с водой и разноцветными квасами всех сортов, шипевшими, как газовые лимонады. Поставивши пред ними графины, он подошел к дереву и, взявши прислоненный к нему заступ, отправился в сад. У братьев Платоновых вся дворня работала в саду, все слуги были садовники, или, лучше сказать, слуг не было, но садовники исправляли иногда эту должность. Брат Василий всё утверждал, [Брат Василий говорил] что без слуг можно даже и вовсе обойтись. Подать что-нибудь может всякой, и для этого не стоит заводить особого сословья; что будто русской человек по тех пор только хорош и расторопен, и красив, и развязен, и много работает, покуда он ходит в рубашке и зипуне; но что, как только заберется в немецкой сертук, станет и неуклюж, и некрасив, и нерасторопен, и лентяй. Он утверждал, что и чистоплотность у него содержится по тех пор, покуда он еще носит рубашку и зипун, и что, как только заберется в немецкой сертук — и рубашки не переменяет, и в баню не ходит, и спит в сертуке, и заведутся у него под сертуком и клопы, и блохи, и чорт знает что. В этом, может быть, он; был и прав. В деревне их народ одевался как-то особенно щеголевато и опрятно, и таких красивых рубашек и зипунов нужно было далеко поискать.

“Не угодно ли вам прохладиться?” сказал брат Василий Чичикову, указывая на графины. “Это квасы нашей фабрики; ими издавна славится дом наш”.

Чичиков налил стакан из первого графина — точно липец, [В автографе — липецк] который он некогда пивал в Польше: игра как у шампанского, а газ так и шибнул приятным кручком изо рта в нос. “Нектар!”! сказал Чичиков. Выпил стакан от другого графина — еще лучше.!

“В какую же сторону и в какие места предполагаете преимущественно ехать?” спросил брат Василий.

“Еду я”, сказал Чичиков, потирая себя рукой по колену, в сопровожденьи легкого покачиванья всего туловища и наклоненья [покачиванья всего туловища и приятного наклона] головы на бок: “не столько по своей нужде, сколько по нужде другого. Генерал Бетрищев, близкой приятель и, можно сказать, благотворитель, просил навестить родственников. Родственники, конечно, родственниками, но отчасти, так сказать, и для самого себя; ибо, не говоря уже о пользе в геморроидальном отношении, видеть свет и коловращенье людей есть уже само по себе, так сказать, живая книга и вторая наука”.

Брат Василий задумался. “Говорит этот человек несколько витиевато, но в словах его есть правда”, думал <он>. [Далее начато: Познания света и жизни действительно недостает моему] “Брату моему Платону недостает познания людей, света и жизни”. Несколько помолчав, сказал так вслух: “Знаешь ли что, брат Платон, — что путешествие может, точно, расшевелить тебя. [Далее было: Ты просто заснул] У тебя душевная спячка. Ты, просто, заснул. И заснул не от пресыщения или усталости, но от недостатка живых впечатлений и ощущений. Вот я совершенно напротив. Я бы очень желал не так живо чувствовать и не так близко принимать к сердцу всё, что ни случается”.

“Вольно ж принимать всё близко к сердцу”, сказал Платон. “Ты выискиваешь себе беспокойства и сам сочиняешь себе тревоги”.

“Как сочинять, когда и без того на всяком шагу неприятность?” сказал Василий. “Слышал ты, какую без тебя сыграл с нами штуку Леницын? — Захватил пустошь нашу, где красная горка”.

“Не знает, потому и захватил”, сказал Платон: “человек новой, только что приехал из Петербурга, — ему нужно объяснить, растолковать”.

“Знает, очень знает. Я посылал ему сказать, но он отвечал грубостью”.

“Тебе нужно было съездить самому растолковать. Переговори с ним сам”.

“Ну, нет. Он чересчур уже заважничал. Я к нему не поеду. Поезжай, если хочешь, ты”.

“Я бы поехал, [Перед “Я бы” было начато: Да ведь] но ведь я не мешаюсь. Он может меня и провести, и обмануть”.

“Да если угодно, так я поеду”, сказал Чичиков.

Василий взглянул на него и подумал: “Экой охотник ездить”.

“Вы мне подайте только понятие, какого рода он человек”, сказал Чичиков: “и в чем дело”.

“Мне совестно наложить на вас такую неприятную комиссию, потому что одно изъяснение с таким человеком для меня уже неприятная комиссия. Надобно вам сказать, что он из простых, мелкопоместных дворян нашей губернии, выслужился в Петербурге, вышел кое-как в люди, женившись там на чьей-то побочной дочери, [на чьей-то дочери] и заважничал. Задает здесь тону. Да у нас в губернии, слава богу, народ живет не глупый. Мода нам не указ, а Петербург не церковь”.

“Конечно”, [Перед “Конечно” было начато: А дело-то в чем] сказал Чичиков: “а дело в чем?”.

“А дело, по-настоящему, вздор. У него нет достаточно земли, ну, он и захватил чужую пустошь; то есть он рассчитывал, что она не нужна, и о ней хозяева <забыли>. А у нас, как нарочно, уже испокон века собираются крестьяне праздновать там красную горку. По этому-то поводу я готов пожертвовать лучше другими, лучшими землями, чем отдать ее. Обычай для меня святыня”.

“Стало быть, вы готовы уступить ему другие земли?”.

“То есть, если бы он не так со мной поступил; но он хочет, как я вижу, знаться судом. Пожалуй, посмотрим, кто выиграет. Хоть на плане и не так ясно, но свидетели-старики еще живы и помнят”. [но есть свидетели-старики].

“Гм!” подумал Чичиков. “Оба-то, как вижу, с душком”. И сказал вслух: “А мне кажется, что это дело обделать можно миролюбно. Всё зависит от посредника. Письмен [Продолжение в рукописи утрачено. ].

] Начало фразы в рукописи утрачено. ] “что и для вас самих будет очень выгодно перевесть, например, на мое имя всех умерших душ, какие по сказкам последней ревизии числятся [какие окажутся в последней ревизии] в имениях ваших, так чтобы я за них платил подати. А чтобы не подать какого соблазна, то передачу эту вы совершите посредством купчей крепости, как бы эти души были живые”.

“Вот тебе”, подумал Леницын: “это что-то престранное”, и несколько даже отодвинулся со стулом назад, потому что совершенно озадачился.

“Я никак в том не сомневаюсь, что вы на это дело совершенно будете согласны”, сказал Чичиков: “потому что это дело совершенно в том роде, как мы сейчас говорили. Совершено оно будет между солидными людьми втайне [Совершено оно будет втайне] и соблазна никому”.

Что тут делать? Леницын очутился в затруднительном положении. Он никак не мог предвидеть, чтобы мнение, им незадолго изъявленное, привело его к такому быстрому осуществленью на деле. Предложение было до крайности неожиданно. Конечно, ничего вредоносного ни для кого не могло быть в этом поступке. Помещики, всё равно, заложили бы также эти души наравне с живыми; стало быть, казне убытку не может быть никакого. Разница в том, что они были бы в одних руках, а тогда были бы в розных. Но тем не менее он затруднился. Он был законник и делец, [Далее начато: Человек весь<ма>] и делец в хорошую сторону. Неправо не решил бы он дела ни за какие подкупы. Но тут он остановился, не зная, какое имя дать этому действию. Правое ли оно, или неправое. [Далее начато: Конечно, можно бы] Если бы кто-нибудь другой обратился к нему с таким предложением, он мог бы сказать: “Это вздор, пустяки. Я не хочу играть в куклы, или дурачиться”. Но гость уже так ему понравился, так они сошлись во многом насчет успехов просвещенья и наук, — как отказать? Леницын находился в презатруднительном положении.

Но в это время, точно как будто затем, чтобы помочь горю, вошла в комнату молодая курносенькая хозяйка, супруга Леницына, и бледная, и худенькая, [Далее начато: как все петербургские дамы] и низенькая, и одетая со вкусом, как все петербургские дамы. За нею был внесен мамкой на руках ребенок-первенец, плод нежной любви недавно бракосочетавшихся супругов. [Над строкой приписано: тоже довольно жиденькой] Чичиков, разумеется, подошел [Чичиков подошел, разумеется] тот же час к даме и, не говоря уже о приличном приветствии, одним приятным наклоненьем головы на бок много расположил ее в свою пользу. Затем подбежал к ребенку. Тот было разревелся; — но, однако же, Чичикову [Далее начато: словами] удалось словами: агу, агу, душенька, пощелкиваньем [прищелкиваньем] пальцев и сердоликовой печаткой от часов переманить его на руки к себе. Взявши его к себе на руки, начал он приподымать его кверху и тем возбудил в ребенке приятную усмешку, которая очень обрадовала обоих родителей.

Но от удовольствия ли, или от чего-нибудь другого, ребенок вдруг повел себя нехорошо. Жена Леницына закричала: “Ах, боже мой! он вам испортил весь фрак!”.

Чичиков посмотрел: рукав новешенького фрака был весь испорчен. “Пострел бы тебя побрал, чертенок проклятой!” пробормотал он всердцах про себя.

Хозяин, и хозяйка, и мамка, все побежали за одеколоном; со всех сторон принялись его вытирать.

“Ничего, ничего, совершенно ничего”, говорил Чичиков. “Может ли что-нибудь невинный ребенок?” И в то же время думал про себя. “Да ведь как метко обделал, канальченок проклятой”.

“Золотой возраст!” сказал он, когда уже его совершенно вытерли, и приятное выражение возвратилось на его лицо.

“А ведь точно”, сказал хозяин, обратившись к Чичикову, тоже с приятной улыбкой: “что может быть завидней ребяческого возраста: никаких забот, никаких мыслей о будущем…”.

“Состоянье, на которое можно сей же час поменяться”, сказал Чичиков.

“Заглаза”, сказал Леницын.

Но, кажется, оба соврали. Предложи им такой обмен, они бы тут же на попятный двор. Да и что и за радость сидеть у мамки на руках да портить фраки.

Молодая хозяйка и первенец с мамкой [удалились], потому что и на нем требовалось кое-что поправить: наградив Чичикова, он и себя не позабыл. Это, повидимому, незначительное обстоятельство [Далее начато: а. склон<ило>; б. много] преклонило еще более хозяина к удовлетворенью [хозяина на сторону] Чичикова. Как в самом деле отказать такому приятному, обходительному гостю, который [Далее начато: поплатился так велико <душно>] столько ласк оказал его малютке и так великодушно поплатился за то собственным фраком? Леницын думал так: “Почему ж, в самом деле, не исполнить его просьбы, если уж такое его желание”.

<ЗАКЛЮЧИТЕЛЬНАЯ ГЛАВА В ПЕРВОНАЧАЛЬНОЙ РЕДАКЦИИ>

В то самое время, когда Чичиков в персидском новом халате из золотистой термаламы, [В подлиннике: термамлы] развалясь на диване, торговался с заезжим контрабандистом-купцом жидовского происхождения и немецкого выговора, и [Далее начато: немецкого] перед ними уже лежали купленная штука первейшего голландского полотна на рубашки и две бумажные коробки с отличнейшим мылом первостатейнейшего свойства (это мыло было [это было мыло] то именно, [то самое] которое он некогда приобретал [некогда покупал] на радзи<ви>ловской таможне, [Над строкой вписано: Он как знаток <2 нрзб.>] оно имело, действительно, свойство сообщать [а. Начато: Оно было действительно перво; б. Оно имело действительно непостижимое свойство сообщать] непостижимую нежность и белизну щекам изумительную) в то время, когда он, как знаток, покупал эти необходимые для воспитанного человека [для человека воспитанного] продукты, раздался гром подъехавшей кареты, отозвавшийся легким дрожаньем комнатных окон и стен, и вошел его превосходительство Алексей Иванович Леницын.

“На суд вашего превосходительства представляю: каково полотно, и каково мыло, и какова эта вчерашнего дни купленная вещица”. При этом Чичиков надел на голову ермолку, вышитую золотом и бусами, и очутился, как персидский шах, исполненный достоинства и величия.

Но его превосходительство, не отвечая на вопрос, сказал с озабоченным видом:

“Мне нужно с вами поговорить об деле”. В лице его заметно было расстройство. [В лице его была видна озабоченность и расстройство] Почтенный купец немецкого выговора был тот же час выслан, и они остались <одни>.

“Знаете ли вы, какая неприятность? Отыскалось другое завещание старухи, сделанное назад тому пять <лет>. Половина именья отдается на монастырь, а другая — обеим воспитанницам пополам, и ничего больше никому”.

Чичиков оторопел.

“Но это завещанье — вздор. Оно ничего не значит. Оно уничтожено вторым”.

“Но ведь это не сказано в последнем завещании, что им уничтожается первое”.

“Это самоё собою разумеется. Последнее уничтожается первым. Это вздор. Это первое завещанье никуда не годится. [Далее начато: кто его по<дписал>] Самая нелепость распоряженья уже это доказывает. Я знаю хорошо волю покойницы. Я был при ней. Кто его подписал? кто были свидетели?”.

“Засвидетельствовано оно, как следует, в суде. Свидетелем был бывший совестный судья Бурмилов и Хаванов”.

“Худо”, подумал Чичиков: “Хаванов, говорят, честен, Бурмилов — старый ханжа, читает по праздникам апостола в церквах”. — “Но вздор, вздор”, сказал он вслух и тут же почувствовал решимость на всё идти. “Я знаю это лучше: я участвовал при последних минутах покойницы. Мне это лучше всех известно. Я готов присягнуть самолично…”.

Слова эти и решимость на минуту успокоили Леницына. Он был очень взволнован и уже начинал было подозревать, [взволнован и начинал уже было опасаться] не было ли со стороны Чичикова какой-нибудь фабрикации относительно завещания. Теперь укорил себя [какой-нибудь фальши в завещании, хотя он [не] и представить себе не мог, чтобы дело бы<ло>, как оно было действительно, и укорил себя] в подозрении. Готовность присягнуть была явным доказательством, что Чичиков <невинен>. Не знаем мы, точно ли достало бы духа у Павла Ивановича [духа у Чичикова] присягнуть на святом, но сказать это достало духа.

“Будьте покойны, я переговорю [Будьте покойны и не заботьтесь ни о чем, я отправлюсь и переговорю] об этом деле с некоторыми юрисконсультами. С вашей стороны тут ничего не должно прилагать, вы должны быть совершенно в стороне. Я же теперь могу жить в городе, сколько мне угодно”.

Чичиков тот же час приказал подать экипаж и отправился к юрисконсульту. Этот юрисконсульт был опытности необыкновенной. Уже пятнадцать лет, как он находился под судом, [Далее начато: и никак нельзя было отрешить от] и так умел распорядиться, что никаким <образом?> нельзя было отрешить от должности. Все знали, что его за подвиги его шесть раз следовало послать [а. Все знали, что его следует за подвиги его; б. Все знали, что его за подвиги его следовало было шесть раз уже послать] на поселенье. Кругом и со всех сторон был он в подозрениях, но никаких нельзя было возвести явных и доказанных улик. Тут было действительно что-то таинственное, и его бы можно было смело признать колдуном, если бы история, нами описанная, принадлежала [к] временам невежества. [Далее начато: Чичиков объяснил затруднительные пункты].

Юрисконсульт поразил холодностью своего вида, замасленностью своего халата, представлявшего совершенную противоположность хорошим [противоположность весьма хорошим] мебелям красного дерева, золотым часам под стеклянным колпаком, люстре, [колпаком и люстре] сквозившей сквозь кисейный чехол, ее сохранявший, и вообще всему, что было вокруг и носило на себе яркую печать европейского просвещения. [Далее начато: а. носило на себе всеобщ <ую>; б. носило на себе яркую печать всеобщего; в. носило на себе яркую печать европейского прогресса. ].

Не останавливаясь, однако ж, скептической наружностью юрисконсульта, Чичиков объяснил затруднительные пункты дела и в заманчивой перспективе изобразил необходимо последующую благодарность за добрый совет и участие.

Юрисконсульт отвечал на это изображеньем неверности всего земного [всего живого] и дал тоже искусно заметить, что журавль в небе ничего не значит, а нужно синицу в руку. [что синицы нечего сулить в небе, а нужно просто дать журавля в руку].

Нечего делать: нужно было дать синицу [дать журавля] в руку. Скептическая холодность философа вдруг исчезла. Оказалось, что это был найдобродушнейший человек, найразговорчивый и найприятнейший в разговорах, не уступавший ловкостью оборотов самому Чичикову.

“Позвольте [Вместо “Позвольте” было начато: Прежде всего] вам вместо того, чтобы заводить длинное дело, вы, верно, не хорошо рассмотрели самое завещание: [В подлиннике: замечание] там, верно, есть какая-нибудь приписочка. Вы возьмите его на время к себе. [Далее было: вам его отпустят] Хотя, конечно, подобных вещей на дом брать запрещено, но если хорошенько попросить некоторых чиновников… Я с своей стороны употреблю мое участие”.

“Понимаю”, подумал Чичиков и сказал: “В самом деле, я, точно, хорошо не помню, есть ли там приписочка, или нет”. Точно как будто и не сам писал это завещание.

“Лучше всего вы это посмотрите. Впрочем, во всяком случае”, продолжал он весьма добродушно: “будьте всегда покойны и не смущайтесь ничем, даже если бы и хуже что произошло. Никогда и ни в чем не отчаивайтесь: нет дела неисправимого. Смотрите на меня: я всегда покоен. Какие бы ни были возводимы на меня казусы, [на меня казусы, я спокоен] спокойствие мое непоколебимо”. Лицо юрисконсульта-философа пребывало действительно в необыкновенном спокойствии, так что Чичиков много [Не дописано. ].

“Конечно, это первая вещь”, сказал <он>. “Но согласитесь, однако ж, что могут быть такие случаи и дела, такие дела и такие поклепы со стороны врагов, и такие затруднительные положения, что отлетит всякое спокойствие”.

“Поверьте мне, это малодушие”, отвечал очень покойно [отвечал он покойно] и добродушно философ-юрист. “Старайтесь только, чтобы производство дела было всё основано на бумагах, чтобы на словах ничего не было, И как только увидите, что дело идет к развязке и удобно к решению, старайтесь не то, чтобы оправдывать и защищать себя, — нет, просто спутать новыми вводными и, так <сказать>, посторонними статьями”.

“То есть, чтобы…”.

“Спутать, спутать — и ничего больше”, [Далее начато: в простом] отвечал философ: “ввести в это дело посторонние, другие [посторонние и другие] обстоятельства, которые запутали <бы> сюда и других, [Далее начато: прив<ести>] сделать сложным, и ничего больше. И там пусть после наряженный из Петербурга чиновник разбирает. [а. И там пусть приезжий петербургский чиновник наряжает; б. И там пусть приезжий петербургский чиновник разбирает. ] Пусть разбирает, пусть его разбирает”, повторил он, смотря с необыкновенным удовольствием в глаза Чичикову, как смотрит учитель ученику, когда объясняет ему заманчивое место из русской грамматики.

“Да, [Вместо “Да” было начато: Так] хорошо, если подберешь такие обстоятельства, которые способны пустить в глаза мглу”, сказал Чичиков, смотря тоже с удовольствием в глаза философа, как ученик, который понял заманчивое место, объясняемое учителем.

“Подберутся обстоятельства, подберутся. Поверьте, от частого упражнения и голова сделается находчивою. [Далее начато: Помни <те>] Прежде всего помните, что вам будут помогать. [Далее было: потому что, как только дело станет сложно, тут многие выиграют] В сложности дела выигрыш многим: и чиновников нужно больше, и жалованья им больше. Словом, втянуть в дело побольше лиц. Нет [большой?] нужды, что иные напрасно попадут: да ведь им же оправдаться <легко>, им нужно отвечать на бумаги, им нужно о<т>купиться. Вот уж и хлеб. Первое дело спутать. [В сложности дела выигрыш многим. В мутной воде только и ловятся раки. Словом, вы здесь даже [сделаете благодеяние <1 нрзб.>] облагодетельствуете многих беспомощных. Поверьте мне, что, как только обстоятельства становятся критические, первое дело спутать. ] Так можно спутать, так всё перепутать, что никто ничего не поймет. Я почему спокоен? Потому что знаю: пусть только дела мои пойдут похуже, да я всех впутаю в свое, и губернатора, и виц-губернатора, и полицеймейстера, и казначея, — всех запутаю. [Далее начато: положим, на иного и нелепо. ] Я знаю все их обстоятельства: и кто на кого сердится, и кто на кого дуется, и кто кого хочет упечь. Там, пожалуй, пусть их выпутываются. Да покуда они выпутаются, другие успеют нажиться. Ведь только в мутной воде и ловятся раки. Все только ждут, чтобы запутать”. Здесь юрист-философ посмотрел Чичикову в глаза опять с тем наслажденьем, [в глаза с таким наслажденьем] с каким учитель объясняет [Далее начато: еще более] ученику еще заманчивейшее место из русской грамматики.

“Нет, этот человек, точно, мудрец”, подумал про себя Чичиков и расстался с юрисконсультом в наиприятнейшем и в наилучшем расположении духа.

Совершенно успокоившись и укрепившись, [успокоившись, так сказать, укрепившись] он с небрежною ловкостью бросился на эластические подушки [бросился на пуховик] коляски, приказал Селифану откинуть кузов назад (к юрисконсульту он ехал с поднятым кузовом и даже застегнутой кожей) и расположился точь в точь, как отставной гусарский полковник, или сам Вишнепокромов, — ловко подвернувши одну ножку под другую, обратя с приятностью ко встречным лицо, сиявшее из <под> шелковой новой шляпы, надвинутой несколько на ухо. Селифану было приказано держать направленье [ловко подвернувши одну ножку под другую, и повелел Селифану держать направленье] к гостиному двору. Купцы, и приезжие, и туземные, стоя у дверей лавок, почтительно снимали шляпы, и Чичиков не без достоинства приподнимал им в ответ свою. Многие из них уже были ему знакомы, другие были хоть приезжие, но очарованные ловким видом умеющего держать себя господина, [держать себя барина] приветствовали его, как знакомые. Ярманка в городе Тьфуславле не прекращалась. Отошла конная и земледельческая, началась с красными товарами для господ просвещенья высшего. Купцы, приехавшие на колесах, располагали назад не иначе возвращаться, как на санях.

“Пожалуйте-с, пожалуйте-с!” говорил у суконной лавки, учтиво рисуясь, с открытой головой и шляпой в руке на отлете, картинно двумя пальцами держал бритой круглой подбородок, с выражень<ем> тонкости просвещенья в лице. [Между строк абзаца “Пожалуйте-с ~ в лице” наброски исправлений: над зачеркнутым словом “шляпой”: немецкой сертук московского шитья Над словами: “[держал] картинно”: только чуть державший Исправления, видимо, не закончены и связного стройного текста не дают. ].

Чичиков вошел в лавку. “Покажите-ка мне, любезнейший, суконца”.

Благоприятный купец тотчас приподнял вверх открывавшуюся доску стола и, сделавши таким образом себе проход, очутился в лавке, спиною к товару и лицом к покупателю. Ставши спиной к товарам и лицом к покупателю, купец, с обнаженной головою и шляпой на отлете, еще раз приветствовал Чичикова. [купец еще раз приветствовал Чичикова] Потом надел шляпу и, приятно нагнувшись, обеими же руками упершись в стол, сказал так:

“Какого рода сукон-с, английских мануфактур или отечественной фабрикации предпочитаете?”.

“Отечественной фабрикации”, сказал Чичиков: “но только лучшего [Над строкой начато: имен<но?>] сорта, который называется аглицким”.

“Каких цветов пожелаете иметь?” вопросил купец, всё так <же> приятно колеблясь на двух упершихся в стол руках.

“Цветов темных, оливковых или бутылочных с искрою, приближающих, так сказать, к бруснике”, сказал Чичиков.

“Могу сказать, что получите первейшего сорта, [Далее начато: Какое-с можете в обеих] лучше которого не можете в обеих столицах”, говорил купец, <1 нрзб.> доставать сверху штуку. Бросил ее ловко на стол, разворотил с другого конца и поднес к свету и погладил рукой. “Каков отлив-с. Самого модного, последнего вкуса”. Сукно блистало, как шелковое. Купец чутьем пронюхал, что пред ним стоит знаток сукон, и не захотел начинать с десятирублевого.

“Порядочное”, сказал Чичиков, слегка погладивши. “Но знаете ли, почтеннейший, покажите мне сразу то, что вы напоследи показываете, да и цвету больше того… больше искрасно, больше чтобы искры было”. [покажите мне еще лучше и моднее <?> [у вас я зн<аю>] которого, знаете, не всякому показываете, да и цвету-то немножко больше искрасно, больше чтобы в нем искры было. ].

“Понимаю-с, вы истинно желаете такого цвета, какой нонче [Далее начато: только что в высших] в Пе<тербурге> входит. Есть у меня сукно отличнейшего свойства. Предуведомляю, что высокой цены, но и высокого достоинства”.

“Давайте. О цене <ни> слова”.

Штука упала сверху. Купец ее развернул еще с бóльшим искусством, поймал другой конец и развернул точно шолкову материю, поднес ее Чичикову так, что <тот> имел возможность не только рассмотреть ее, [В подлиннике: его] но даже понюхать, сказавши только: “Вот-с сукно-с. Цвету наваринского дыму с пламенем”.

О цене условились. [Далее начато: Тут же отхватил железный аршин, подобный жезлу чародея] Железный аршин, подобный жезлу чародея, отхватил тут же Чичикову на фрак, на панталоны [Далее начато: Купец ловко взял в зубы конец надрезанного ножницами края и разодрал сукно во всю его двухаршинную]. Сделавши ножницами нарезку, купец произвел обеими руками ловкое дранье сукна во всю его ширину, при окончаньи которого поклонился Чичикову [а. Начато: поклонился Чичикову наиприятнейшим; б. поклонился Чичикову благовоспитаннейшим образом] с наиобольстительнейшею приятностью. Сукно тут же было свернуто и ловко заверчено в бумагу, сверток завертелся под легкой бичевкой. Чичиков хотел было лезть в карман, но почувствовал приятное окружение своей поясницы чьей-то весьма деликатной рукой, и уши его услышали: “Что вы здесь покупаете, почтеннейший?”.

“А! приятнейше-неожиданная встреча”, сказал Чичиков.

“Приятное столкновенье”, сказал [Далее начато: тот голос] голос то<го> же самого, который окружил его поясницу. Это был Вишнепокромов. “Готовился было пройти лавку без вниманья, вдруг вижу знакомое лицо, как отказаться от приятного удовольствия. Нечего сказать, сукна в этом году несравненно лучше. Ведь это стыд, срам. Я никак не мог было отыскать. Я готов тридцать рублей, сорок рублей, возьми пятьдесят даже, но дай хорошего. По мне, или иметь вещь, которая бы, точно, была уже отличнейшая, или уж лучше вовсе не иметь. Не так ли?”.

“Совершенно так”, сказал Чичиков. “Зачем же трудишься, как не затем, чтобы, точно, иметь хорошую вещь?”.

“Покажите мне сукна средних цен”, раздался позади голос, показавшийся Чичикову знакомым. Он оборотился: это был Хлобуев. По всему видно было, что он покупал сукно не для прихоти, [это был Хлобуев. Сукно ему, как видно, действительно нужно] потому что сертучек был больно протерт.

“Ах, Павел Иванович, позвольте мне с вами наконец поговорить. Вас нигде не встретишь. Я был несколько раз, всё вас нет и нет”.

“Почтеннейший, я так был занят, что, ей, ей, нет времени”. Он [Далее начато: огляну<лся>] поглядел по сторонам, как бы от объяснения улизнуть, и увидел входящего в лавку Муразова. “Афанасий Васильевич. Ах, боже мой”; сказал Чичиков: “вот приятное столк<новение>”. И вслед за ним повторил Вишнепокромов: “Афанасий Васильевич”, повторил <Хлобуев>: “Афанасий Васильевич”. И, наконец, благовоспитанной купец, отнеся шляпу от головы настолько, сколько могла рука, и, всем <телом?> подавшись вперед, произнес: “Афанасию Васильевичу наше нижайшее почтенье”. [Далее начато: а. У всех на лицах оказалась та собачья услужливость, какую оказывает люд ми<ллионщикам>; б. У всех на лицах оказалась та собачья услужливость, какую оказывает грешный люд вся<кому>] На лицах напечатлелась та услужливость, какую оказывает миллионщикам собачье отродье людей.

Старик раскланялся со всеми и обратился прямо к Хлобуеву: [Далее начато: Я, увидевши, что вы] “Извините меня, я, увидевши издали, как вы вошли в лавку, решился вас побеспокоить. Если вам будет через <1 нрзб.> свободно и по дороге мимо моего дома, так сделайте милость, зайдите на малость времени. Мне с вами нужно будет переговорить”.

Хлобуев [Перед “Хлобуев” было начато: Как же, очень свободно] сказал: “Очень хорошо, Афанасий Васильевна”. [Далее было: и старик, раскланявшись [вновь] со всеми, вышел. ].

“Какая прекрасная погода у нас, Афанасий Васильевич”, сказал Чичиков.

“Не правда ли, Афанасий Васильевич”, подхватил [Далее начато: Мура<зов>] Вишнепокромов. “Ведь это необыкновенно”.

“Да-с, благодаря бога, не дурно. Но нужно бы дождичка для посева”.

“Очень, очень бы нужно”, сказал Вишнепокромов, “даже и для охоты хорошо”.

“Да дождика бы очень не мешало”, сказал Чичиков, которому совсем не нужно было дождика, но как уже приятно согласиться с тем, у кого миллион. [“Какая прекрасная погода ~ у кого миллион” вписано. ].

“У меня просто голова кружится”, сказал Чичиков: “как подумаешь, что у этого человека 10 милльонов. Это, просто, даже невероятно”.

“Противузаконная, однако ж, вещь”, сказал Вишнепокромов: “капиталы не должны быть в одних <руках>. Это теперь предмет трактатов во всей Европе. Имеешь деньги, ну, сообщай <?> другим. Угощай, давай балы, производи благодетельную роскошь, которая дает хлеб мастерам, ремесленникам”.

“Это я не могу понять”, сказал Чичиков. “Десять миллионов, и живет как простой мужик. Ведь это с десятью милльонами чорт знает что можно сделать. Ведь это можно так завести, что и общества другого у тебя не будет, как генералы да князья”.

“Да-с”, прибавил купец: “у Афанасия Васильевича при всех почтенных качествах непросветительности много. [прибавил купец, “действительно это непросветительность”] Если купец, почетной, так уж он не купец: он некоторым образом есть уже негоциант. Я уж тогда должен себе взять и ложу-с в театре. [Я уж должен себе и ложу-с взять в театре. ] И дочь уж я за простого полковника, нет-с, не выдам; [Далее начато: я за негоцианта. ] я за генерала, иначе я ее не выдам. Что мне полковник? Обед мне уж не кухарка, мне кондитер. [Обед мне уж должен кондитер поставлять, а не то что кухарка. ] И не то-то <?> у меня простой <дом?>, [Далее было: а библиотека] а кабинет московской <1 нрзб.>.”.

“Да что говорить, помилуйте”, сказал Вишнепокромов: [Далее начато: чего не] “с десятью миллионами чего не сделать? Дайте мне десять миллионов, вы посмотрите, что я сделаю”.

“Нет”, подумал Чичиков: “ты-то не много сделаешь толку с десятью миллионами. А вот если б мне десять миллионов [Далее начато: я бы конечно сделал ко<е-что>] я бы, точно, кое-что сделал”.

“Нет, если бы мне теперь, после этих страшных опытов, десять миллионов”, подумал Хлобуев: “[После этакого страшного] опыта [Вместо “Нет, если бы ~ опыта”: а. Начато: “Да если бы мне десять миллионов”, подумал Хлобуев: “я бы не так теперь поступил, как прежде. После этакого страшного; б. “Да если бы мне десять миллионов”, подумал Хлобуев: “не прожил бы так безумно. После такого страшного] узнаешь цену [узнаешь цену денег. ] всякой копейки. Э, теперь бы я не так”. И потом, подумавши, [И несколько минут подумавши] спросил себя внутренно: “точно ли бы теперь умней распорядился”, и, махнувши рукой, прибавил: “Кой чорт, я думаю также бы растратил, как и прежде”, и, вышед из лавки, сгорал, желая знать, [и вышедши из лавки, отправился к Муразову, желая знать] что объявит ему Муразов.

“Вас жду, [Вместо “Вас жду” было: Ну что] Петр Петрович”, сказал Муразов, увидевши входящего Хлобуева: “Пожалуйте ко мне в комнатку”, и он повел Хлобуева в комнатку, уже знакомую читателю, неприхотливее которой нельзя было найти [неприхотливее которой не было] и у чиновника, получающего семьсот рублей в год жалованья.

“Скажите, пожалуйста, ведь теперь, я полагаю, обстоятельства ваши получше? После тетушки все-таки вам досталось, кое-что”.

“Да как вам сказать, Афанасий Васильевич. Я не знаю, лучше ли мои обстоятельства. Мне досталось всего пятьдесят душ крестьян и тридцать тысяч денег, которыми я должен был расплатиться с частью моих долгов, и у меня [Далее начато: ровно ничего] вновь ровно ничего. [Далее начато: Тут А<фанасий Васильевич>] А главное дело, что дело по этому завещанью самое нечистое. Тут, Афанасий Васильевич, завелись такие мошенничества. Я вам сейчас расскажу, и вы подивитесь, что такое делается… Этот Чичиков…”.

“Позвольте, Петр Петрович, прежде чем говорить об этом Чичикове, позвольте поговорить собственно о вас. Скажите мне, сколько, по вашему заключению, было <бы> для вас удовлетворительно и достаточно затем, чтобы совершенно выпутаться из обстоятельств?” [Далее начато: Хлобуев].

“Мои обстоятельства трудные”, сказал Хлобуев. “Да чтобы выпутаться из обстоятельств, расплатиться совсем и быть в возможности жить самым умеренным образом, мне нужно, по крайней мере, 100 тысяч, если не больше, словом мне это невозможно”.

“Ну, если бы это у вас было, как бы вы тогда повели жизнь свою?”.

“Ну, я бы тогда нанял себе квартирку, занялся бы воспитаньем детей, о себе нечего уже думать, карьер мой кончен [Вместо “о себе ~ кончен”: потому что мне самому уже не служить] — я уж никуды не гожусь”.

“А почему ж вы никуды не годитесь?”.

“Да куды ж мне, сами посудите. Мне нельзя начинать с канцелярского писца. Вы не забывайте, [Вы позабыли] что у меня семейство. Мне сорок, у меня уж и поясница болит, я обленился. А должности мне поважнее не дадут, [Мне не дадут поважнее] я ведь не на хорошем счету. Я признаюсь вам, я бы и сам не взял наживной должности. Я человек хоть и дрянной, и картежник, и всё, что хотите, но взятков брать я не стану. Мне не ужиться с Красноносовым да Самосвистовым”.

“Но всё, извините-с, я не могу понять, как же быть без дороги, как идти не по дороге, как ехать, когда нет земли под ногами, как плыть, когда челн не на воде. [Далее начато: А ведь жизнь путешествовать] А ведь жизнь — путешествие. Извините, Петр Петрович, те господа ведь, про которых вы говорите, всё же они на какой-нибудь дороге, всё же они трудятся. Ну, положим, как-нибудь своротили, как случается со всяким грешным, да есть надежда, что опять набредут. [своротили, да есть надежда, что возвратятся. ] Всё же не один он работает, [Вместо: “Всё же не один он работает” было: Кто идет, нельзя чтоб не пришел] есть надежда, что и набредет. [Далее начато: найти] Но как тому попасть на какую-нибудь дорогу, кто остается праздно? Ведь дорога не придет ко мне.

Как жить на свете не прикрепленну ни к чему, [как не иметь] [когда всяк] какой-нибудь да должен исполнять долг. Поденщик ведь и тот служит [и счастлив]. Он ест грошевой хлеб, да ведь он его добывает и чувствует интерес своего занятия”. [“Как жить ~ своего занятия” вписано на полях. ].

“Поверьте мне, Афанасий Васильевич, я чувствую совер<шенно> справедливость, но говорю вам, что во мне решительно погибла, умерла всякая деятельность — не вижу я, что могу сделать какую-нибудь пользу кому-нибудь на свете. Я чувствую, что я решительно бесполезное бревно. Прежде, покамест был помоложе, так мне казалось, что всё дело в деньгах, что если бы мне в руки сотни тысяч, я бы осчастливил множество. [Далее начато: Я имею вкус] Помог бы бедным художникам, [Далее начато: выстро<ил>] завел бы библиотеки, полезные заведения, собрал бы коллекции. Я человек не без вкуса и, знаю, во многом мог бы гораздо лучше распорядиться тех наших богачей, которые всё это делают бестолково. А теперь вижу, что и это суета, и в этом не много толку. Нет, Афанасий Васильевич, никуда не гожусь, ровно никуда, говорю вам. На малейшее дело неспособен”.

“Послушайте, Петр <Петрович>, но ведь вы же молитесь, ходите в церковь, не пропускаете, я знаю, ни утрени ни вечерни. Но вам хоть и не хочется рано вставать, но ведь вы встаете и идете, идете в четыре часа утра, когда никто не подымается”.

“Это другое дело, Афанасий Васильевич. Я это делаю для спасения души, потому что убежден, что этим хоть сколько-нибудь выкуплю [сколько-нибудь заглажу] праздную жизнь, что как я ни дурен, [как я ни скверен самому себе] но смиренные молитвы [Далее начато: и некоторое насилие себя для] все-таки что-нибудь значат у бога. Скажу вам, что я молюсь, даже и без веры, но все-таки молюсь. Слышится только, что есть господин, от которого всё зависит, как лошадь и скотина, которою пашем, знает чутьем того, <кто> запрягает”. [а. как лошадь и скотина домашняя слышит, что есть господин, кото<рый>; б. как лошадь и скотина, которою пашем, знает чутьем своего господина, имеющего право].

“Стало быть, вы молитесь затем, чтобы угодить тому, которому молитесь, чтобы спасти свою душу, и это дает вам силы и заставляет вас подыматься рано с постели. Поверьте, что если вы взяли<сь> за должность свою таким образом, как бы вы ею служили тому, кому вы молитесь, у вас бы появилась деятельность, и вас никто из людей не в силах охладить”.

“Афанасий Васильевич, вновь скажу вам, это другое. В первом случае я вижу, что я все-таки делаю. Говорю вам, что я готов пойти в монастырь и самые тяжкие, какие на меня ни наложат, труды и подвиги я буду исполнять там, потому что не мое дело рассуждать там, я уверен, [я буду исполнять, потому что я вижу, для кого я [исполняю] делаю. Там я уверен] что взыщется <с тех>, которые заставили меня делать; там я повинуюсь и знаю, что богу повинуюсь”.

“А зачем же так вы не рассуждаете и в делах света? [Далее было: Разве способности и различные, которыми нас бог наделил, не есть те же орудия, которыми мы должны молиться] Ведь и в свете мы должны служить богу. Если и другому кому служим, мы потому только служим, будучи уверены, что так бог велит, а без того мы бы и не служили. Что ж другое все способности и дары, которые розные у всякого? Ведь это орудия моленья нашего. [мы должны служить богу, а не кому иному, кто одарил, ведь об <этом> никто даже и не спорит. Способности и дары, которые у нас у всякого разные, у всякого ведь это орудия моленья нашего. ] То — словами, а это делом. Ведь вам же в монастырь нельзя идти: вы прикреплены к миру, у вас семейство”.

Здесь Муразов замолчал. Хлобуев тоже замолчал.

“Так вы полагаете, что если бы, например, у <вас> было двести тысяч, так вы <бы> могли упрочить жизнь и повести отныне жизнь расчетлив<ее>?”.

“То есть, по крайней мере, я займусь тем, что можно будет сделать, [Далее было, начато: Буду воспи<тывать>] — займусь воспитаньем детей, буду иметь в возможности доставить им хороших учителей”.

“А сказать ли вам на это, Петр Петрович, что чрез два года будете опять кругом в долгах, как <в> шнурках?”.

Хлобуев несколько помолчал и начал с расстановкою: “Однако ж, после этаких опытов”… [Хлобуев задумался и сказал: “Ну, нет, после этаких опытов].

“Да что ж опыты”, [Да что ж тут толковать] сказал Муразов <1 нрзб.>: “Ведь я вас знаю. Вы человек <с> доброй душой: к вам придет приятель, попросит взаймы, вы ему дадите; увидите бедного человека [вы ему дадите; придет бедный человек] — вы захотите помочь; [Вместо “увидите ~ помочь” начато исправление: человек представит в<ам>] приятный гость придет к вам — захотите [Вместо “приятный гость ~ захотите”: получите угощенье — гостя захотите] получше угостить, [Далее начато: а расчет-то!] да и покоритесь первому доброму движенью, а расчет и позабываете. И позвольте вам, наконец, сказать no искренности, что детей-то своих вы не в состоянии воспитать. Детей своих воспитать может только тот отец, который уж сам выполнил долг свой. Да и супруга ваша, она и доброй души” она совсем не так воспитана, чтобы детей воспитать. Я даже думаю — извините меня, Петр Петрович, — не во вред ли детям будет даже и быть с вами!”.

Хлобуев призадумался; он начал себя мысленно осматривать со всех сторон и наконец почувствовал, что Муразов был прав отчасти. [Хлобуев сильно задумался. Он чувствовал, что Муразов прав].

“Знаете ли, Петр Петрович, отдайте мне на руки это — детей, дела, оставьте и семью вашу, и детей: я их приберегу. Ведь обстоятельства ваши таковы, что вы в моих руках; ведь дело идет к тому, чтобы умирать с голоду. Тут уже на всё нужно решаться. Знаете ли вы Ивана Потапыча?”.

“И очень уважаю, даже несмотря на то, что он ходит в сибирке”, сказ<ал Хлобуев>.

“Иван Потапыч был милльонщик. Выдал дочерей своих за чиновников, жил как царь; а как обанкрутился, что ж делать, пошел в прикащики… Не весело-то было ему с серебряного блюда перейти за простую миску: казалось-то, что и руки к чему, ни к чему не подымались. Теперь Иван Потапыч мог бы хлебать с серебряного блюда, да уж не хочет. [Далее начато: Он] У него уж набралось бы опять, да он говорит: “Нет, Афанасий Иванович, служу я теперь уж не себе, и <не> для себя, а [Далее начато: бог<у>] потому, что бог так <судил>. По своей воле не хочу ничего делать. [Далее начато: Вас, Афанасий Васильевич] Слушаю вас, потому что бога хочу слушаться, а не людей, и так как бог [Далее начато: иначе не говорит, как (эти слова остались незачеркнутыми)] устами лучших людей [устами умных людей] только говорит. Вы умнее меня, а потому не я отвечаю, а вы”. [Далее начато: отв<ечаете>] Вот что говорит Иван Потапыч; а он, если сказать по правде, в несколько раз умнее меня”.

“Афанасий Васильевич, вашу власть и я готов над собою <признать>, ваш слуга и что хотите, отдаюсь вам. Но не давайте [Но молю вас, не давайте] работы свыше сил, я не Потапыч и [Далее начато: ровно] говорю вам, что ни на что доброе не гожусь”.

“Не я-с, Петр Петрович, наложу-с <на> вас, а так как вы хотели бы послужить, как говорите сами, так <вот> вам богоугодное дело. Строится в одном месте церковь доброхотным дательством благочестивых людей. Денег нестает, нужен сбор. [Далее начато: Поезжайте [на простой] в простой тележке [собирать приношенья] с книгой] Наденьте простую [Наденьте даже простую] сибирку, ведь вы теперь простой человек, разорившийся дворянин и тот же нищий, что ж тут чиниться, да с книгой в руках, на простой тележке и отправляйтесь по городам и деревням. От архиерея вы получите благословенье и шнурованную книгу, да и с богом”.

Петр Петрович был изумлен [Петр Петрович остановился, он был изумлен] этой совершенно новой должностью. Ему, все-таки дворянину некогда древнего рода, отправиться с книгой в руках просить на церковь! Ему с его хворостью трястись [просить на церковь! притом трястись] на телеге… А между тем вывернуться [А вывернуться] и уклониться нельзя: дело богоугодное. [Вместо “А между ~ нельзя” начато исправление: Но в то же время и дум<ать> Над строкой начато: Но в чем же подвиги? Какая же любовь к богу, когда Далее начато: он с д<осады?>].

“Призадумались?” сказал Муразов. “Вы здесь [“Этим вы здесь] две службы сослужите: одну службу богу, а другую мне”.

“Какую же вам?”.

“А вот какую. Так как вы отправитесь [Вы так как отправитесь] по тем местам, где я еще не был, так вы узнаете-с на месте всё: как там живут мужички, где побогаче, где терпят нужду [где побогаче, где победнее] и в каком состояньи все. [Скажу вам, что мужичков люблю оттого, может быть, что я и сам из мужиков. Но дело в том, что завелось меж ними много всякой мерзости. ] Раскольники там и всякие-с бродяги смущают их, восстановляют их против властей и порядков, [смущают их. Иные и против властей их восстановляют. Дело в то<м>] а если человек притеснен, так он легко восстает. Что ж, будто трудно подстрекнуть человека, который, точно, терпит. Да дело в том, что не снизу должна начинаться расправа. Уж тогда, плохо, [Вместо “Уж тогда плохо”: “Дело плохо] когда пойдут на кулаки: уж тут никакого толку не будет, только ворам пожива. Вы человек умный, вы рассмотрите, узнаете, где действительно терпит человек от других, а где от собственного неспокойного нрава, [неспокойного характера] да и расскажите мне потом всё это. [Далее начато: а сами возьмите с собой на раздачу тем, которые чрез<вычайно> бедны] Я вам на всякой случай небольшую сумму дам на раздачу тем, которые уже и действительно терпят безвинно. С вашей стороны будет также полезно утешить их словом и получше [Далее начато: объяснить, что бо<г>] истолковать им то, что бог велел переносить [Далее начато: а не рас<правляться?>] безропотно, и молиться в это время, когда несчастлив, а не буйствовать и расправляться самому. Словом, говорите им, никого, не возбуждая ни против кого, а всех примиряя. Если увидите в ком противу кого бы то ни было ненависть, употребите всё усилие”.

“Афанасий Васильевич, дело, которое вы мне поручаете”, сказал Хлобуев: “святое дело; но вы вспомните, кому вы его поручаете. Поручить его можно человеку почти святой жизни, который бы и сам уже <умел> прощать другим”.

“Да я и не говорю, чтобы всё это вы исполнили, а по возможности, что можно. [что можно-с] Дело-то в том, что вы всё-таки приедете с большими познаньями тех мест, и будете иметь понятие, в каком положении находится тот край. Чиновник [Какой-нибудь чиновник] никогда не столкнется [Вместо “никогда не столкнется” над строкой начато: не имеет возможности] с лицом, да и мужик-то с ним не будет откровенен. А вы, прося на церковь, загляните ко всякому и к мещанину, и к купцу, и будете иметь случай расспросить всякого. Говорю-с вам это [Далее начато: а. потому; б. зная] по той причине, что генерал-губернатор особенно теперь нуждается в таких людях; и вы [и если вы] мимо всяких канцелярских повышений получите такое место, [Далее начато: на котором точно] где не бесполезна будет ваша жизнь”.

“Попробую, [Далее начато: употреблю всё старанье, сказал] приложу старанья, сколько хватит сил”, [Далее начато: не взыщите] сказал Хлобуев, и в голосе его было заметно ободренье, спина распрямилась, [спина несколько распрямилась] и голова приподнялась, как у человека, которому светит надежда. “Вижу, что вас бог наградил разуменьем, и вы знаете иное лучше нас, близоруких людей”. [сказал Хлобуев “[что] вижу, что вас бог наградил разуменьем и вы много знаете лучше нас, людей близоруких].

“Теперь позвольте вас спросить”, сказал Муразов: “что ж Чичиков и какого роду <дело>?”.

“А <про> Чичикова я вам [Далее начато: то расскажу, что] расскажу вещи неслыханные. Делает он такие дела… Знаете ли, Афанасий Васильевич, что завещание ведь ложное. Отыскалось настоящее, где [Далее начато: говор<ят>] всё именье принадлежит воспитанницам”.

“Что вы говорите? Да ложное-то завещание кто смастерил?”.

“В том-то и дело, что премерзейшее дело. Говорят: Чичиков. И что подписано завещание уже после смерти. Нарядили какую-то бабу на место покойницы, и она уже подписала. Словом, дело соблазнительнейшее. [Далее было: подозревают в участии и чиновников. Уж говорят, и генерал-губернатор знает] Говорят, тысячи просьб поступило с разных сторон. К Марье Еремеевне теперь подъезжают женихи. Двое уж чиновных лиц из-за нее дерутся. Вот какого роду дело, Афанасий Васильевич!”.

“Не слышал [Перед “Не слышал” было начато: Изво<льте?>] об этом я ничего, а дело, точно, не без греха. [точно дело, как вижу, не совсем чистовато] Павел Иванович Чичиков, признаюсь, для меня презагадочный <человек>”, сказал Муразов. [Далее было: а. и заду<мался>; б. и призадумался].

“Я подал от себя также просьбу, затем, чтобы напомнить, что существует ближайший наследник”.

“А мне пусть их все передерутся”, [Далее начато: ска<зал>] думал Хлобуев, выходя. “Афанасий Васильевич не глуп. [Далее начато: Его порученье, как вижу, не без смыслу] Он дал мне это порученье, верно, обдумавши. Исполнить его, вот и всё”. И он стал думать о дороге, в то время, когда Муразов всё еще повторял в себе: “Презагадочный для меня человек Павел Иванович Чичиков. Ведь если бы с этакой волей и настойчивостью да на доброе дело!” [Далее начато: чего бы нельзя].

А между тем, [Далее начато: заварилось] в самом деле по судам шли просьбы за просьбой. Оказались родственники, о которых и не слышал никто. Как птицы [Как вороны] слетаются на мертвечину, [Далее начато: а. так всё по<днялось>; б. так всё закружилось] так всё налетело на несметное имущество, оставшееся после старухи: [Далее начато: оказ<ались>] доносы на Чичикова, на подложность последнего завещания, доносы на подложность и первого завещания, улики в покраже и в утаении сумм. [в покраже сумм] Явились даже [Далее начато: биографии] улики на Чичикова в покупке мертвых душ, в провозе контрабанды во время бытности его еще при таможне. Выкопали всё, разузнали его прежнюю историю. Бог весть, откуда всё это пронюхали и знали. Только были улики даже и в таких делах, об которых, думал Чичиков, кроме его и четырех стен, никто не знал. Покамест всё это было еще судейская тайна и до ушей его не дошло, хотя верная записка юрисконсульта, которую он вскоре получил, несколько дала ему понять, что каша заварится. Записка была краткого содержания: “Спешу вас уведомить, что по делу [что по делу нашему] будет возня, но помните, что тревожиться никак [тревожиться ничем] не следует. Главное дело — спокойствие. Обделаем всё”. Записка эта успокоила совершенно его. “[Этот человек] точно гений”, сказал Чичиков. [успокоила решительно Чичикова. “Этот человек решительный гений”, сказал он по прочтении записки].

В довершенье хорошего, портной в это время принес [платье]. [Вместо “В довершенье ~ платье: “Петрушка, ты ступай за портным, что он, бездельник, не несет мне платье”.] <Чичиков> получил [Вместо “получил” было начато: и захоте<лось>] желанье сильное посмотреть на самого себя в новом фраке наваринского пламени с дымом. Натянул штаны, которые обхватили его чудесным образом со всех сторон, так что хоть рисуй. Ляжки так славно обтянуло, икры тоже, [Ляжки такие, молодец, икры полные] сукно обхватило все малос<ти>, [Далее начато: и дало еще] сообща им еще бόльшую упругость. Как затянул он позади себя пряжку, живот стал точно барабан. Он ударил по нем тут [тут же себя] щеткой, прибавив: “Ведь какой дурак, а в целом он составляет картину!” Фрак, казалось, был сшит еще лучше штанов: ни морщинки, все бока обтянул, выгнулся на перехвате, показавши весь его перегиб. [ни морщинки, так и обтянул все бока, на перехвате показав его ловкой перегиб] На замечанье Чичикова, <что> под правой мышкой немного жало, портной только улыбался: [от] этого еще лучше прихватывало на талии. “Будьте покойны, будьте покойны насчет работы”, повторял он с нескрытым торжеством. [Вместо “На замечанье ~ торжеством” было начато: Под правой мышкой только немного жало, но от этого еще лучше прихватывало на талии. Портной, который стоял в полном торжестве и говорил только: будьте] “Кроме Петербурга, нигде так не сошьют”. Портной был сам из Петербурга и на вывеске [на вывеске своей] выставил: Иностранец из Лондона [Далее начато: из Петер<бурга>] и Парижа. Шутить он не любил и двумя городами разом хотел заткнуть глотку всем другим портным так, чтобы впредь никто не появился с такими городами, а пусть себе пишет из какого-нибудь Карлсеру или Копенгара.

Чичиков великодушно расплатился с портным и, оставшись один, [Далее начато: начал друж<ески?>] стал рассматривать себя на досуге в зеркале, как артист, с эстетическим чувством [Текст “как артист с эстетическим чувством” автор начал исправлять: с эстетическим чувством, как” и затем вернулся к первоначальному. ] и con amore. [Далее начато: Всё 6<ыло>] Оказалось, что всё как-то было еще лучше, чем прежде: щечки интереснее, подбородок заманчивей, белые воротнички давали тон щеке, атласный синий галстук давал тон воротничкам. Новомодные складки манишки давали тон галстуку, богатый бархатный <жилет> давал <тон> манишке, а фрак наваринского дыма с пламенем, блистая, как шелк, давал тон всему. Поворотился направо — хорошо! Поворотился налево — еще лучше! Перегиб такой, как у каммергера [Далее было: или у чиновника, служащего в иностранной коллегии] или у такого господина, который так чешет по-французски, [Далее было: а. что перед ним сам француз — ничего, [который и] который даже и рассердясь не срамит себя русским словом, а выругает по-французски; б. который даже и рассердясь не срамит себя непристойным русским словом; в. который даже и рассердясь [даже и] выбраниться не умеет на русском языке, а распечет деликатным французским словом; г. который даже и рассердясь выбраниться не умеет на русском языке, а распечет отличнейшим французским диалектом] который, даже и рассердясь выбраниться не умеет на русском языке, а распечет французским диалектом. Деликатность такая! Он попробовал, склоня голову несколько на бок, принять позу, как бы адресовался к даме средних лет и последнего просвещения: выходила, просто, картина. Художник, бери кисть и пиши. В удовольствии, он совершил тут же легкой прыжок, вроде антраша. Вздрогнул комод и [Далее начато: упала скля<нка>] шлепнула на землю склянка с одеколоном; но это не причинило никакого помешательства; он назвал, как и следовало, глупую склянку дурой и подумал: “к кому теперь прежде всего явиться. Всего лучше…” Как вдруг в передней — вроде некоторого бряканья сапогов с шпорами и жандарм [Далее начато: сей же час с ружьем] в полном вооружении, [Далее начато: чуть] как <будто> в лице его было целое войско. “Приказано сей же час явиться к генерал-губернатору”. [Далее начато: Вот тебе на! Перед] Чичиков так и обомлел. Перед ним торчало страшилище с усами, лошадиной хвост на голове, через плечо перевязь, через другое перевязь, огромнейший палаш [Далее начато: с правой] привешен к боку. Ему показалось, что при другом [что и с другого] боку висело и ружье, и чорт знает что. Целое войско в одном только. Он начал бы<ло> возражать, [страшило] грубо заговорило: “Приказано сей же час”. [Далее начато: взглян<ув>] Сквозь дверь в переднюю он увидел, что там мелькало и другое страшило, взглянул в окошко, и экипаж. Что тут делать? Так, как был во фраке наваринского пламени с дымом, [Далее начато: отправился] должен был сесть и, дрожа всем телом, отправился к генерал-губернатору, и жандарм с ним. В передней не дали даже и опомнить<ся> ему. “Ступайте, вас князь уже ждет”, сказал дежурный чиновник. Перед ним, как в тумане, мелькнула передняя с курьерами, принимавшими пакеты, потом зала, через которую он прошел, думая только: “вот как схватит, да без суда, [да прямо без суда] без всего, прямо в Сибирь”. Сердце его забилось с такой силою, с какой не бьется [не бьется оно] даже у наиревнивейшего [даже у наибешеннейшего] любовника. Наконец, растворилась роковая дверь, [растворилась перед ним дверь] предстал кабинет, с портфелями, шкафами и книгами, и князь гневный, как сам гнев.

“Губитель, губитель!” сказал Чичиков: [Далее было: он мою душу погубит] “Погубит он мою душу. [Далее было: а. и чуть, не упал в обморок; б. Начато: Как зверь на хищную добычу] Зарежет, как волк агнца!”.

“Я вас пощадил, я позволил вам остаться в городе, тогда как вам следовало бы в острог. А вы запятнали себя вновь бесчестнейшим мошенничеством, каким когда-либо запятнал себя человек”. Губы князя дрожали от гнева.

“Каким же, ваше сиятельство, бесчестнейшим поступком и мошенничеством?” [и мошенническим поступком] спросил Чичиков, дрожа всем телом. [Далее начато: Князь устремил].

“Женщина”, произнес князь, подступая несколько ближе и смотря [Далее начато: прогла <тывая? >] прямо в глаза Чичикову: “женщина, которая подписывала по вашей диктовке завещание, схвачена и станет с вами на очную ставку”:

Чичиков стал бледен, [Чичиков сделался] как полотно. “Ваше сиятельство, скажу [Я скажу] всю истину дела. Я виноват; точно, виноват, но не так виноват: меня обнесли враги”.

“Вас не может никто обнесть, потому что в вас мерзостей в несколько раз больше того, что может <выдумать> последний лжец. [Далее начато: Вы в жизни не делали] Вы во всю жизнь, я думаю, не делали небесчестного дела. Всякая копейка, добытая вами, добыта бесчестней<шим образом >, есть воровство и бесчестнейшее дело, за которое кнут и Сибирь. Нет, теперь полно. С сей же минуты будешь отведен в острог, и там, [Далее начато: должен] наряду с последними мерзавцами и разбойниками, ты должен <ждать> разрешенья участи своей. И это милостиво еще, [Далее начато: ты ху<же>] потому что <ты> хуже их в несколько <раз>: они в армяке и тулупе, а ты…” Он взглянул на фрак наваринского пламени с дымом и, взявшись за шнурок, позвонил.

“Ваше сиятельство”, вскрикнул Чичиков: [Далее начато: <1 нрзб.> повалился на землю] “умилосердитесь. Вы отец семейства. Не меня пощадите, [Далее начато: врешь] старуха мать”.

“Врешь”, вскрикнул гневно князь. “Так же ты меня тогда умолял детьми и семейством, которых у тебя никогда не было, теперь матерью”.

“Ваше сиятельство, я мерзавец и последний негодяй”, сказал Чичиков голосом [Не дописано. ] “Я действительно лгал, я не имел ни детей, ни семейства; но, вот бог свидетель, я всегда хотел иметь жену, исполнить долг человека и гражданина, чтобы действительно потом заслужить уваженье граждан и начальства. Но что за бедственные стечения обстоятельств. [Далее начато: Потом] Кровью, ваше сиятельство, кровью нужно было добывать насущное существование. На всяком шагу соблазны и искушенье… враги, и губители, и похитители. Вся жизнь была точно вихорь буйный или судно среди волн по воле ветров. [точно судно среди волн морских] Я человек, ваше сиятельство”.

Слезы вдруг хлынули ручьями из глаз его. Он повалился в ноги князю так, как был: во фраке наваринского пламени с дымом, в бархатном жилете, атласном галстуке, чудесно сшитых штанах и [Далее начато: ударился лбом] головной прическе, изливавшей ток сладкого дыханья первейшего одеколона. [а. в бархатном жилете с атласным <галстуком>, новых штанах и причесанных волосах, изливавших чистый запах одеколона; б. в бархатном жилете с атласным <галстуком>, новых штанах и причесанных волосах, изливавших сладкое дыханье первейшего одеколона].

“Поди прочь от [Далее начато: взять в] меня. Позвать, чтобы его взяли, солдат”, сказал князь взошедшим.

“Ваше сиятельство!” [Далее начато: сказал] кричал <Чичиков> и обхватил обеими руками сапог князя. [Далее было: Не сойду я с места, покуда не получу милость].

Чувство содроганья пробежало по всем жилам <князя>. “Подите прочь, говорю вам”, сказал он, усиливаясь вырвать свою ногу из объятья Чичикова.

“Ваше сиятельство, [Далее начато: ради суп<руги>] не сойду с места, покуда не получу милости”, говорил <Чичиков>, не выпуская, сжимая сапог князя к груди и проехавшись, вместе с ногой, по полу во фраке [вместе с ним по полу вместе с фраком] наваринского пламени и дыма. [Далее начато: Прочь].

“Подите, говорю вам”, говорил он с тем неизъяснимым чувством отвращенья, какое чувствует человек при виде безобразнейшего насекомого, которого нет духу раздавить ногой. Он встряхнул так, что Чичиков почувствовал удар сапога в нос, губы и округленный подбородок, но не выпустил [удар сапога в щеку, приятно округленный подбородок и зубы. Но он не выпустил] сапога и еще <с> большей силой держал <его> [В подлиннике: ее] в своих объятиях. [Далее начато: Жан<дармы>] Два дюжих жандарма в силах оттащили его и, взявши под руки, повели через все комнаты. Он был бледный, убитый, в том бесчувственно-страшном состоянии, в каком бывает человек, видящий [Далее начато: неизбеж<ную>] перед собою черную, неотвратимую смерть, это [Далее начато: а. противное человеку; б. противное естеству нашему страшилище] страшилище, противное естеству нашему, В самых дверях [Перед “В самых дверях” было начато: Вдруг] на лестницу на встречу Муразов. Луч надежды вдруг скользнул. В один миг, с силой неестественной, вырвался он из рук обоих жандармов и бросился в ноги изумленному старику. [Далее начато: Павел Иванович].

“Батюшка, Павел Иванович, что с вами?”.

“Спасите, ведут в острог, на смерть”. Жандармы схватили его и повели, не дали даже и услышать.

Промозглый, сырой чулан с запахом сапогов и онуч [Далее начато: который] гарнизонных солдат, некрашенный стол, два скверных стула, с железной решеткой окно, [Далее начато: дымившая холодная] дряхлая печь, сквозь щели которой только дымило, а тепла не давало, [дряхлая печь, сквозь щели которой шел дым и не давало тепла] вот [Далее начато: а. к<аково>; б. было; в. обиталище Чичикова] обиталище, где помещен был наш <герой>, [Далее начато: схваченный так, как был во фраке нава<ринского>] уже было [Далее начато: вкусивш<ий>] начинавший вкушать сладость жизни и [Далее начато: а. и приобревший красоту оборо<тов> [созд<анных>]; б. и долженствовавший обворожить общество красотой оборотов и] привлекать вниманье соотечественников, в тонком новом фраке наваринского пламени и дыма. Не дали даже ему распорядиться взять с собой необходимые вещи, взять шкатулку, где были деньги, [Далее начато: Чемодан, заключавший гардероб] быть может достаточные. Бумаги, крепости на мертвые <души>, всё было теперь у чиновников. [у генерала] Он повалился на землю, [Далее начато: а. Плотоядный червь безнадежной грусти; б. Плотоядный червь грусти страшной безнадежной обвился вокруг его; в. Плотоядный червь грусти страшной безнадежной обвился ядовитой змеей около его сердца] и безнадежная грусть плотоядным червем обвилась около его сердца. С возрастающей быстротой стала точить она это сердце, [точить она его сердце] ничем не защищенное. Еще день такой, день такой грусти, и не было бы Чичикова вовсе на свете. Но и над Чичиковым [Далее начато: еще] не дремствовала чья-то всеспасающая рука. Час спустя [И час спустя после этого страшного состояния] двери тюрьмы растворились; взошел [и взошел] старик Муразов.

Если бы терзаемому палящей жаждой влил кто в засохнувшее горло струю ключевой воды, то он бы не оживился так, как оживился бедный [Чичиков]. [Если бы издыхающему от жару упала капля росы в засохнувшее и палящие внутренности, то он бы так воспрянул, как воспрянул вдруг Чичиков].

“Спаситель мой!” сказал Чичиков, вдруг схватившись с полу, на который бросился в разрывающей его печали, [сказал Чичиков, схвативши вдруг его руку, поцел<овал>] вдруг его руку быстро поцеловал и прижал к груди. [Далее начато: Если бы даже вы и ничего [не] для меня не сделали, но уж за то, что посетили меня, бог да наградит вас… Ручьи слез хлынули вдруг и оросили его ру<ку>] “Бог да наградит вас за то, что посетили несчастного”. Он залился слезами.

Старик глядел на него скорбно-болезненным взором и говорил только: “Ах, Павел, Павел Иванович, Павел Иванович, что вы сделали?”.

“Я подлец. Виноват. Я преступил. [Вместо “Я подлец ~ преступил”: Сделал всё, что свойственно подлейшему человеку] Но посудите, посудите, разве можно так поступать? Я дворянин. Без суда, без следствия, бросить в тюрьму, отобрать всё от меня: вещи, шкатулка, там деньги, там всё имущество, там всё мое имущество, Афанасий Васильевич, имущество, которое кровавым потом приобрел”. И, не в силах будучи удержать порыва вновь подступившей к сердцу грусти, он громко зарыдал голосом, проникнувшим толщу стен [проникнувшим самые стены] острога и [Далее начато: дал<еко?>] глухо отозвавшимся в отдаленьи, сорвал с себя атласный галстух и, схвативши рукою [схвативши себя рукою] около воротника, разорвал на себе фрак наваринского пламени с дымом.

“Павел Иванович, всё равно, и с имуществом, и со всем, что ни есть на свете, вы должны проститься. Вы подпали под неумолимый закон, а не под власть какого человека”.

“Сам погубил самого себя, чувствую, что погубил. Не умел во-время остановиться. Но за что же такая страшная <кара>. Афанасий Васильевич. Я разве разбойник? От меня разве пострадал кто-нибудь? Разве я сделал несчастным [человека]? Трудом и потом, кровавым потом добывал копейку. Зачем добывал копейку? Затем, чтобы в довольстве остаток дней прожить [в довольстве прожить остаток дней] оставить что-нибудь детям, [а. оставить детям и жене; б. оставить жене, детям] которых намеревался приобресть для блага, для службы отечеству. Покривил, не спорю, покривил, что ж делать, но ведь покривил, [Далее начато: потому что] увидя, что прямой дорогой не возьмешь и что косой дорогой больше напрямик. [Далее начато: чем]. Но ведь я трудился, я изощрялся, а эти мерзавцы, которые по судам, берут тысячи с казны, не богатых людей грабят, [берут тысячи и не то чтобы с казны или богатых людей, грабят] последнюю копейку сдирают с того, у кого нет ничего. Афанасий Васильевич, я не блудничал, я не пьянствовал. [Далее начато: я разве не выкупил ведь] Да ведь сколько трудов, сколько железного терпенья. Да я, можно сказать, выкупил всякую добытую копейку страданьями, страданьями. Пусть их кто-нибудь выстрадает то, что я. Ведь что вся жизнь моя: лютая борьба, судно среди волн. И [Далее начато: а. вдруг; б. лишиться вдруг всего, что выработал] потерять, Афанасий Васильевич, то, что приобрел такой борьбой…”.

Он не договорил и зарыдал громко от нестерпимой боли сердца, и упал на стул, и оторвал совсем висевшую разорванную полу фрака, и швырнул ее прочь от себя, и, запустивши обе руки себе в волоса, [Далее начато: те, кот<орые>] об укрепленьи которых прежде старался, [прежде так старался] безжалостно рвал их, [рвал их безжалостно] услаждаясь болью, которою хотел заглушить ничем неугасимую боль сердца. [заглушить нестерпимую боль сердца].

“Ах, Павел Иванович, Павел Иванович”, говорил <Муразов>, скорбно смотря на него и качая <головой>. “Я всё думаю о том, какой бы из вас был человек, [из вас прекрасный человек] если бы так же, и силою и терпеньем, да подвизались бы на доброй тр<уд> и для лучшей <цели>. Если бы хоть кто-нибудь из тех людей, которые [Далее начато: а. ду<мают>; б. называют себя благородными и действи<тельно>] любят добро, да употребили бы столько усилий для него, как вы для добыванья своей копейки… да сумели бы так пожертвовать для добра и собст<венным> самолюбием, и честолюбием, не жалея себя, как вы не жалели для добыванья своей копейки”.

“Афанасий Васильевич”, сказал бедный Чичиков и схватил его обеими руками за руки. “О, если бы удалось мне освободиться, возвратить мое имущество. Клянусь вам, повел бы отныне совсем другую жизнь. Спасите, благодетель! [Далее начато: весь век молиться о вас] спасите”.

“Что ж могу я сделать? [Далее было: вы видите сами. Ведь это будет значить итти против закона] Я должен воевать с законом. Положим, если бы я даже и решился на это, но ведь князь справедлив, — он ни за что не отступит”.

“Благодетель, вы всё можете сделать. Не закон меня устрашит, я перед законом найду средства, но то, что [Далее начато: я бро<шен>] непов<инно> я брошен в тюрьму, что я пропаду здесь, как собака, и что мое имущество, бумаги, шкатулка… спасите”. Он обнял ноги старика, облил их слезами.

“Ах, Павел Иванович, Павел Иванович”, говорил старик Муразов, качая <головою>: “как вас ослепило это имущество. Из-за него вы и бедной души своей не слышите”.

“Подумаю и о душе, но спасите”.

“Павел Иванович”, сказал старик Муразов и остановился… “Спасти вас [Вместо “Спасти вас”: а. Оправдать вас; б. Помочь вам соверше<нно>] не в моей власти, вы сами видите. Но приложу старанье, какое могу, чтобы облегчить вашу участь и освободить. Не знаю, удастся ли это сделать, но буду стараться. Если же, паче чаянья, удастся, Павел Иванович, я попрошу у вас награды за труды: бросьте все эти поползновенья на эти приобретенья. Говорю вам по чести, что если бы я и всего лишился моего имущества, а у меня его больше, чем у вас, я бы не заплакал. Ей, ей, <дело> не в этом имуществе, которое могут у меня конфисковать, [у меня отнять] а в том, которого никто не может украсть и отнять. Вы уж пожили на свете довольно. Вы сами называете жизнь свою судном среди волн. У вас есть уже чем прожить остаток дней. Поселитесь себе в тихом уголке, поближе к церкви и простым, добрым людям, [Далее начато: Если] или, если знобит сильное желанье [или если у вас уже такое сильное желанье] оставить по себе потомков, женитесь на небогатой, доброй девушке, привыкшей к умеренности и простому хозяйству. [Далее начато: а. и право вы не; б. Вы право не пожалеете потом] Забудьте этот шумный мир и все его обольстит<ельные> прихоти. Пусть и он вас позабудет. В нем нет успокоенья. Вы видите: всё в нем враг, искуситель, или предатель”.

Чичиков задумался. Что-то странное, какие-то неведомые дотоле, незнаемые чувства, ему необъяснимые, [ему самому необъяснимые] пришли к нему. Как будто хотело в нем что-то пробудиться, что-то подавленное из детства суровым, мертвым поученьем, бесприветностью скучного детства, пустынностью родного жилища, бессемейным одиночеством, [Далее начато: бедностью] нищетой и бедностью первоначальных впечатлений, и как будто то, что <было подавлено> суровым взглядом судьбы, взглянувшей на него скучно, сквозь какое-то мутно-занесенное зимней вьюгой окно, хотело вырваться на волю.

“Спасите только, Афанасий Васильевич”, вскричал он: “поведу другую жизнь, последую вашему совету. Вот вам мое слово”.

“Смотрите же, Павел Иванович, от слова не отступитесь”, сказал Муразов, держа его руку.

“Отступился бы, может быть, если бы не такой страшной урок”, сказал вздохнувши бедный Чичиков и прибавил: “Но урок тяжел. Тяжел, тяжел урок, Афанасий Васильевич!”.

“Хорошо, что тяжел. Благодарите за это бога. Ну, теперь… помолитесь. Я пойду стараться”. Сказавши это, старик вышел.

Чичиков уже не плакал, не рвал на себе фрака и волос. Он успокоился.

“Нет, полно”, сказал он наконец: “другую, другую жизнь! Пора в самом деле сделаться [Далее было: что за шатанье] порядочным. О, если бы мне как-нибудь только выпутаться и уехать хоть с небольшим капиталом, поселюсь вдали от [Не дописано. Далее начато: Если однако ж получу назад бумаги] А купчие?..” Он подумал: “Что ж? зачем оставить это дело, стольким трудом приобретенное? Больше не стану покупать, но заложить те нужно. Ведь приобретенье это стоило трудов. Это я заложу, заложу с тем, чтобы купить на деньги поместье. Сделаюсь помещиком, потому что тут можно сделать много хорошего”. И в мыслях его пробудились те чувства, которые овладели им, когда он был <у> Гоброжогло, и милая, при греющем свете вечернем, умная беседа хозяина о том, как плодотворно [Далее начато: для] и полезно занятье поместьем. Деревня так вдруг представилась ему прекрасною, точно как бы он в силах был почувствовать все прелести деревни.

“Глупы мы, за суетой гоняемся!” сказал он наконец. “Право, от безделья. Всё близко, всё под рукой, а мы бежим за тридевять <земель>. Чем не жизнь, если займешься хоть бы и в глуши? [а. Как в тексте; б. Над строкой начато исправление: “Труд, всё что ни случилось, всё оттого, что не был труд<олюбив>] Ведь удовольствие, [Далее начато: толь<ко>] действительно, в труде. Гоброжогло прав. И ничего нет слаще, [Далее начато: точно] как плод собственных трудов… Нет, займусь трудом, поселюсь в деревне, и займусь честно, не то что широмыжничая, так чтобы иметь доброе влиянье и на других. Что ж, в самом деле, будто я уже совсем негодный? У меня есть способности к хозяйству; [способности заняться хозяйством] я имею качества и бережливости, и расторопности, и благоразумия, даже постоянства. Стоит только решиться. [Далее начато: Чувствую что есть] Теперь только истинно и ясно чувствую, что есть какой-то долг, который нужно исполнять человеку на земле, не отрываясь от того места и угла, на котором он постановлен”. [Далее начато: И жизнь] И трудолюбивая [Далее начато: удаленная] жизнь, удаленная от шума городов и [всех] тех соблазнов, которые от праздности выдумал, позабывши труд, человек, [выдумал человек] так сильно стала перед ним рисоваться, что он уже почти позабыл весь ужас своего положения и, может быть, готов был даже возблагодарить провиденье за этот тяжелый <урок>, если только выпустят его и отдадут хотя часть… Но… [дверь отворилась] одностворчатая [дверь] его нечистого чулана растворилась, вошла чиновная особа Самосви<с>тов, эпикуреец, отличный товарищ, кутила и продувная бестия, как выражались о нем сами товарищи. В военное время человек этот наделал бы чудес. Его бы послать куда-нибудь пробраться сквозь непроходимые, опасные места, украсть [Далее начато: в виду са<мого>] перед носом у самого неприятеля пушку, — это его бы дело. Но за неименьем военного поприща, [Далее начато: а. подвизался на; б. вместо штатском; в. и на место дел, которыми бы; г. и на место подвигов, за которые был недаром украшен] на котором бы, может быть, он был честным человеком, он пакостил и гадил. Непостижимое дело! С товарищами он был хорош, никого не продавал [Далее начато: ни кому] и, давши слово, держал. Но высшее над собою начальство он считал чем-то вроде неприятельской батареи, сквозь которую нужно пробиваться, пользуясь всяким слабым местом, проломом или упущением…

“Знаем всё об вашем положении, всё услышали”, сказал он, когда увидел, что дверь за ним плотно затворилась. “Ничего, ничего. Не робейте: всё будет поправлено. Все станем [Все будем] работать за вас и — ваши слуги. Тридцать тысяч на всех — и ничего больше”. [Далее начато: “Как”, вскрикнул Чичиков: “думает<е>].

“Будто”, вскрикнул Чичиков: “и я буду совершенно оправдан?”.

“Кругом! Еще и вознагражденье получите за убытки”.

“И за труд…”.

“Тридцать тысяч. Тут уже всё вместе — и нашим, и генерал-губернаторским, и секретарю”.

“Но позвольте, как же я могу? Мои все вещи, шкатулка, всё это теперь запечатано, [теперь описано] под присмотром”.

“Через час получите всё. По рукам, что ли?”.

Чичиков дал руку. Сердце его билось, и он не доверял, чтобы это было возможно.

“Пока прощайте. Поручил вам <сказать> наш общий приятель, что главное дело — спокойствие и присутствие духа”.

“Гм”, подумал Чичиков: “понимаю — юрисконсульт!”.

Самосвистов скрылся… Чичиков, оставшись, всё еще не доверял словам, как не прошло часа [не прошло еще часа] после этого разговора, как была принесена шкатулка, бумаги, деньги — всё [Далее начато: что] в наилучшем порядке. Самосви<с>тов явился в качестве распорядителя, выбранил поставленных часовых за то, что небдительно смотрели, [Далее начато: приказал приставить еще покрепче] потребовал еще лишних солдат для усиленья присмотра, [Далее начато: взошел] взял не только шкатулку, [Далее начато: не только] но отобрал даже все такие бумаги, которые могли бы чем-нибудь компрометировать Чичикова; связал всё это вместе, запечатал и повелел самому солдату отнести немедленно к самому Чичикову в виде необходимых [Далее начато: для зак<люченных?>] ночных и спальных вещей. Так что Чичиков, вместе с бумагами, получил даже и всё теплое, что нужно было для покрытия бренного его тела. Это скорое доставление обрадовало его несказанно. Он возъимел сильную надежду, и уже начали ему вновь грезиться кое-какие приманки: [кое-какие вещи] вечером театр, плясунья, за которою он волочился. Деревня и [Далее было: мирная жизнь] тишина стали казаться бледней, город и [Далее начато: шумная] шум — опять ярче, ясней. О, жизнь!

А между тем завязалось дело размера беспредельного в судах и палатах. Работали перья писцов, и, понюхивая табак, трудились казусные головы, любуясь как художники крючко<ва>той строкой. [Вместо “трудились ~ строкой” было начато: трудились казусные головы. С чувством художника любуясь собственны<м>] Юрисконсульт, как скрытый маг, незримо ворочал всем механизмом. Всех опутал решительно, прежде, чем кто успел осмотреться. Путаница увеличилась. Самосвистов превзошел самого себя отважностью [Далее начато: распоряжен<ий>] и дерзостью неслыханною. Узнавши, где караулилась схваченная женщина, он явился прямо и вошел таким молодцом и начальником, что часовой сделал ему честь и вытянулся в струнку. “Давно ты здесь стоишь?” — “С утра, [Вместо “С утра” было: Четыре часа] ваше благородие”. — “Долго до смены?” — “Три часа, ваше благородие”. — “Ты мне будешь нужен. Я скажу офицеру, чтобы на место тебя отрядил другого”. — “Слушаю, ваше благородие”. И, уехав домой, [Далее начато: а. и уехал второпях; б. и уехав домой ни минуты не медля, сам нарядился жандармом] чтобы не замешивать никого и все концы в воду, сам нарядился жандармом, [Далее начато: прицепил усы, ба<кенбарды>] оказался в усах и бакенбардах, сам чорт бы не узнал. Явился в доме, где был Чичиков, схватил [Вместо “схватил” было: и схвативши] первую бабу, какая попалась, и сдал ее двум чиновным молодцам, докам тоже, а сам прямо явился в усах и с ружьем, как следует, к часовым: “Ступай <1 нрзб.>, меня прислал командир выстоять, наместо тебя, смену”. Обменился и стал сам с ружьем. [Обменился с часовым ружьем] Только этого было и нужно. В это время наместо прежней бабы очутилась другая, ничего не знавшая и не понимавшая. [Далее начато: и непонимавшую] Прежнюю запрятали куды-то так, что и потом не узнали, куда она делась. В то время, когда Самосвистов подвизался [Вместо “подвизался” было: а. работал; б. подвизался; в. воинствовал] в лице воина, юрисконсульт произвел чудеса на гражданском поприще: губернатору дал знать стороною, что прокурор на него пишет донос; жандармскому чиновнику дал знать, <что> секретно проживающий чиновник пишет на него доносы; секретно проживавшего чиновника уверил, что есть еще секретнейший чиновник, который на него доносит, и всех привел в такое положение, что к нему должны все были обратиться за советами. Произошла такая бестолковщина: [Далее было: Пошли в самом деле доносы на доносы] донос сел верхом на доносе, и пошли открываться такие дела, которых и солнце не видывало и даже такие, которых и не было. Всё пошло в работу и в дело: и кто [Далее начато: не рассу<ждал?>] незаконнорожденный сын, и какого рода и званья, у кого любовница, и чья жена за кем волочится. [Далее начато: Такая скандаль<ная>] Скандалы, соблазны и всё так замешалось и сплелось вместе с историей Чичикова, с мертвыми душами, что никоим образом нельзя было понять, которое из этих дел было главнейшая чепуха: оба казались равного достоинства. [Далее начато: Бедный князь Однозор<ов?>] Когда стали, [Когда начали] наконец, поступать бумаги к генерал-губернатору, бедный [Далее начато: Однозор<ов?>] князь ничего не мог понять. [Далее начато: Чиновник] Весьма умный и расторопный чиновник, которому поручено было сделать экстракт, [сделать извлечение] чуть не сошел с ума. Никаким образом нельзя было поймать нити дела. Князь был в это время озабочен множеством других дел, одно другого неприятнейших. В [Далее начато: губернии] одной части губернии оказался голод. Чиновники, посланные раздать хлеб, как-то не так распорядились, как следовало. В другой части губернии расшевелились раскольники. Кто-то пропустил между ними, что народился антихрист, который и мертвым не дает покоя, скупая какие<-то> мертвые души. Каялись и грешили и, под видом изловить антихриста, укокошили не-антихристов. [Далее начато: Мужики] В другом месте мужики взбунтовались против помещиков и капитан-исправников. Какие-то бродяги пропустили между ними слухи, что наступает такое время, что мужики должны <быть> помещики и нарядиться во фраки, а помещики нарядятся в армяки и будут мужики, [что мужики должны <быть> помещики, а помещики мужиками] и целая волость, не размысля того, что [Далее начато: а. если слишком; б. не над кем тогда быть помещиками, капит<ан->исправниками, если все станут капитан-исправники] слишком много выйдет тогда помещиков и капитан-исправников, отказалась платить всякую подать: нужно было прибегнуть к насильственным мерам. Бедный князь был в самом расстроенном состоянии духа. В это время [Далее начато: вошел к нему старик] доложили ему, что пришел откупщик. [Далее начато: Он приказал] “Пусть войдет”, сказал князь. Старик взошел.

“Вот вам Чичиков. Вы стояли за него и защищали. Теперь он попался в таком деле, на какое последний вор не решится”.

“Позвольте вам доложить, ваше сиятельство, что я не очень понимаю это дело”. [это дело, в котором он попался].

“Подлог завещания, и еще какой… Публичное наказание плетьми за этакое дело”.

“Ваше сиятельство, скажу не с тем, чтобы защищать Чичикова. Но ведь это дело не доказанное. Следствие еще не сделано”.

“Улика. Женщина, которая была наряжена на место умершей, схвачена. Я ее хочу расспросить нарочно при вас”. Князь позвонил и дал приказ позвать ту женщину. [Князь позвонил: “Позвать ту женщину, которая взята”, сказал он вошед<шему>].

Муразов замолчал.

“Бесчестнейшее дело, и, к стыду, замешались первые чиновники города, сам губернатор. [Далее было: Ваше сиятельство, губернатор ведь наследник. Он в праве также иметь притязанье] Но он не должен быть там, где воры и бездельники!” сказал князь с жаром.

“Ведь губернатор — наследник; он имеет право на притязания; а что другие-то со всех сторон прицепились, так это-с, ваше сиятельство, человеческое дело. Умерла-с богатая, распоряженья [Далее начато: хорошего] умного и справедливого не сделала. Слетелись со всех сторон охотники поживиться — человеческое дело…”.

“Но ведь мерзости зачем же делать? Подлецы!” сказал князь с чувством негодованья. “Ни одного чиновника нет у меня хорошего: все мерзавцы”.

“Ваше сиятельство, да кто ж из нас, как следует, хорош? Все чиновники нашего города — люди, имеют достоинства [имеют свои достоинства] и многие очень знающие в деле, а от греха всяк близок”.

“Послушайте, Афанасий Васильевич, скажите мне, я вас одного знаю за честного человека, что у вас за страсть защищать всякого рода мерзавцев?”.

“Ваше сиятельство”, сказал Муразов: “кто бы ни был человек, которого вы называете мерзавцем, но ведь он человек. Как же не защищать человека, когда знаешь, что он [защищать человека, если он] половину зол делает от грубости и неведенья? Ведь мы делаем несправедливости на всяком шагу [Далее начато: Ваше сиятельство] даже и не с дурным намереньем и всякую минуту бываем причиной несчастия другого. [“и всякую ~ другого” вписано. ] Ведь ваше сиятельство сделали также большую несправедливость”.

“Как!” воскликнул [“Как!” вскрикнул] в изумлении князь, совершенно пораженный таким нежданным оборотом речи.

Муразов остановился, помолчал, как бы соображая что-то, и наконец сказал: “Да вот хоть бы по делу Дерпенникова”. [Далее было: Как, разве я несправедлив?].

“Афанасий Васильевич, преступленье против коренных государственных законов, равное измене земле своей”.

“Я не оправдываю его. Но справедливо ли то, если юношу, который, по неопытности своей, был обольщен и сманен другими, осудить так, как и того, который был один из зачинщиков? Ведь участь постигла ровная и Дерпенникова, и какого-нибудь Вороного-Дрянного, а ведь преступленья их не равны”.

“Ради бога”, сказал князь с заметным волненьем: “вы что-нибудь знаете об этом? Скажите. Я именно недавно послал еще прямо в Петербург об смягчении его участи”.

“Нет, ваше сиятельство, я не насчет того говорю, чтобы я знал что-нибудь такое, чего вы не знаете. Хотя, точно, есть одно такое обстоятельство, которое бы послужило в его пользу, да он сам не согласится, потому <что> через это пострадал бы другой. А я думаю только то, что не изволили <ли> вы тогда слишком поспешить. Извините, ваше сиятельство, я сужу по своему слабому разуму. Вы несколько раз [Далее начато: давали] приказывали мне откровенно говорить. У меня-с, когда я еще был начальником, много было всяких работников и дурных и хороших. [Следовало бы тоже принять во вниманье] [Извините, мне кажется по моему слабому разуму, следовало бы тоже принять во вниманье] и прежнюю жизнь человека, потому что, если не рассмотришь всё хладнокровно, а накричишь с первого раза, запугаешь только его, да и признанья настоящего не добьешься; а как с участием его расспросишь, как брат брата, сам всё выскажет и даже не просит о смягченьи, и ожесточенья ни против кого нет, потому что ясно видит, что не я его наказываю, а закон”.

Князь задумался. В это время вошел молодой чиновник и почтительно остановился с портфелем. Забота, труд выражались на его молодом и еще свежем лице. Видно было, что он не даром служил по особым порученьям. Это был один из числа тех немногих, [тех немногих людей] который занимался делопроизводством con amore. He сгорая ни честолюбьем, ни желаньем прибытков, ни подражаньем другим, он занимался только потому, что был убежден, что ему нужно быть здесь, а не на другом месте, что [и что] для этого дана ему жизнь. Следить, [Далее было: разъяснить] разобрать по частям и, поймавши все нити запутаннейшего дела, разъяснить его, [Далее было: разобрать по частям] это было его дело. И труды, и старания, и бессонные ночи вознаграждались ему изобильно, если дело наконец начинало пред ним объясняться, сокровенные причины обнаруживаться, и он чувствовал, что может передать его всё в немногих словах, отчетливо и ясно, так что всякому будет очевидно и понятно. Можно сказать, что не столько радовался ученик, когда пред ним раскрывалась какая <-нибудь> труднейшая фраза и обнаруживается настоящий смысл мысли великого писателя, как радовался он, когда пред ним распутывалось запутаннейшее дело. Зато [Далее в рукописи пробел. ].

“[Начало фразы в рукописи отсутствует. ] хлебом в местах, где голод, я эту часть [я это дело] получше знаю чиновников: рассмотрю самолично, что кому нужно. Да если позволите, ваше сиятельство, так я поговорю и с раскольниками. Они-то с нашим братом, с простым человеком, охотнее разговорятся. Так, бог весть, может быть, помогу уладить с ними миролюбно. [миролюбно дело] А денег-то от вас я не возьму, потому что, ей богу, стыдно в такое время думать о своей прибыли, когда умирают с голода. У меня есть в запасе готовый хлеб; я и теперь еще послал в Сибирь, и к будущему лету вновь подвезут”.

“Вас может только наградить один бог за такую службу, Афанасий Васильевич. А я [Далее начато: вас не хо<чу?>] вам не скажу ни одного слова, потому что, вы сами можете чувствовать, всякое слово тут бессильно… Но позвольте мне одно сказать [одно слово сказать] насчет той просьбы. Скажите сами, имею ли я право оставить это дело без внимания, и [Далее начато: честно] справедливо ли, честно ли с моей стороны будет простить, мерзавцев”.

“Ваше сиятельство, ей богу, этак нельзя назвать, тем более, что из <них> есть многие весьма достойные. Затруднительны положения человека, ваше сиятельство, очень, очень затруднительны. Бывает так, что кажется кругом виноват человек, а как войдешь, даже и не он”.

“Но что скажут они сами, [что они скажут] если оставлю? Ведь есть из них, которые после этого еще больше подымут нос и будут даже говорить, [даже уверять] что они напугали. Они первые будут не уважать”.

“Ваше сиятельство, позвольте мне вам дать свое мнение: соберите их всех, дайте им знать, что вам всё известно, и представьте им ваше собственное положение точно таким самым образом, как вы его изволили изобразить сейчас передо мной, и спросите у них совета: что <бы> из них каждый сделал на вашем положении?”.

“Да, вы думаете, им будут доступны [Далее начато: бла<городнейшие>] движенья благороднейшие, чем каверзничать и наживаться? Поверьте, они надо мной посмеются”. [надо мною же будут смеяться].

“Не думаю-с, ваше сиятельство. У [русского] человека, даже и у того, кто похуже других, все-таки чувство справедливо. Разве жид какой-нибудь, а не русской. [а. Начато: Разве это уж такой; б. Разве уж и не русской, а жид какой-нибудь] Нет, ваше сиятельство, вам нечего скрываться. Скажите так точно, как изволили передо <мной>. Ведь они вас поносят, как человека [Далее начато: который из честолюбия да из желанья] честолюбивого, гордого, который и слышать ничего не хочет, уверен в себе, так пусть же увидят всё, как оно есть. Что ж вам? [Что ж вам их бояться?] Ведь ваше дело правое. Скажите им [Далее начато: не так, как] так, как бы вы не пред ними, а пред самим богом принесли свою исповедь”.

“Афанасий Васильевич”, сказал князь в раздумьи: “я об этом подумаю, а покуда благодарю вас очень за совет”.

“А Чичикова, ваше сиятельство, прикажите отпустить”.

“Скажите этому Чичикову, чтобы он убирался отсюда как можно поскорей, и чем дальше, тем лучше. Его-то уже я бы никогда не простил”.

Муразов поклонился и прямо от князя отправился к Чичикову. Он нашел Чичикова уже в духе, весьма покойно занимавшегося довольно порядочным обедом, который был ему принесен в фаянсовых судках из какой-то весьма порядочной кухни. По первым фразам разговора старик заметил тотчас, что Чичиков уже успел переговорить кое с кем из чиновников-казусников. Он даже понял, что сюда вмешалось невидимое участие знатока-юрисконсульта.

“Послушайте-с, Павел Иванович”, сказал он: “я привез вам свободу на таком условии, чтобы сейчас вас не было в городе. Собирайте все пожитки свои, да и с богом, не откладывая ни минуту, потому что дело еще хуже. [“потому что дело еще хуже” вписано. ] Я знаю-с, вас тут один человек настраивает; так объявляю вам по секрету, что такое еще дело одно открывается, что уж никакие силы не спасут этого. Он, конечно, рад других топить, чтобы не скучно, да дело к разделке. Я вас оставил в расположеньи хорошем, лучшем, нежели в каком теперь. Советую вам-с не в шутку. [Далее начато: что] Ей-<ей>, дело не в этом имуществе, из-за которого спорят люди, и режут друг друга. [из-за которого режут друг друга люди. Если <б> только и всего было, что здешняя жизнь. Тогда что бы за охота <из-за> всякого хлопотать] Точно, как можно завести благоустройство в здешней жизни, не помысливши о другой жизни. [в здешней, не думая о небесной] Поверьте-с, Павел Иванович, что покамест, [Далее начато: не помы<слят?>] брося всё, что из-за чего грызут и едят друг друга на земле не подумают о благоустройстве душевного, имущества, [о благоустройстве собственного душевного имущества. ] не установится [Далее начато: и земное] благоустройство и земного имущества. Наступят времена голода и бедности, как [Далее начато: в обществе или нации] во всем народе, так и порознь во всяком… Это-с ясно. Что ни говорите, ведь от души зависит тело. [ведь душа прежде тела] Как же хотеть, чтобы <шло> как следует. Подумайте не о мертвых душах, а <о> своей живой душе, да и с богом на другую дорогу. Я тож выезжаю завтрашний день. [я тож выезжаю сегодня по делам] Поторопитесь. Не то без меня беда будет”. Сказавши это, старик вышел. Чичиков задумался. Значенье жизни опять показалось немаловажным. “Муразов прав!” сказал он: [Далее начато: а. Нет, в самой деле пора на другую; б. Пора вслед за Муразовым на другую] “пора на другую дорогу”. Сказавши это, он вышел из тюрьмы. Часовой потащил за ним шкатулку, другой — тюфяк <?>, белье. Селифан и Петрушка обрадовались, как бог знает чему, освобожденью барина. [барскому освобожденью] “Ну, любезные”, сказал Чичиков, обратившись милостиво: “нужно укладываться, да ехать”.

“Покатим, Павел Иванович”, сказал Селифан. “Дорога, должно быть, установилась: снегу выпало довольно. Пора уж, право, выбраться из города. [Далее начато: Ступай к каре<тнику>] Надоел он так, что и глядеть на него не хотел бы”.

“Ступай к каретнику, чтобы поставил коляску на полозки”, сказал Чичиков, а сам пошел в город, но ни <к> кому не хотел заходить отдавать прощальных визитов. После всего этого события было и неловко, тем более, что о нем множество ходило в городе самых неблагоприятных историй. Он избегал [избегал даже] всяких встреч и зашел потихоньку только к тому купцу, у которого купил сукно наваринского пламени с дымом, взял вновь четыре аршина на фрак и на штаны и отправился сам к тому же портному. За двойную <цену> мастер решился усилить рвение и засадил всю ночь работать при свечах портное народонаселение иглами, утюгами и зубами, и фрак на другой день был готов, хотя и немножко поздно… [поздно доставл<ен>] Лошади все были запряжены. Чичиков, однако ж, фрак примерил. Он был хорош, [хорош, как следует] точь в точь как прежний. Но, увы, он заметил, что в голове уже белело [белело заметно] что-то гладкое, и примолвил грустно: “И зачем было предаваться так сильно сокрушенью? А рвать волос [Далее начато: уж вов<се>] не следовало бы и подавно”. Расплатившись с портным, он выехал наконец из города в каком-то странном положении. Это был не прежний Чичиков. Это была какая-то развалина прежнего Чичикова. Можно [Далее начато: сказать, что внутри его] было сравнить его внутреннее состояние души с разобранным строеньем, [Далее начато: а. которое; б. из которого еще новое еще не начало строиться] которое разобрано с тем, чтобы строить из него же новое; а новое еще не начиналось, потому что не пришел от архитектора [Далее было: ясный] определительный план, и работники остались в недоуменьи. Часом прежде его отправился старик Муразов, в рогоженной кибитке, вместе с Потапычем, а часом после отъезда Чичикова пошло приказание, что князь, по случаю отъезда в Петербург, желает видеть всех чиновников до едина.

В большом зале генерал-губернаторского дома собралось всё чиновное сословие города, начиная от губернатора до титулярного советника: [до секретаря и титулярного советника] правители канцелярий и дел, советники, асессоры Кислоедов, Красноносов, Самосвистов, не бравшие, бравшие, кривившие [Далее начато: полук<ривившие>] душой, полукривившие и вовсе не кривившие, [Далее начато: а. всё ожидало с любопытством; б. всё ожидало с некоторым; в. Все не совсем спокойным <?> ожидали генер<альского> выхода] — все не без волненья и беспокойства ожидали выхода генерал-губернатора. Князь вышел [Далее начато: покойный, ни сумрачный] ни мрачный, ни ясный. Взор его был тверд так же, как и шаг. [Вместо “взор ~ шаг”: Спокойной твердостью был вооружен его [шаг] взор] Всё чиновное собрание поклонилось, многие в пояс. Ответив легким поклоном, князь начал:

“Уезжая в Петербург, я почел приличным повидаться с вами [с вами повидаться] со всеми и даже объяснить вам отчасти причину. У нас завязалось дело очень соблазнительное. Я полагаю, что многие из предстоящих [из присутствующих] знают, о каком деле я говорю. Дело это повело за собою открытие и других, не менее бесчестных дел, в которых замешались даже, наконец, и такие люди, которых я доселе почитал честными. Известна мне даже и сокровенная цель спутать таким образом всё, чтобы оказалась полная невозможность решить формальным порядком. Знаю даже, и кто главная [пружина] и чьим сокровенным [Не дописано. ] хотя он и очень [он и весьма] искусно [Далее начато: окружил] скрыл, свое участие. Но дело в том, что я намерен это следить не формальным следованьем по бумагам, а военным быстрым судом, как в военное <время>, и надеюсь, что государь мне даст это право, когда я изложу всё это дело. [Далее начато: Когд<а>] В таком случае, когда нет возможности произвести дело гражданским образом, когда горят — шкафы с <бумагами> и, наконец, [Далее начато: посторон<ними>] излишеством лживых посторонних показаний и ложными доносами [и подлыми доносами] стараются затемнить и без того довольно темное дело, я полагаю военный суд единственным средством и желаю знать мнение ваше!”.

Князь остановился, как <бы> ожидая ответа.

Всё стояло, потупив глаза в землю. Многие были бледны.

“Известно мне также еще одно дело, [Далее начато: хотя оно еще и не поступило] хотя производившие его [В рукописи: их Далее начато: уверены, что кроме их самих и четырех стен] в полной уверенности, что оно никому не может быть известно. Производство его уже пойдет не по бумагам, потому что истцом и челобитчиком я буду уже сам и представлю очевидные доказательства”.

Кто-то вздрогнул среди чиновного собрания; некоторые из боязливейших тоже смутились.

“Само по себе, что главным зачинщикам должно последовать лишенье чинов и имущества, прочим отрешенье от мест. Само собою разумеется, что в числе их пострадает и множество невинных. [Далее начато: но в таком случ<ае>] Что ж делать? дело слишком бесчестное и вопиет о правосудии. Хотя я знаю, что это будет даже и не в урок другим, потому что на место выгнанных явятся другие, и те самые, которые дотоле [которые прежде] были честны, сделаются бесчестными, и те самые, которые удостоены будут доверенности, обманут и продадут, несмотря на всё это, я должен поступить жестоко, потому что вопиет правосудье. Знаю, что будут меня обвинять в суровой жестокости; но знаю, что те будут еще [Край листа оторван и утрачены середина и окончание фразы. ] те же обвинят [Край листа оторван и утрачены середина и окончание фразы. ] Я должен обратиться таки<м образом> только в одно бесчувственное орудие правосудия, в топор, который должен упасть на головы <виновных>”. [вопиет правосудие. Итак, вы все должны на меня глядеть как на бесчувственное орудие правосудия].

Содроганье невольно пробежало по всем лицам.

Князь был спокоен. Ни гнева, ни возмущенья душевного [ни возмущенья души] не выражало его лицо.

“Теперь тот самый, у которого в руках участь [в руках судьба] многих и которого никакие просьбы не в силах были умолить, [умолить прежде] тот самый бросается теперь к ногам вашим, вас всех просит. Всё будет позабыто, изглажено, прощено; [Далее начато: если вы дадите мне слово] я буду сам ходатаем за всех, если исполните мою просьбу. [Далее было: Просьба моя вот в чем] Вот моя просьба. Знаю, что никакими средствами, никакими страхами, никакими наказаньями нельзя искоренить неправды; [наказаньями неправды нельзя искоренить] она слишком уже глубоко вкоренилась. Бесчестное дело брать взятки сделалось необходимостью и потребностью даже и для таких людей, которые и не рождены быть бесчестными. Знаю, что уже почти невозможно многим идти противу всеобщего теченья. Но я теперь должен, как в решительную и священную минуту, [Далее начато: сделать клич сп<асать?>] когда приходится спасать свое отечество, когда всякой гражданин несет всё и жертвует всем, я должен сделать клич хотя к тем, у которых еще есть в груди русское сердце, и <которым> понятно [и знакомо] сколько-нибудь слово благородство. Что тут говорить о том, кто более из нас виноват. Я, может быть, больше всех виноват; я, может быть, слишком сурово вас принял вначале; [Далее начато: я оттолкнул своею подозрительностью из вас многих] может быть, излишней подозрительностью я оттолкнул из вас тех, которые искренно хотели мне быть полезными, хотя и я с своей стороны мог бы также сделать. Если они уже действительно любили справедливость [любили честь] и добро своей земли, не следовало бы им оскорбиться ни надменностью моего обращения, [Далее начато: не следовало бы им собственные струны собственного честолюбия] следовало бы им подавить в себе собственное честолюбие и пожертвовать своею личностью. Не может быть, чтобы я не заметил их самоотверженья и высокой любви к добру [Далее начато: и не получил бы от них] и не принял бы, наконец, от них полезных и умных советов. Все-таки скорей подчиненному следует применяться к нраву начальника, [Далее начато: а не начальнику] чем начальнику к нраву подчиненного. Это законней, по крайней мере, и легче, потому что у подчиненных один начальник, а у начальника сотня подчиненных. Но оставим теперь в сторону, кто [Далее начато: виноват] кого больше виноват. Дело в том, что пришло нам спасать нашу землю, что гибнет уже земля наша не от [Далее начато: нас самих, а от нашествия] нашествия двадцати иноплеменных языков, а от нас самих; что уже, мимо законного управленья, образовалось другое правленье, гораздо сильнейшее всякого законного. Установились свои условия, всё оценено, и цены даже приведены во всеобщую известность. И никакой правитель, хотя бы он был мудрее всех законодателей и правителей, не в силах поправить зла, как <ни> ограничивай он в действиях дурных чиновников приставленьем в надзиратели других чиновников. [Далее начато: а. По тех пор, покуда всякой из нас; б. По тех пор, покуда всяк из нас не почувствует, что] Всё будет безуспешно, покуда не почувствовал из нас всяк, что он так же, [он точно так же] как в эпоху восстанья [в эпоху всеобщего восстанья] народ вооружался против <врагов?>, так должен восстать против неправды. Как русской, как связанный с вами единокровным родством, одной и тою же кровью, я теперь обращаюсь <к> вам. Я обращаюсь к тем из вас, кто [Далее начато: действител<ьно>] имеет понятье какое-нибудь о том, что [Далее начато: возвышен<ность> мыслей?>] такое благородство мыслей. Я приглашаю вспомнить долг, который на всяком месте предстоит человеку. Я приглашаю рассмотреть ближе свой долг и обязанность земной своей должности, потому что это [Далее начато: мы все<?>] уже нам всем темно представляется, и мы едва [На этом рукопись обрывается. ].

ВАРИАНТЫ.

Зачем же изображать бедность, да бедность, да несовершенство нашей жизни, выкапывая людей из глуши, из отдаленных закоулков государства?

А. выставлять на показ бедность нашей жизни и наше грустное несовершенство;

Б. изображать ~ нашей жизни и выставлять на показ наше грустное несовершенство.

Что ж делать, если уже такого свойства сочинитель и, заболев собственным несовершенством, уже и не может изображать он ничего другого, как только бедность, да бедность, да несовершенство нашей жизни, выкапывая людей из глуши, из отдаленных закоулков государства.

Если такого свойства сочинитель и так уже заболел он сам своим несовершенством и так уже устроен [Над строкой карандашом: и дан уже ему такого устройства] талант его, чтобы изображать ему [Вместо “изображать ему” над строкой вписано: выставлять ему на показ] бедность нашей жизни.

Как бы ~ покрытыми, как мерлушками, молодым кустарником, подымавшимся от срубленных дерев, то, наконец, темными гущами леса, каким-то чудом еще уцелевшими от топора.

На тысячу с лишком верст неслись, извиваясь, горные возвышенья. Точно как бы исполинской вал какой-то бесконечной крепости возвышались они над равнинами то желтоватым отломом [Сверху приписано: а. высились они горным желтым песчаноглинистым отломом; б. крепости с наугольниками и бойницами. Высились они над песчано-глинистыми отломами; в. крепости с наугольниками и бойницами. Высились они над равнинами то известковато-глинистым отломом] в виде стены, с промоинами и рытвинами, то зеленой кругловидной выпуклиной, [то лазоревая зеленой выпуклиной] покрытой.

Великолепно возносились они над бесконечными пространствами равнин, то отломами, в виде отвесных стен, известковато-глинистого свойства, исчерченных проточинами и рытвинами, то миловидно круглившимися зелеными выпуклинами, покрытыми, как мерлушками, молодым кустарником, подымавшимся от срубленных дерев, то, наконец, темными гущами леса, каким-то чудом еще уцелевшими от топора.

А. темным лесом, еще уцелевшим;

Б. темнея темным лесом, еще уцелевшим;

В. густо темнея темным лесом, еще уцелевшим.

Река, то верная своим берегам, давала вместе с ними колена и повороты, то отлучалась прочь в луга, затем, чтобы, извившись там в несколько извивов, блеснуть, как огонь перед солнцем, скрыться в рощи берез, осин и ольх и выбежать оттуда в торжестве, в сопровождении мостов, мельниц и плотин, как бы гонявшихся за нею на всяком повороте.

А. Река, верная своим высоким берегам, давала вместе с ними углы и колена по всему пространству, но иногда уходила от них;

Б. Река, верная своим берегам, эти возвышения были ее берега, давала вместе с ними колена. Иногда вдруг от них отлучалась.

В одном месте ~ вечное солнце.

В одном месте крутой бок возвышений воздымался выше прочих и весь от низу до верху убирался в зелень [в зеленые кудри] столпившихся густо дерев. Тут было всё вместе: [На полях карандашом: неровность положенья гористого оврага. Тут собрались вместе дуб, клен] в клен, и груша, и низкорослый ракитник, и чилига, и березка, и ель, и рябина, опутанная хмелем. Тут же вместе мелькали красные крышки господских строений, коньки и гребни сзади скрывшихся изб и верхняя надстройка господского дома, а над всей этой кучей дерев и крыш старинная церковь возносила своих пять играющих верхушек. На всех их были золотые прорезные кресты, золотыми прорезными цепями прикрепленные [Сверху приписано: прутьями <?>] к куполам, так что издали сверкало как бы на воздухе ни к чему не прикрепленное, висевшее [издали как бы висело на воздухе сверкавшее] золото. И вся эта куча дерев, крыш, вместе с церковью, опрокинувшись верхушками вниз, отдавалась в реке, где картинно-безобразные старые ивы, одни, стоя у берегов, другие совсем в воде, [Далее было: казалось, как бы рассматривали] опустивши туда и ветви, и листья, точно как бы рассматривали это изображенье, которым не могли налюбоваться во всё продолженье своей многолетней жизни. [а. опустивши туда и ветви и листья, точно как бы рассматривали это изображенье, которым не могли налюбоваться, только [им] мешала им склизкая бодяга с плававшими ярко-зелеными и желтыми кувшинчиками; б. опустивши туда и ветви и листья, опутанные склизкой бодягой, плававшей по воде вместе с желтыми кувшинчиками, точно как рассматривали это чудное изображение. ].

Вид был очень недурен, но вид сверху вниз, с надстройки дома на равнины и отдаленья, был еще лучше.

Равнодушно не мог выстоять на балконе никакой гость и посетитель. У него захватывало в груди, и он мог только произнесть: “Господи, как здесь просторно!” Пространства открывались без конца. За лугами, усеянными рощами и водяными мельницами, зеленели и синели густые леса, как моря или туман, далеко разливавшийся. За лесами, сквозь мглистый воздух, желтели пески. За песками уже на отдаленном небосклоне лежали гребнем меловые горы, блиставшие ослепительной белизной даже и в ненастное время, как бы освещало их вечное солнце.

По ослепительной белизне их у подошв их местами мелькали как бы дымившиеся туманно-сизые пятна.

Вид<нелись>

Кто ж был жилец и владетель этой деревни, к которой, как к неприступной крепости, нельзя было и подъехать отсюда, а нужно было подъезжать с другой стороны, где врассыпку дубы встречали приветливо гостя, расставляя широко распростертые ветви, как дружеские объятья…

Встречали приветливо подъезжавшего гостя, распростирая развесистые ветви.

Кто ж был жилец и владетель этой ~ церковь, блиставшую золотом крестов и золотыми прорезными узорами висевших в воздухе цепей?

После “блиставшую золотом” начато: звоном <?>

Кто ж он, что ж он, каких качеств, каких свойств человек?

Приписано карандашом: Что ж он такое, какого роду человек, каких качеств.

Беспристрастно же сказать — он не был дурной человек, — он просто коптитель неба.

После “он не был” начато: существо.

Впрочем, вот на выдержку день из его жизни, совершенно похожий на все другие, и пусть из него судит читатель сам, какой у него был характер и как его жизнь соответствовала окружавшим его красотам.

И как эта жизнь.

Родятся ли уже такие характеры, или потом образуются, как порождение печальных обстоятельств, сурово обстанавливающих человека?

А. Начато карандашом: после;

Б. уже образуются потом.

Вместо ответа на это, лучше рассказать историю его воспитания и детства.

Вот лучше вместо этого рассказать.

Вместо ответа на это, лучше рассказать историю его воспитания и детства.

После “и детства” начато: и пусть читатель выводит.

Казалось, ~ внутри человека.

Директором училища, в которое попал он, был человек, [Далее начато: необыкнов<енный>] несмотря на всякие странности и причуды, далеко не глупой. [Далее начато: а. Сам, что знает; б. Вот в училище] Александр Петрович имел чутье слышать природу человека. Не было шалуна, который, сделавши шалость, не пришел к нему сам и не повинился во всем. Этого мало. Шалун уходил от него не повесивши нос, но подняв его с бодрым желаньем загладить тяжкий свой поступок. В самом упреке Александра Петровича было что<-то> ободряющее; [ободряющее и неволившее честолюбие, которого] честолюбие он называл силою, толкающею вперед способности человека, и потому особенно старался возбудить. О поведении у Александра Петровича не было и речи. Он обыкновенно говорил: я требую ума, а не чего-либо другого. Кто помышляет о том, чтобы быть умным, тому некогда шалить; шалость должна исчезнуть сама собою. Его упрекали в том, что он уже слишком много дал [что он уже дал слишком много] воли умникам, позволяя им насмехаться и даже оскорблять малоспособных. На это он отвечал: что ж делать, я пристрастен к умникам и хочу, чтоб все это видели. [Далее начато: Прежде] Многих резвостей он не удерживал, видя в них начало развития свойств душевных и говоря, что они ему нужны как сыпи врачу затем, чтобы узнать достоверно, что именно заключено внутри человека.

Идол юношей, диво воспитателей, несравненный Александр Петрович одарен был чутьем слышать природу человека.

Вот [чудный наставник] единственный.

Как знал он детей!

Как знал он натуру детей.

Презренью товарищей подвергался тот, кто не стремился быть <лучше>.

А. (карандашом) Каким презреньем, какими неистощимыми <?> насмешками товарищей (далее карандашный текст не поддается прочтению);

Б. Каким насмешкам, какому презренью.

Обиднейшие прозвища должны были переносить взрослые ослы и дураки от самых малолетних и не смели их тронуть пальцем.

Всё, что не старалось быть умным и успевать в ученьи, называлось у него дурачьем и было предметом неистощимых насмешек и оскорблений. Умники не только [не только не] трунили над ослами, но могли даже их бить, и те не смели поднять на них и пальца и должны были терпеть даже и тогда, когда были кругом правы.

Его малейшее ~ образовать из человека твердого мужа, тут было употреблено в действие, и он сам делал с ними беспрерывные пробы.

А. Учителей у него было немного: большую часть наук читал он сам. И надо сказать правду, что без всяких педантских терминов, огромных воззрений и взглядов, которыми любят пощеголять молодые профессора, он умел в немногих словах передать самую душу науки, так что и малолетнему было очевидно, на что именно ему нужна наука. Он утверждал, что всего нужнее человеку наука жизни, что, узнав ее, он узнает тогда сам, [Далее начато: на что именно] чем он должен заняться преимущественнее. [чем он более и преимущественнее и должен заняться].

Эту-то науку жизни сделал он предметом отдельного курса воспитания, в который поступали только одни самые отличные. Малоспособных выпускал он на службу из первого курса, утверждая, что их не нужно много мучить: довольно с них, если приучились быть терпеливыми, работящими исполнителями, не приобретя заносчивости и всяких видов вдаль. “Но с умниками, но с даровитыми мне нужно долго повозиться”, обыкновенно говорил он. И становился в этом курсе совершенно другой Александр Петрович. И с первых же раз возвещал, что доселе он требовал от них простого ума, теперь потребует ума высшего, не того ума, который умеет подтрунить над дураком и посмеяться, но умеющего вынесть всякое оскорбление, [Вместо “Но с умниками ~ оскорбление”: Но с умниками, но с одаренными талантами считал он необходимым заняться несравненно больше того, как занимаются в других заведениях. Он проходил двойной курс противу того, как бывает в других заведеньях. И в этом последнем курсе он уже являлся совершенно другим человеком. Он требовал тоже ума от своих воспитанников, но ума [уже] того высшего ума [которого неблагоразумно иногда требуют иные наставники от детей. Как умеет вынести обиду], с которым побеждает человек свои страсти После “оскорбление” начато: Здесь-то стал он требовать того, что другие требуют] спустить дураку, не раздражиться. Здесь-то стал он требовать того, что другие требуют от детей. Это-то называл он высшей степенью ума. Сохранить посреди каких бы то ни было огорчений [огорчений и беспокойств] высокой покой, в котором вечно должен пребывать человек, вот что называл он умом. В этом-то курсе Александр Петрович показал, что знает точно науку жизни. Из наук были избраны те, которые способны образовать из человека;

Б. Его малейшее ободренье уже бросало его в радостный трепет и толкало честолюбивое желание всех превзойти. Как завидовал он всем тем, которые находились в высшем и пользовались возможностью быть с ним неразлуч<но>. Этот высший курс завел Александр Петрович только для самых способностей превысших. Он находил, что малоспособных, так же как и детей, не следует томить долгим сиден<ием>. Он умел в немногих словах передать самую душу науки, так что и малолетнему было очевидно, на что именно она ему нужна. Множество всяких сведений и предметов он считал даже излишним и мешающим самобытному [мешающим свободно<му>] развитию ума. У него больше было отдано для занятья в саду [для] ручных ремесл, укрепляющих тело. [Далее начато: Глуп<ых?>] [Бессмысленных глупейших гимнастических каверз <?>, которые завели французы, у него не было]. Он утверждал, что всего нужнее человеку наука жизни, и эту-то науку умел он сделать главным предметом ученья и, кажется, как бы он и не глядел, но как сокрытый маг из недоступной сокров<енной> сени он следил все шаги <?> и способности их и [Далее начато: потому только] многие резвости не удерживал вовсе, [Далее начато: Затем, чтобы видеть] признавая в них развиваю<щиеся> способности и силы и говоря, что они ему нужны и т. д. [“и т. д.” означает, что продолжением этого исправленного текста является дальнейший текст первоначальной редакции (см. выше). ] Отличнейших он не выпускал из своей школы вместе с другими, но оставлял их на другой курс и выдерживал с ними двойное учение. Тут-то уже он требовал от них всего того, что иногда неблагоразумно требуют иные воспитатели от детей. Малоспособных он не держал и т. д.

Но способные должны были у него выдерживать двойное ученье.

Но все способные.

Тут только он требовал от воспитанника всего того, что иные неблагоразумно <требуют> от детей, того высшего ума, который умеет…

Требовал от воспитанника того высшего ума.

Тут только он требовал от воспитанника ~ человека твердого мужа, тут было употреблено в действие, и он сам делал с ними беспрерывные пробы.

После “твердого мужа” начато:

А. и гражданина своей;

Б. Науки читались только те, которые способны были образ<овать>

Без педантских терминов, напыщенных воззрений и взглядов, умел он передать самую душу науки, так что и малолетнему было видно, на что она ему нужна.

Он умел.

Большая часть лекций состояла в рассказах о том, что ожидает юношу ~ не скрывал: все огорченья и…

А. ожидает впереди человека на всех поприщах и ступенях занятий и должностей;

Б. ожидает впереди человека на всех поприщах государственной службы и частных занятий.

Оттого ли, что сильно уже развилось честолюбие, оттого ли, что в самых глазах необыкновенного наставника было что-то говорящее юноше: вперед!

Словом, чертил он пред ними вовсе не радужную будущность. Странное дело, оттого ли что честолюбие уже так сильно было в них возбуждено,

Оттого ли, что сильно уже развилось честолюбие, оттого ли, что в самых глазах необыкновенного наставника было что-то говорящее юноше: вперед!

Что уже в самых.

Оттого ли, что сильно уже ~ вперед! — это словцо, знакомое русскому человеку, производящее такие чудеса над его чуткой природой, — но юноша с самого начала…

А. Начато: Это чудное так;

Б. Начато: Это чудное словцо, так знакомое русск<ому>;

В. Это чудное словцо, производящее такие чудеса над русским человеком. То ли, или другое ли, но юноша.

Оттого ли, что сильно уже ~ трудно, где больше препятствий, где нужно было показать большую силу души.

“Где больше препятствий” вписано.

Немногие выходили из этого курса; но зато это были обкуренные порохом люди.

Было что-то трезвое в их жизни. Александр Петрович делал с ними всякие опыты и пробы, наносил им сам чувствительные оскорбления, то посредством их же товарищей; но, проникнувши это, они становились еще осторожней. Из этого курса вышло немного. Но эти немногие были крепыши, были обкуренные.

В службе они удержались на самых шатких местах, тогда как многие, и умнейшие их, не вытерпев, из-за мелочных личных неприятностей, бросили всё или же, осовев, обленясь, обезумев и опустившись, очутились в руках взяточников и плутов.

“В службе” вписано.

В службе они удержались на самых шатких местах, тогда как многие, и умнейшие их, не вытерпев, из-за мелочных личных неприятностей, бросили всё или же, осовев, обленясь, обезумев и опустившись, очутились в руках взяточников и плутов.

Многие гораздо их умнейшие, не вытерпев, бросили службу.

В службе они удержались на самых шатких местах, тогда как многие, и умнейшие их, не вытерпев, из-за мелочных личных неприятностей, бросили всё или же, осовев, обленясь, обезумев и опустившись, очутились в руках взяточников и плутов.

Или же, неведая ничего, очутились.

Но они не пошатнулись и, зная и жизнь и человека, и умудренные мудростью, возымели сильное влияние даже на дурных людей.

Но воспитанные Александром Петровичем не только не пошатнулись, но [Далее начато: возымели] умудренные познаньем человека и души возымели высокое нравственное влияние даже на взяточников и дурных людей.

Пылкое сердце ~ казалось, как бы.

А. Но этого ученья не удалось попробовать бедному Андрею Ивановичу. Только что он был удостоен перевода в этот высший курс, как один из самых лучших, — вдруг несчастие. Необыкновенный наставник, которого одно одобрительное слово уже бросало его в сладкой трепет, скоропостижно заболел и умер. [Над строкой начато: как приуныл, как ему талантом].

Б. Начато: Только что было пробуждено честолюбие в молодом Тентетникове, только что он был переведен в этот высший курс, всех выпередивши своих сверстников, он и сам тому не верил;

В. Начато: Как поразил этот чудный наставник еще в отрочестве Андрея Ивановича. Но только что всех выпередивши сверстников перешел в этот второй курс шестнадцатилетний Тентетников и сам тому не верил, честолюб<ивое>

Пылкое сердце честолюбивого мальчишки долго билось при одной мысли о том, что он попадет наконец в это отделение.

После “отделение” начато: доступное для немногих избранных. Но вдруг необыкновен<ный>

Налег он ~ словом, всё пошло навыворот.

Человек добрый и старательный, но совершенно другого взгляда на вещи. В свободной развязности детей первого курса почудилось ему что-то необузданное. Начал он заводить между ними какие-то внешние [Вместо “Начал ~ внешние”: Стал он требовать от них того, что можно требовать только от взрослых. Налег больше всего на какие-то внешние] порядки, требовал, чтобы молодой народ пребывал в какой-то безмолвной тишине, чтобы ни в каком случае иначе все не ходили, как попарно; начал даже сам аршином размерять расстоянье от пары до пары. За столом, для лучшего вида, рассадил всех по росту, а не по уму, так что ослам доставались лучшие куски, умным — оглодки. Всё это произвело ропот, особенно, когда новый начальник, точно как наперекор своему предместнику, объявил, что для него ум и хорошие успехи в науках ничего не значат, что он смотрит только на поведенье, что если человек и плохо учится, но хорошо ведет себя, он предпочтет его умнику. Но именно того-то и не получил Федор Иванович, чего добивался. Завелись шалости потаенные, которые как известно хуже открытых. Всё было в струнку днем, а по ночам кутежи. В образе преподаванья наук он всё [В [большом] высшем курсе он тоже все] переворотил вверх дном. С самыми благими намерениями, завел он всякие нововведения, и всё невпопад. Выписал новых преподавателей, с новыми взглядами и новыми точками воззрений. Читали они учено, забросали слушателей множеством новых терминов и слов. Видна была и логическая связь [Вместо “Видна ~ связь”: Была и ученость] и следованье за новыми открытиями, но увы, не было только жизни в самой науке. Мертвечиной стало всё это казаться в глазах уже начинавших понимать слушателей. Всё пошло.

Одним словом, всё пошло навыворот.

После “навыворот” было: Но хуже всего было то, что потерялось.

Разврат ~ возбуждено, а деятельности и поприща ему не было.

А. Начато: Открылись даже такие дела, что;

Б. Завелись такие дела, что нужно было многих выключить и выгнать. Андрей Иванович был нрава тихого. Его не занимали ни ночные оргии товарищей, которые, несмотря на строжайший присмотр, завели на стороне любовницу, одну на восемь человек, — его не увлекали также другие шалости, доходившие [Вместо “Его не занимали ~ доходившие”: Он не участвовал в ночных оргиях товарищей, которые ~ человек, ни также в других шалостях, доходивших] до кощунства и насмешек над самою религиею из-за того только, что директор требовал частого хожденья в церковь и попался плохой священник. Но он повесил нос. Честолюбье было возбуждено в нем сильно.

Каких предметов, каких курсов он не слушал: медицину, химию, философию, и даже право, и всеобщую историю человечества в таком огромном виде, что профессор в три года успел только прочесть введение, да развитие общин каких-то немецких городов, — и бог знает, чего он не слушал!

А. Он слушал и химию, и философию прав и профессорские углубления во все тонкости политических наук и всеобщую;

Б. Он слушал все <1 нрзб.> науки: Медицину и т. д. как в тексте.

Каких предметов, каких курсов он не слушал: медицину, химию, философию, и даже право, и всеобщую историю человечества в таком огромном виде, что профессор в три года успел только прочесть введение, да развитие общин каких-то немецких городов, — и бог знает, чего он не слушал!

“И бог знает, чего он не слушал” вписано.

Каких предметов, каких курсов он ~ не так должно преподаваться, а как — не знал.

Он чувствовал только, что всё не так.

И вспоминал он часто об Александре Петровиче, и так ему бывало грустно, что не знал он, куда деться от тоски.

И ему бывало так грустно.

Но молодость счастлива тем, что у ней есть будущее.

Но у молодости есть будущее.

По мере того, как приближалось время к выпуску, сердце его билось.

Сердце у него билось.

И, не взглянувши на прекрасный уголок, так поражавший всякого гостя-посетителя, не поклонившись праху своих родителей, по обычаю всех честолюбцев, понесся он…

И по обычаю.

Он объявил, что главное дело в хорошем почерке, что нужно прежде начать с чистописанья.

А. в хорошем почерке, а не в чем-либо другом. Что без этого не попадешь ни в министры ни в государственные люди;

Б. Приписано карандашом: Может быть в ином и справед<ливо>, всё так, но этого не любит слушать пылкая <2 нрзб.>. Вот он вырвался сразу на поприще. Вот он столоначальник <?> решит и строит дела, 20-летний [юноша] бойко сочиняет [бойко чертит] уже проект всеобщего благоденствия. Засел подписывать <2 нрзб.> Пылкий студент хочет принести благо, пользу государству.

Когда ввели его в великолепный ~ государства, трактовавшие о судьбе всего государства, и увидел <он> легионы красивых пишущих…

И увидел он целые легионы.

Когда ввели его в великолепный ~ нарочно несколько мелкого содержания — переписка шла…

Довольно <мелкого>

Когда ввели его в великолепный ~ полгода, — необыкновенно странное чувство проникнуло неопытного юношу, как бы за проступок перевели его из верхнего класса в нижний.

Странное чувство его проникнуло. Не только не показалось это ему похожим на существенные подвиги, ему на время показалось, как бы за проступок.

Сидевшие вокруг его господа показались ему так похожими на учеников.

Над текстом “Сидевшие ~ на учеников” начато исправление: В сообществе так похожем на учеников.

С большим трудом ~ из верхнего класса в нижний.

На полях у текста “С большим трудом ~ из верхнего класса в нижний” приписано карандашом: Слава богу ослеплен не до того. Случай привел увидеть, в каком виде исполняется на деле то, что красно на словах, и дыбом поднялся у него на голове <волос>. С ужасом увидел, сколько может наделать вреда [всякой] даже и стремящийся приносить пользу. Как безумны столоначальники, думающие, что они могут заглазно управлять и заочно решать. Оно охладило вдруг честолюбивое стремление. И посадили его самого, и стал он, по примеру других столоначальников, решать на бумаге дела людей, [решать дела людей на бумаге] [за] живущих за три тысячи мест, чуть не предписывать законы <1 нрзб.>. Чувство самолюбивой гордости в нем сильно зашевелилось. Но честолюбие продолжало [Не дописано. ] Вот он перешагнул первую трудн<ость>. Вот он и не служит и круглый уж день [и круглый день уж] читает или днями [?] [Текст не закончен. ].

К довершению сходства, иные из них читали глупый пе<реводный> роман, засунув его в большие листы разбираемого дела, как бы занимались самым делом, и в то же время вздрагивая при всяком появлении начальника.

После “начальника” приписано: Чувство странное его обняло. Ему показалось, как бы сидел между детьми и школьниками, как бы в наказание из высшего класса перевели его в низший.

Так это всё ему показалось странно, так занятия прежние значительнее нынешних, приуготовление к службе лучше самой службы. Ему стало жалко по школе.

А. Всё это показалось ему так детским, а прежние занятья ученьем так значительными и высшими, приготовленья к службе так значительнее самой службы, что ему вдруг захотелось съизнова в школу;

Б. Начато: Жизнь в школе так ему показалась значительнее в сравнении с жизнь<ю>;

В. Ему так стало жалко по школе, так занятия тамо<шние?> прежние значительнее нынешних, приготовление к службе значительнее самой службы.

И вдруг, как живой, предстал пред ним Александр Петрович — и чуть-чуть он не заплакал.

После “он не заплакал” начато: Но скрепись, собравшись с силами на <1 нрзб.>

“Нет”, подумал он в себе, очнувшись: “примусь за дело, как бы оно ни казалось вначале мелким”.

После “вначале мелким” над строкой начато карандашом: Но несмотря на то, помня твердость.

Трещит по улицам сердитый, тридцатиградусный ~ глаза, пудря меховые воротники, усы людей…

Пудря бобровые воротники.

Трещит по улицам сердитый, тридцатиградусный ~ воротники, усы людей и морды…

Виски, усы.

Ему показалось, что Леницын в разговорах с высшими весь превращался в какой-то приторный сахар, и — в уксус, когда обращался…

Исправлено карандашом: в совершенный сахар.

Если я ~ начальника отделения Леницына?”.

На полях у текста “Если я ~ начальника отделения Леницына” запись карандашом: Дичь!

Но убедительные представления дяди на его племянника не произвели действия.

Но убедительные слова эти на.

Новое чувство [в нем] встрепенулось. В его душе стали просыпаться прежние, давно не выходившие внаружу впечатления.

А. Как забилось в нем сердце, когда почувствовал, что скоро скоро покажется отцовская деревня;

Б. Начато: Как забилось в нем сердце перед тем, когда должна была;

В. Начато: По мере;

Г. Начато: И вот неизвестно от чего стало.

И вот, неизвестно отчего, вдруг забилось у него сердце.

После “И вот” начато: вдруг.

Когда же дорога понеслась узким ~ каменных господских строений, большой дом…

После “господских строений” над строкой карандашом: Большой дом с далее надпись стерта и не поддается прочтению.

Судьба назначила мне быть обладателем земного рая, а я закабалил себя в кропатели мертвых бумаг.

После “обладателем земного рая” было: благодетельным принцем.

Судьба назначила мне быть обладателем земного рая, а я закабалил себя в кропатели мертвых бумаг.

Закабалил себя жалким кропателем мертвых бумаг.

Учась, воспитавшись, просветясь, сделав запас сведений, нужных для распространения добра между подвластными, для улучшения целой…

Между людьми вокруг себя, передать это место невеже управителю.

Кички, повязки, повойники, сороки, зипуны и картинно-окладистые бороды красивого населения обступили его кругом.

Сороки, кички, повязки, повойники, зипуны.

И стал он хозяйничать, распоряжаться.

Начато: И стал он распоряжаться. Выгнав дурака управителя.

[Сам стал входить во всё, показываться] на полях, на гумне, в овинах, на мельницах, у пристани, при грузке и сплавке барок и плоскодонок, так что ленивые начинали даже почесываться.

“Да он, вишь ты, востроногой”, стали говорить мужики и даже обленившиеся почесывать в затылках.

Мужик сметлив и он понял скоро, что барин хоть и прыток, и есть в нем тоже охота взяться за многое, но как именно, каким образом взяться, этого еще не смыслит, говорит грамотейно и не вдолбеж.

Мужик сметлив: он понял.

И времени никому не было: мальчик с 10 лет уже был помощником во всех работах и там воспитывался.

После “и там воспитывался” запись карандашом на полях: И почувствовал, что это разнообразие работ мужика, который сам своим трудом может и накормить, и одеть, и обстроить, земледелец, ткач и сукновал, и молотит, — одним уже разнообразием этих работ, что был умнее.

И видел ~ рвение помещика [охладело].

Он видел только, что всего нужней тут было познанье человека, а не знанье тонкостей юридических. Всё это значительно охладило его рвенье.

Шумели ли тихо косы ~ вблизи ль ладилось ~ извив [реки], по берегам которой ходил…

Была ли вблизи работа — он был вдали от нее, вдали ль она была — его глаза отыскивали <предметы поближе> или смотрели в сторону на какой-нибудь извив [реки].

Они смотрели любопытно, как [этот мартын], поймав у берега рыбу, держал…

Он следил пристально.

Или же, зажмурив вовсе глаза и приподняв голову…

Или же, бросив обоих мартынов вместе с извивом реки.

Во ржи бьет перепел, в траве ~ воздух барашек, трелит жаворонок, исчезая…

После “барашек” начато: И оттуда и отсюда и от.

Творец! как еще прекрасен твой мир в глуши, в деревушке, вдали от подлых больших дорог и городов.

Как упоительно твое лето в отдаленной деревушке, вдали.

Прежде из соседей завернет к нему бывало отставной гусар-поручик, прокуренный насквозь трубочный куряка, или же резкого направления недоучившийся студент, набравший мудрости из современных брошюр и газет.

Студент, почерпавший мудрости.

Он решился с ними совсем раззнакомиться и произвел это даже довольно резко.

С ними раззнакомиться совсем.

Обнаруживала ли ими болеющая душа ~ свете, кто бы был в силах воздвигнуть шатаемые вечными колебаниями силы и лишенную упругости, немощную волю, кто бы крикнул душе пробуждающим криком это бодрящее слово: вперед, которого жаждет…

Кто бы мог крикнуть душе пробуждающим криком это бодрящее слово: вперед.

Где же тот, кто бы на родном ~ мог бы устремить нас на высокую жизнь?

Устремить нас <от> позорной жизни.

Но никогда не гневалась и никогда не споривала она за себя самоё и не оправдывала себя. Гнев этот исчезнул бы в минуту, если бы она увидела в несчастии того самого, на кого гневалась.

Не оправдывала себя и гнев этот.

При первой просьбе о подаянии кого бы то ни было, она готова была бросить ему весь свой кошелек, со всем, что в нем ни <было>, не вдаваясь ни в какие рассуждения и расчеты.

Карандашом на полях: При первой просьбе о подаянии кого бы то ни было она бросала всё, что имела, еще прежде, чем успевал опомниться, не думая о том, что бросать неприлично <?> весь кошелек, в котором было.

Точно то же случилось с нею и с Тентетниковым.

После “случилось с нею и с Тентетниковым” начато карандашом: Ему казалось, что он.

И до того стала ничтожной и сонной его жизнь, что не только перестали уважать его дворовые люди, но чуть не клевали домашние куры.

После “домашние куры” начато: Бессмысленно.

Сабля, ездившая по дорогам для внушения страха ворам, поместилась повиснувши тоже в спальне на гвозде, невдалеке от кровати.

Начато исправление: Сабля, повиснувши тоже в спальне.

В то время, когда один пускал ~ или же так по ней барабанил пальцем, в присвистку.

Барабанил по табакерке.

Весна, долго задерживаемая холодами, вдруг началась во всей красе своей, и жизнь заиграла повсюду.

Жизнь заиграла вдруг повсюду.

Уже голубели пролески, и по свежему изумруду первой зелени желтел одуванчик; лилово-розовый анемон наклонил нежную головку.

Посреди вдруг зазеленевших полей уже голубели пролески.

Рои мошек и кучи насекомых показались на болотах; за ними в догон бегал уж водяной паук; а за ними всякая птица в сухие тростники собралась отвсюду.

Рои мошек и насекомых.

Рои мошек и кучи насекомых показались на болотах; за ними в догон бегал уж водяной паук; а за ними всякая птица в сухие тростники собралась отвсюду.

А. а для него утки в тростники собрались;

Б. а для него в тростники собралась отовсюду налетевшая дичь: кулики всех сортов.

Вдруг населилась земля, проснулись леса, луга.

Населилась вдруг земля, леса зазвучали миллионами поющих птиц.

То направлял прогулку свою ~ водополия, и островами на них темнели еще…

После “островами на них” начато:

А. рас<стилались?>;

Б. еще белели.

То направлял прогулку свою ~ еще безлистные леса; или же вступал…

После “безлистные леса” начато:

А. усаженные воронами сквозили;

Б. усаженные черными воронами и их гнездами.

То направлял прогулку свою по плоской ~ летаньями помрачавших небо.

После “помрачавших небо” начато карандашом: и наконец в глубины самых.

Ходил <он> наблюдать первые весенние работы, глядеть, как свежая орань черной полосою проходила по зелени, и засеватель, постукивая рукою о сито, висевшее у него на груди, горстью разбрасывал семена ровно, ни зернышка не передавши на ту или другую сторону.

Всюду ходил Чичиков. И с ружьем наблюдать за куликами и просто без ружья ходил он наблюдать первые весенние работы.

Перетолковал и <пере>говорил и с приказчиком, и с мужиком, и мельником.

Перетолковал он.

Добрые кони в полчаса с небольшим пронесли ~ открывались виды на отдаленья; потом широкою аллеею лип, едва начинавших развиваться, внесли его в самую середину деревни.

После “виды на отдаленья” начато карандашом:

А. Сквозь липы уже начали сквозить издали;

Б. Аллея давала далее текст не поддается прочтению.

Тут аллея лип своротила направо ~ сквозь которые глядел кудряво богатый резной фронтон генеральского дома, опиравшийся на восемь коринфских колонн.

Посереди деревни аллея лип повернула направо.

Тут аллея лип своротила направо ~ тополей, огороженных снизу плетеными коробками, уперлась…

После “огороженных снизу” начато: уст<ланных?>

Тут аллея лип своротила направо ~ которые глядел кудряво богатый резной фронтон генеральского дома, опиравшийся на восемь коринфских колонн.

Глядел кудряво резной богатой фронтон.

Генерал Бетрищев, как и многие из нас, заключал в себе при куче достоинств и кучу недостатков.

Генерал Бетрищев, как и многие из нас, при куче достоинств имел кучу недостатков.

В решительные минуты — великодушье, храбрость, безграничная щедрость, ум во всем и, в примесь к этому, капризы, честолюбье, самолюбие и те мелкие личности, без которых не обходится ни один русской, когда он сидит без дела.

В примесь всякие <1 нрзб.> капризы.

В решительные минуты — великодушье, храбрость, безграничная щедрость, ум во всем и, в примесь к этому, капризы, честолюбье, самолюбие и те мелкие личности, без которых не обходится ни один русской, когда он сидит без дела.

После “без дела” начато: и нет решительно ничего.

Наклоня почтительно голову набок и расставив руки на отлет, как бы готовился приподнять ими поднос с чашками, он изумительно ловко нагнулся всем корпусом и сказал: “Счел долгом представиться вашему превосходительству.

После “готовился” начато: приподняться он.

Наклоня почтительно голову набок и расставив руки на отлет, как бы готовился приподнять ими поднос с чашками, он изумительно ловко нагнулся всем корпусом и сказал: ~ ободрился и подумал он в себе: “Экая оказия, как генералы пришлись кстати, а ведь язык взболтнул сдуру”.

Сказал Чичиков, оправившись и совершенно обрадовавшись.

Если бы в темной комнате вдруг вспыхнула прозрачная картина, освещенная сильно сзади лампами, одна она бы так не поразила внезапностью своего явления, как фигурка эта, представшая как бы затем, чтобы осветить комнату.

Не поразила Чичикова внезапностью.

Если бы в темной комнате вдруг вспыхнула прозрачная картина, освещенная сильно сзади лампами, одна она бы так не поразила внезапностью своего явления, как фигурка эта, представшая как бы затем, чтобы осветить комнату.

На полях у текста “представшая ~ комнату” начато:

А. Чичиков схватился <?>;

Б. Видно было, что взошла с тем, чтобы что-то сказать, но увидя незнакомого человека.

Прямая и легкая, как стрелка, она как бы возвышалась над всеми своим ростом.

Тонкая как стрелка.

Оделась как сама собой; в двух-трех местах ~ на картину, все барышни, одетые по моде, казались бы перед ней какими-то пеструшками, изделием лоскутного ряда.

Барышни одетые по моде все бы показались.

“Все требуют к себе любви, сударыня”, сказал Чичиков. “Что ж делать. И скотинка любит, чтобы ее погладили. Сквозь хлев просунет для этого морду: на, погладь”.

Генерал рассмеялся.

А вот этакие-то и требуют к себе любви, сказал он с приятной улыбкой Улиньке и, подмешав к улыбке несколько плутоватости, сказал генералу [Далее следовал анекдот “полюби нас чернинькими, а белинькими нас всякой полюбит”, затем весь зачеркнутый. ].

Именно просунет морду: погладь, погладь его.

Именно просунет рыло, на погладь, сказал генерал, возьми погладь его.

“Именно просунет морду: погладь, погладь его. Ха, ха, ха! У него не только что рыло, весь, весь до жил в саже, а ведь тоже требует, как говорится, поощренья… Ха, ха, ха, ха!”.

А. Начато: Весь;

Б. Иной скотина весь до жил.

“Обокрадет, обворует казну, да еще и, каналья, наград просит. Нельзя, говорит, без поощрения, трудился… Ха, ха, ха, ха!”.

Каналья, наград<ите?> ха, ха, ха.

“Обокрадет, обворует казну, да еще и, каналья, наград просит. Нельзя, говорит, без поощрения, трудился… Ха, ха, ха, ха!”.

Нельзя, ведь я трудился.

Я ведь еще, слава богу, могу накормить.

Я не совсем разорившийся человек.

Бросив ловко обе руки на отлет, Чичиков признательно и почтительно наклонил голову книзу, так что на время скрылись из его взоров все предметы в комнате, и остались видны ему только одни носки своих собственных полусапожек.

А. С легким наклоном головы на бок и держа обе руки на отлет, как бы хотел <3 нрзб.> Чичиков безмолвно наклонил голову;

Б. Бросив ловко обе руки на отлет, нагнулся всей полнотой своего корпуса;

В. Бросив ловко обе руки на отлет, Чичиков признательно и почтительно опустил глаза книзу.

Бросив ловко обе руки на отлет, Чичиков признательно и почтительно наклонил голову книзу, так что на время скрылись из его взоров все предметы в комнате, и остались видны ему только одни носки своих собственных полусапожек.

Видны были.

Когда же, пробыв несколько времени в таком почтительном расположении, приподнял он голову снова кверху, он уже не увидел Улиньки.

Когда же потом приподнял он голову кверху, отскочивши несколько назад с легкостью резинного мячика.

Чичиков осмотрелся ~ старичишка дядя.

Есть у меня дядя, дряхлый старик, сказал Чичиков, оглянувшись [“сказал Чичиков оглянувшись” приписано карандашом на полях. ].

“Да что же [он], выходит, совсем дурак?” спросил <генерал>.

Да что ж он совсем дурак, что ли?

“Дядя-то, дядя! в каких дураках будет старик. Ха, ха, ха! Мертвецов вместо живых получит. Ха, ха!”.

А. Обмани его, дурака, обмани, так его, и угораздил же тебя чорт выкинуть такую штуку, подсунуть ему мертвых. Ха, ха, ха! Дядя-то, дядя в каких дураках старик! хохотал громко генерал и снова смех;

Б. Как в тексте. Далее было: Положенье Чичикова было конфузное. “Опять пошел”, думал про себя <Чичиков>

Ведь придет же в ум требование: “пусть прежде сам собой из ничего достанет триста душ, так тогда дам ему триста душ”.

В ум этакое требование.

Но крепок однако ж?

Но крепкой однако ж старик?

“Так, ~ мне некогда было; а Петрушка расспрашивал у кучера”.

Так уж будьте <добры>, ваше превосходительство, я буду надеяться на вас.

“Если полковник Кошкарев точно сумасшедший, то это недурно”, говорил Чичиков, очутившись опять посреди открытых полей и пространств, когда всё исчезло и только остался один небесный свод, да два облака в стороне.

После “полей и пространств” начато карандашом: <2 нрзб.> да одни леса. Один только небесный свод.

“Ты, Селифан, расспросил ли хорошенько, как дорога к полковнику Кошкареву?”.

Дорога к Кошкареву.

“А ты, окроме ~ лакейской физиогномией”.

Между строк абзаца “А ты, окроме ~ лакейской физиогномией” намечено карандашом: А ты хорош, а еще думает, что красавец! Хорош красавец! Хорош красавец! Здесь Чичиков, погладив свой подбородок, подумал: “Какая разница между <2 нрзб.> дворянином и грубой лакейской физиогномией”.

Тихо вздрагивая на упругих пружинах, продолжал бережно [спускаться] незаметным косогором покойный экипаж и, наконец, понесся лугами, мимо мельниц, с легким громом по мостам, с небольшой покачкой по тряскому мякишу низменной земли.

Начато: продолжал бережно [и лег<ко>] спускаться незаметным косогором экипаж и наконец.

Тихо вздрагивая на упругих пружинах, продолжал бережно [спускаться] незаметным косогором покойный экипаж и, наконец, понесся лугами, мимо мельниц, с легким громом по мостам, с небольшой покачкой по тряскому мякишу низменной земли.

Тихо понесся.

Тихо вздрагивая на упругих пружинах, продолжал бережно [спускаться] незаметным косогором покойный экипаж и, наконец, понесся лугами, мимо мельниц, с легким громом по мостам, с небольшой покачкой по тряскому мякишу низменной земли.

То с легким громом по мостам, то с небольшой покачкой.

И хоть бы один бугорок или кочка дали себя почувствовать бокам.

И хоть бы один толчок.

Вдали мелькали пески.

Вдали мелькали пески и выступали картинно одна из-за другой осиновые рощи.

У корней гущина; трава — синяя ирь и желтый лесной тюльпан.

Между деревами синяя ирь.

Но вдруг отовсюду сверкнули проблески света, как бы сияющие зеркала. Деревья заредели, блески становились больше и вот перед ними озеро.

Но вдруг проблески. Там и там позади ветвей и пней сверкнули точно сияющие зеркала. Блески <2 нрзб.> больше и заредели дерева и прекратились. И вдруг перед ними озеро.

На супротивном берегу, над озером, высыпалась серыми бревенчатыми избами деревня.

Вокруг ряд ив и за ними избы. На полях карандашом: Вот где живет полковник Кошкарев [подумал] <Чичиков> [Славное местоположение] Хорошо поместился.

Человек 20, по пояс, по плеча и по горло в воде, тянули к супротивному берегу невод. Случилась оказия. Вместе с рыбою запутался как-то круглый человек, такой же меры в вышину, как и в толщину, точный арбуз или бочонок.

Невод, в который на беду вместе с рыбою.

Но он боялся крепко, чтобы не оборвался невод и не ушла рыба, и потому, сверх прочего, тащили его еще накинутыми веревками несколько человек, стоявших на берегу.

Его тащили.

Почувствовав, что может достать ногами, он стал на ноги, и в это время увидел спускавшуюся с плотины коляску и в ней сидящего Чичикова.

После “коляску” начато: вместе.

“Ну так благодарите же бога. Фома Меньшой, покажи осетра. Брось ты, телепень Тришка, сеть”, громко кричал <барин>, “да помоги припод<нять> осетра из лоханки.

Благодарите же бога.

“А что?” спросил Чичиков, любопытно держа над головой картуз.

“А вот что! Брось, Фома Меньшой, сеть да приподыми осетра [приподыми нали<ма>] из лоханки.

Двое рыбаков приподняли из лоханки голову какого-то чудовища.

Двое из рыбаков.

За церковью, подальше видны были крыши господских строений.

После “крыши” начато: де<ревянных>

Они поцеловались, по старому русскому обычаю, троекратно навкрест: барин был старого покроя.

Потому что барин был старого покроя.

“Нет, не надейтесь. Вы приехали не к нему, а ко мне. Петр Петрович Петух. Петух Петр Петрович”, подхватил хозяин.

Нет не надейтесь. Ошиблись. Слава богу, вы приехали не к нему.

“Ребята сделали отлично! Ступай на кухню: там вам дадут по чапорухе водки”, сказал Петр Петрович Петух.

Там вам будет по чапорухе.

Из покоев вышли им навстречу двое юношей, в летних сертуках, — тонкие, точно ивовые хлысты; целым аршином выгнало их вверх [выше] отцовского роста.

Набросок карандашом: На встречу им вышли.

Николаша, ~ Чичикову, что в губернской гимназии нет никакой выгоды учиться, что они с братом хотят ехать в Петербург, потому <что> провинция не стоит того, чтобы в ней жить…

Николаша был говорлив и притом критик. Он рассказал ему.

“Понимаю”, подумал Чичиков: “кончится дело кондитерскими да бульварами…” — “А что”, спросил он вслух: “в каком состоянии именье вашего батюшки?”.

“А что, в каком состояньи”, спросил он вслух: “именье вашего батюшки?

— “Напрасно однако же”, сказал он с видом соболезнованья, “поспешили заложить”.

Вы поспешили.

“Нет, ничего”, сказал Петух. “Говорят, выгодно. Все закладывают: как же отставать от других?..

А. Набросок карандашом: Как напрасно, когда все закладывают;

Б. Нет ничего. Говорят выгодно. Зачем же отставать.

“Говорят, выгодно. Все закладывают: как ~ Вот сыновья тоже уговаривают, хотят просвещенья столичного”.

Набросок карандашом:

А. Вот сыновья тянут тоже в Москву;

Б. Вот сыновья в Москву тоже тянут, хотят там получить просвещенья.

Поглядишь — и мужикам хорошо, и им недурно.

Как погляжу и мужикам не дур<но>

Поглядишь — и мужикам хорошо, и им недурно.

И им было бы недурно.

А как просветятся там у ресторанов да по театрам, — всё пойдет к чорту.

А как просветятся там всякими затеями у ресторанов да в театрах и сами останутся без хлеба и мужиков пустят по миру.

Во всё время разговора Чичиков рассматривал гостя, который его изумлял необыкновенной красотой своей, стройным, картинным ростом, свежестью неистраченной юности, девственной чистотой ни одним прыщиком не опозоренного лица.

Начато: всё собралось в нем вместе: необыкновенно правильные черты лица.

Во всё время разговора Чичиков рассматривал гостя, который его изумлял необыкновенной красотой своей, стройным, картинным ростом, свежестью неистраченной юности, девственной чистотой ни одним прыщиком не опозоренного лица.

Начато: неистраченной мол<одости>

Ни страсти, ни печали, ни даже что-либо похожее на волнение и беспокойство не дерзнули коснуться его девственного лица и положить на нем морщину, но с тем вместе и не оживили его.

Казалось ни страсти.

Оно оставалось как-то сонно, несмотря на ироническую усмешку, временами его оживлявшую.

Набросок карандашом: Было в словах что-то сонное, несмотря на ироническую усмешку, временами оживлявшую.

“Поверьте”, прервал красавец гость: “что для разнообразия я бы желал иногда иметь какую-нибудь тревогу: ну, хоть бы кто рассердил меня — и того нет.

Набросок карандашом: Поверьте, что я этого хотел бы хоть для разнообразия какую-нибудь тревогу.

“Поверьте”, прервал красавец гость: “что для разнообразия я бы желал иногда иметь какую-нибудь тревогу: ну, хоть бы кто рассердил меня — и того нет.

Ну хоть бы кто рассердил меня сильно. Но нет.

Но, может быть, неурожаи, болезни?

Намечено карандашом: болезни какие-нибудь.

Названья эти были им даны так только для поощренья.

Набросок карандашом: За что им были эти названья, не могли сказать ни они, ни он.

Барин был вовсе не охотник браниться, он был добряк. Но русской человек, уж любит прянное слово, как рюмку водки для сваренья в желудке.

А. Набросок карандашом: Барин далее не поддается прочтению. Он был добряк и вовсе не способен <браниться>. Но любое прянное <слово> как-то уже в чести на Руси. Любо [Приятно] и дать его, любо и получить, точно перец или рюмка водки, без которой не сваривает в желудке;

Б. Начато: Барин был добряк и вовсе не охотник браниться;

В. Барин ~ добряк. Но уж русской человек как-то без прянного слова не может. [не об<ойдется>] Оно ему нужно как рюмка водки для сваренмя желудка.

Ну, как ~ в три месяца всё.

А. Намечено карандашом между строк: Невольно подумал Чичиков: “Ну, как эдакому человеку ехать в Петербург или в Москву — далее не поддается прочтению;

Б. Ну, как ~ не знал того, что теперь завелись такие на Руси <1 нрзб.> и художники, что без хлебосольства в три месяца могут всё <спустить>

Что было делать с Петухом?

Начато карандашом: Что было делать.

Хоть бы струйкой шевельнулись воды; только безмолвно являлись пред ними, один за другим, виды, и роща за рощей тешила взоры разнообразным размещением дерев.

После “роща за рощей” начато: острова, купая<сь>

Хоть бы струйкой шевельнулись воды; только безмолвно являлись пред ними, один за другим, виды, и роща за рощей тешила взоры разнообразным размещением дерев.

Начато: разнообразным размещением дерев тешила.

Парень-запевала, плечистый детина, третий от руля, починал чистым, звонким голосом, выводя как бы из соловьиного горла <?> начинальные запевы песни, пятеро подхватывало, шестеро выносило, и разливалась она, беспредельная, как Русь.

Починал чистым звонким голосом начинальные запевы песни один.

Парень-запевала, плечистый детина, третий от руля, починал чистым, звонким голосом, выводя как бы из соловьиного горла <?> начинальные запевы песни, пятеро подхватывало, шестеро выносило, и разливалась она, беспредельная, как Русь.

И разливалась она беспредельная как государство наше, и терялись сами певцы в ее беспредельности, не знали сами уж где они выпевают<?>, так что невольно становилось льготно на душе.

И Петух, встрепенувшись, пригаркивал, поддавая, где не хватало у хора силы, и сам Чичиков чувствовал, что он русской.

После “что он русской” начато на полях карандашом: Как можно иметь в другом месте, как не в деревне.

Один только Платонов [думал: ] “Что хорошего в этой заунывной песне?

Начато карандашом нал строкой: “Что хорошего в этой песне”, говорил Платонов.

В сумерках слышался тихий гомон людской, бреханье собак, где-то отдававшееся из чужих деревень.

После “гомон людской” начато: блеяние.

Чудные картины. ~ и Чичонки.

На полях у текста “Чудные картины ~ и Чичонки”: имеется набросок карандашом, но прочтению поддаются лишь отдельные слова.

Когда вошел Павел Иванович в отведенную комнату для спанья и, ложась в постель, пощупал животик свой: “Барабан!”.

Над строкой намечено карандашом: Пощупал Чичиков <животик свой> это был точной <барабан>

“Да кулебяку сделай на четыре угла”, говорил он с присасываньем и забирая к себе дух.

С присасываньем и причвокиваньем.

Только и раздавалось: “Да поджарь, да подпеки, да дай взопреть хорошенько”.

После “и раздавалось” над строкой карандашом: <1 нрзб.> всё поддай, да в обкладку к осетру.

“Что, вам ничего заехать? Мне бы хотелось проститься с сестрой и с зятем”.

Карандашом начато: Скажите, вам ничего.

“Если вы охотник ~ двести тысяч”.

От этого вы не будете в накладе, потому что зять мой весьма замечательный человек.

“По какой части?”.

“Это первый у нас хозяин. Он, судырь мой, получает 200 тысяч годового доходу с такого именья, которое лет 8 назад и двадцати не давало”.

Это землевед такой, у него ничего нет даром. Мало, что он почву знает, как знает, какое соседство для кого нужно, возле какого хлеба какие дерева.

А. Почву он так знает;

Б. А почву он так знает.

Мало, что он почву знает, как знает, какое соседство для кого нужно, возле какого хлеба какие дерева.

А. Как в тексте;

Б. какие [у него] дерева.

Лес у него, кроме того, что для леса, нужен затем, чтобы в таком-то месте настолько-то влаги прибавить полям, настолько-то унавозить падающим листом, настолько-то дать тени.

А. Начато: Лес у него затем;

Б. Как в тексте;

В. Начато: Уже если л<ес>

Жаль, что я сам мало эти вещи знаю, не умею рассказать, а у него такие штуки.

Не умею вам рассказать.

Жаль, что я сам мало эти вещи знаю, не умею рассказать, а у него такие штуки. Его называют колдуном”.

На полях у текста “не умею ~ колдуном”: Много, много у него всяк<их штук>, а всё однако же скучно…

Наконец показалась деревня.

Перед “Наконец показалась деревня” начато: С нетерпеньем ожидая ув<идеть>

Как бы город какой, высыпалась она множеством изб на трех возвышениях, увенчанных тремя церквями, переграждённая повсюду исполинскими скирдами и кладями.

Множество изб рассыпались.

Не было тут английских парков и газонов со всякими затеями; но, по-старинному, шел проспект амбаров и рабочих домов вплоть до самого дому, чтобы всё было видно барину, что ни делается вокруг его; и в довершение поверх дома фонарь обозревал на пятнадцать верст кругом всю окольность.

На высокой <?> крыше дома возвышался большой высокой фонарь, не для красы или для видов, но для наблюдения за работающими в отдаленных полях <?>

У крыльца их встретили слуги, расторопные, совсем не похожие на пьяницу Петрушку, хоть на них и не было фраков, а козацкие чекмени синего домашнего сукна.

Начато:

А. Расторопные, ловкие слуги;

Б. Расторопные ловкие совсем не похожие на пьяницу слуги.

У крыльца их встретили слуги, расторопные, совсем не похожие на пьяницу Петрушку, хоть на них и не было фраков, а козацкие чекмени синего домашнего сукна.

А. козацкие чекмени синего домашнего сукна, схваченные голубыми поясами на перехвате в талии;

Б. Начато: Несмотря на то, что это были На полях начато:

А. (карандашом): видно было, что <1 нрзб.>;

Б. Уже по самой развязности телодвижений можно.

Чичиков с любопытством рассматривал жилище этого необыкновенного человека, который получал 200 тысяч, думая по нем отыскать свойства самого хозяина, как по оставшейся раковине заключают об устрице или улитке, некогда в ней сидевшей и оставившей свое отпечатление.

Который имел 200 тысяч.

Словом, всё показывало, ~ не стыдно ли тебе, сестра?

Между строк и на полях у текста “Словом, всё показывало, ~ не стыдно ли тебе, сестра” вписан карандашом набросок, не поддающийся полностью прочтению; поверх его написан окончательный текст этого отрывка.

Словом, всё показывало, что главная жизнь существа, здесь обитавшего, проходила вовсе не в четырех стенах комнаты, но в поле, и самые мысли не обдумывались заблаговременно сибаритским образом у огня, пред камином, в покойных креслах, но там же, на месте дела, приходили в голову, и там же, где приходили, там и претворялись в дело.

Не в кабинете и стенах.

Словом, всё показывало, что главная жизнь существа, здесь обитавшего, проходила вовсе не в четырех стенах комнаты, но в поле, и самые мысли ~ претворялись в дело.

Что даже и мысли его не обдумывались заранее в покойных креслах у огня перед камином, но приходили к нему на ум там же в минуту самого дела, там же и приходили, там и приводились в исп<олнение>

“Что это у тебя, сестра, за дрянь такая наставлена?”.

Что это у тебя, право.

“Ну, уж извини, ~ не сделаю”.

Мне некогда, брат, ведь у меня завелась теперь дочь. Ведь учить ее [гораздо важнее для матери, чем играть на фортепьяно] На моих руках всё женское хозяйство, я не могу бренчать на фортепьяно далее текст не поддается прочтению.

Целовальники такие завели теперь настойки, что с одной рюмки так те живот станет драть, что воды ведро бы выпил.

А. так станет задирать в животе;

Б. в животе так станет задирать.

Много соблазну. Лукавый, что ли, миром ворочает, ей богу! Всё заводят, чтобы сбить с толку мужиков: и табак, и всякие такие <…>

Перед богом, Константин Федорович. И всё стали заводить.

Человек — не удержишься”.

Начато: Человек пред богом.

Это правда, что с первого разу всё получишь — и корову, и лошадь; да ведь дело в том, что я так требую с мужиков, как нигде.

После “и корову, и лошадь” было: и всё это так.

Я и сам работаю как вол, и мужики у меня, потому что испытал, брат: вся дрянь лезет в голову оттого, что не работаешь.

После “как вол” начато: хочу.

Он сам не знал, откуда вышли его предки.

Начато: Он сам не знал какого Над строкой карандашом наброски:

А. Костанжогло сам не знал, какого происхо<ждения>, это и черты лица его показыва<ли>;

Б. Он был несовершенно русской.

Он даже был совершенно уверен, что он русской, да и не знал другого языка, кроме русского.

Он думал, что он русской.

“Вот решился проездиться по разным губерниям”, сказал Платонов: “размыкать хандру”.

Я, чтобы вылечиться от хандры, придумал, Константин, проездиться по разным губерниям, сказал Платонов: и вот Павел Иванович предложил ехать с ним.

К вам прибегаю, почтеннейший Константин Федорович, научите, научите, оросите жажду мою вразумленьем истины.

После “оросите жажду мою” начато: познать.

Мудрости управлять трудным кормилом сельского хозяйства, мудрости извлекать доходы верные, приобресть имущество не мечтательное, а существенное, исполня тем долг гражданина, заслужа уваженье соотечественников”.

Извлекать не мечтательные, но существенные доходы.

“Конечно, останьтесь”, сказала хозяйка и, обратясь к брату, прибавила: “Брат, оставайся: куды тебе торопиться?”.

Обратясь к Платону.

“Это так, сумасшедший. Я бы к нему и не ехал, но генерал Бетрищев, близкий приятель и, так сказать, благотворитель…”.

Да, сказывают. Но по порученности [Далее было начато: должен] хотел бы посетить его, так как генерал Бетрищев.

“Превосходная мысль!”.

Начато: Предложение это было совершенно.

По виду он был предобрейший, преобходительный ~ роскошь, искусство и художество; что баб он до…

После “искусство и художество” было: Сколько усилий ему стоило, чтобы хотя часть из них одеть <в немецкие штаны>

Посмотревши на него пристально, Чичиков подумал “С этим, кажется, чиниться нечего”; и тут же объявил, что имеется надобность вот в каких душах, с совершеньем таких-то крепостей и всех обрядов.

Чичиков слушал, слушал, глядя ему пристально в глаза, и наконец сказал:

Просьба пойдет в контору принятия рапортов и донесений.

В контору подачи просьб.

[Контора], пометивши, препроводит ее ко мне; от меня поступит она в комитет сельских дел, оттоле, по сделании выправок, к управляющему. Управляющий совокупно с секретарем…”.

А. там сделают всякие справки и управляющий снесясь с конто<рок>;

Б. оттоле ~ к управляющему. Управляющий совокупно с канцелярией.

Пример Англия и сам даже Наполеон.

И сам можно сказать Наполеон.

Я вам отряжу комиссионера, который вас проводит по всем местам”.

Начато: с которым вы сами.

“Секретарь! Позвать ко мне комиссионера”.

После “Позвать ко мне комиссионера” начато: Что было делать с полковником. Ради курьезу, как говорят до сих пор иные люди. Чичиков решился [Далее начато: сделать] пойти с комиссионером смотреть все эти комиссии и комитеты.

Контора подачи рапортов существовала только на вывеске, и двери были заперты.

Контора подачи просьб.

Толкнулись они в департамент сельских дел — там переделка: разбудили какого-то пьяного, но не добрались от него никакого толку.

Пьяного чиновника.

Далее Чичиков не хотел и смотреть, но, пришедши, рассказал полковнику, что так и так, что у него каша и никакого толку нельзя добиться, и комиссии подачи рапортов и вовсе нет.

Чичиков пришедши.

Тут же, схвативши бумагу и перо, написал ~ существует контора подачи рапортов и донесений?

Контора подачи просьб.

Я докажу, что значит органическое, правильное устройство хозяйства. Я поручу ваше дело такому человеку, который один стоит всех: окончил университетский курс.

А. Дело ваше я поручу теперь такому человеку, который один стоит всех;

Б. Над строкой карандашом начато: Я вам потому <?> всё далее не поддается прочтению.

Вот каковы у меня крепостные люди… Чтобы не терять драгоценного времени, покорнейше <прошу> посидеть у меня в библиотеке”, сказал полковник, отворяя боковую дверь.

Милости <прошу>

“Тут книги, бумага, перья, карандаши, всё. Пользуйтесь, пользуйтесь всем, вы — господин. Просвещение должно быть открыто всем”.

Тут всё, что нужно для души. Книги.

Книги по всем частям: по части лесоводства, скотоводства, свиноводства, садоводства; специальные журналы по всем частям, которые только рассылаются с обязанностью подписок, но никто <их> не читает.

Журналы по всем частям, с обязанностью непременной подписки.

Такого рода картинки нравятся холостякам средних <лет>, а иногда и тем старикашкам, которые подзадоривают себя балетами и прочими пряностями.

Говорят, что в последнее время стали они нравиться даже и некоторым старичишкам, подзадаривающим себя балетами и прочими пряностями.

Окончивши рассматриванье этой книги, Чичиков вытащил уже было и другую в том же роде, как появился полковник Кошкарев, с сияющим видом и бумагою.

После “Окончивши” над строкой начато: одну.

“Приступая к обдумыванью возложенного на меня вашим высокородием поручения, честь имею сим донести на оное.

После “поручения” над строкой карандашом начато: Ну, тут.

В самой просьбе господина коллежского советника и кавалера Павла Ивановича Чичикова уже содержится недоразумение, ибо неосмотрительным образом ревизские души названы умершими.

После “советника” над строкой карандашом начато: без.

Да и самое таковое название уже показывает изучение наук [более] эмпирическое, вероятно, ограничившееся приходским училищем, ибо душа бессмертна”.

После “уже показывает” начато:

А. небольшое углубленье;

Б. не сильное углубленье.

Да и самое таковое название уже показывает изучение наук [более] эмпирическое, вероятно, ограничившееся приходским училищем, ибо душа бессмертна”.

Начато: изученье эмпирических наук.

“Плут!” сказал, остановившись, Кошкарев с самодовольствием: “Тут он немножко кольнул вас. После “Кошкарев” начато:

А. Но с;

Б. Тут он.

Да ведь нужно было, чтобы всё это <вы> увидели сквозь форму бумажного производства.

Над строкой набросок карандашом: “А я хотел, чтоб всё это прошло сквозь форму бумажного производства. Во всем нужен порядок”, сказал Кошкарев.

“Что это вы так запоздали?” сказал <Костанжогло>, когда он показался в дверях.

Здесь и далее фамилия Костанжогло заключена в скобки <>

ЛБ1 — Скундронжогло.

Вон каковы ~ хороший помещик”.

А. Каковы помещики теперь наступили, побывшие в чужих краях. Завели в поместьях мануфактуры, и школы, и комиссию и чорт их знает что. Поправились было после французов и т. д. как в тексте;

Б. На полях к этому тексту набросок карандашом: Все именья расстроили, всё вверх <дном>. После французов <прошло> целые шесть лет, именье до 20 году. В <1 нрзб.> ездит в чужие краи. Всё давал <1 нрзб.> [Развелись фраки] В ломбард. И вот вышло, что теперь помещик <?> Петух какой-нибудь <3 нрзб.>

Рыбью шелуху сбрасывали на мой берег в продолжение шести лет сряду промышленники, — ну, куды ее девать — я начал из нее варить клей, да сорок тысяч и взял.

После “сорок тысяч и взял” над строкой начато карандашом: и после.

Да и то потому ~ выбросков.

Начато:

А. Этаких фабрик у меня, брат, наберется много. Да и то потому только;

Б. Этаких фабрик у меня, брат, наберется много. Да я ими занялся только потому, что набрело много работников, которые умерли бы с голоду: голодный год.

“Да и то потому занялся, что набрело много работников, которые умерли бы с голоду.

После “что” начато: голодный.

“Да помилуйте. ~ из-за границы”.

На полях у текста “Да помилуйте ~ из-за границы” набросок карандашом: Да помилуйте. Если бы только попросту брали дело, как есть, а то ведь всякой — механик. Всякой ларчик хочет с инструментом <открыть?> не просто. Дураки! И всякой как нарочно тот, кто побывал за границей [кто побывал в Париже] глупее <4 нрзб.> Всё, что ни введут, всё глупо, всё перевороты. Вот бого<угодное> заведение всё хорошая вещь<?>

Просвещенье придет ему в ум — сделается Дон-Кишотом просвещенья, заведет такие школы, что дураку в ум не войдет.

После “просвещенья” начато:

А. (карандашом) <одна строка не поддается прочтению> вообразите: дурак сидит на дураке. Конечно, в грамоте ничего нет дурного, скорей хорошее;

Б. И [так] как стали все глупы, так вы себе не можете представить — дурак на дураке сидит и дураком погоняет.

В человеколюбье пойдет ~ рублей бестолковейших больниц да заведений с колоннами, разорится да и пустит всех по миру: вот тебе и человеколюбье”.

А. богоугодных заведений;

Б. бестолковейших человеколюбивых заведений.

“Думают, ~ щелкоперы!

Начато:

А. Ведь как теперь весь свет огл<упел>;

Б. Ведь как теперь в это время весь свет поглупел, так вы не можете себе представить. Что пишут теперь. И чорт их знает, откуда мнений стали набирать.

Пустит какой-нибудь молокосос <?>

Пустит щелкопер какой-нибудь.

Вот что стали говорить: “Крестьянин ведет уж очень простую жизнь; нужно познакомить его с предметами роскоши, внушить ему потребности свыше состоянья”.

На полях у текста “Вот что стали ~ свыше состоянья” наброски карандашом:

А. Дураки эти старые сидят и как шестьдесят лет уже <1 нрзб.>;

Б. И чорт их знает, откуда они набрались далее не поддается прочтению если что ни каркнет, то скажет глупо;

В. Чорт их знает, откуда и как мнений набрались. Да ведь право же <?> дураки.

Тут нечего мудрить.

Набросок карандашом: Что тут мудренного, ничего.

Не говорю ~ высшие потребности производств, ни табака, ни сахара, хоть бы потерял миллион.

На полях у текста “Не говорю ~ высшие потребности” набросок карандашом: ведь заведут, наделают всего этого сверх меры, да потом и давай упот<реблять>

Не эти фабрики, что потом, для поддержки и для сбыту, употребляют все гнусные меры, развращают, растлевают несчастный народ.

Употребляют все гнусные меры, как бы заставить покупать.

“Слушая вас, почтеннейший Константин Федорович, вникаешь, так сказать, в смысл жизни, щупаешь самоё ядро дела.

После “Слушая вас” начато: сказал.

Слуги ~ когда он <ест>.

На полях намечен текст, из которого поддается прочтению только часть: Поставивши все блюда на стол, все лакеи оставили их одних: Костанжогло не любил, чтобы люди зевали.

“Я”, говорит, “конечно промотался, но потому, что жил высшими потребностями жизни, поощрял промышленников, мошенников то есть, которые <1 нрзб.>, а этак, пожалуй, можно прожить свиньей, как Костанжогло”.

А. Как в тексте;

Б. поощрял промышленников, то есть мошенников, которые <1 нрзб.>

“И всё это ложь и вздор. Какие высшие потребности? Кого они надувают? Книги хоть он и заведет, но ведь их не читает. Дело окончится картами да пьянст<вом>.

Видал я всех этих и человеколюбцев и <1 нрзб.>. Рвенья такие благородные ко всему, а потом таки съедут тоже <?> на взяточник<ов> и станут просто праздно.

Весь [год] ~ в начале.

На полях у текста “Весь [год] ~ в начале” набросок карандашом: Весь год уж обсматривается вперед и рассчитывается далее не поддается прочтению.

А как отпразднуется всё, да пойдет свозиться на гумны, складываться в клади, да зимние запашки, да чинки к зиме амбаров, риг, скотных дворов, и в то же время все бабьи <работы>, да подведешь всему итог и увидишь, что сделано, — да ведь это…

После “складываться в клади” начато: да чинки на зиму все<го?>

А как отпразднуется всё, да пойдет свозиться на гумны, складываться в клади, да зимние запашки, да чинки к зиме амбаров, риг, скотных дворов, и в то же время все бабьи <работы>, да подведешь всему итог и увидишь, что сделано, — да ведь это… А зима!

А. Начато: Наступит зима. Да это самое;

Б. Наступит зима — опять работящее время.

“Гость не глупый человек”, думал хозяин: <1 нрзб.>, степенен в словах и не щелкопер”.

Внимателен, степенен в словах.

Когда потом поместились они все в уютной комнатке, озаренной свечками, насупротив балкона и стеклянной двери в сад, и глядели к ним оттоле звезды, блиставшие [над] вершинами заснувшего сада, Чичикову сделалось так приютно, как не бывало давно.

И глядела к ним оттоле луна, остановившаяся над темными вершинами заснувшего сада. У этого текста наброски карандашных исправлений — над словом “луна”: полная; после “сада”: темнота, синевшая над <1 нрзб. >

И часто неожиданно, в глухом забытом захолустьи, на безлюдьи безлюдном встретишь человека, которого греющая беседа заставит позабыть тебя и бездорожье дороги, и неприютность ночлегов, и беспутность современного шума, и лживость обманов, обманывающих человека.

А. Текст карандашом, не поддающийся прочтению;

Б. и глупость дел людских;

В. и бестолковые дела <1 нрзб.>;

Г. и тороплив<ость>

И часто неожиданно, в глухом забытом захолустьи, на безлюдьи безлюдном встретишь человека, которого греющая беседа заставит позабыть тебя и бездорожье дороги, и неприютность ночлегов, и беспутность современного шума, и лживость обманов, обманывающих человека.

После “современного” начато: много.

Так и Чичикову заметилось всё ~ облокотись на вершины дерев, осыпанная звездами, оглашённая соловьями, громкопевно высвистывавшими из глубины зеленолиственных чащей.

После “вершины дерев” начато: откуда.

Так и Чичикову заметилось ~ соловьями, громкопевно высвистывавшими из глубины зеленолиственных чащей.

Сладкопевно.

“Невероятно. Если бы тысячи, но миллионы…”.

Слова “Невероятно. Если бы” написаны поверх карандашного текста: Говорите <?>, а как-то невероятно.

Другой не подымет: всякому не по силам, нет соперников. Радиус велик, говорю: что ни захватит — вдвое или втрое противу <самого себя>. А с тысячи что? Десятый, двадцатый процент”.

Текст “нет соперников ~ процент” написан поверх карандашного текста, не поддающегося прочтению.

Заметив, что в самом деле пора на ночлег, он растолкал Платонова, сказавши: “полно тебе храпеть”, и пожелал Чичикову спокойной ночи.

“Полно тебе храпеть”, сказал он, растолкав его; тот проснув<шись> глядел на него в оба глаза.

Десять тысяч у него было; пятнадцать тысяч предполагал он попробовать занять у Костанжогло, так как он сам объявил уже, что готов помочь всякому желающему разбогатеть; остальные — как-нибудь, или заложивши в ломбард, или так просто, заставивши ждать. Ведь и это можно: ступай, возись по судам, если есть охота.

Текст “остальные ~ возись” написан поверх карандашного наброска, не поддающегося прочтению.

Всё было просто и так умно.

Всё было просто умно.

Всё было так устроено, что шло само собой.

Вероятно, после текста “шло само собой” намечена вставка карандашом (на обороте листа рукописи): Скотные дворы и загоны так были устроены в разных местах, что земля <?> унавоживалась сама, собой <2 нрзб.>

Ни минуты времени не терялось даром, ни малейшей неисправности не случалось у поселянина.

После “не терялось даром” начато: Ничто не оборва<лось>

Ни минуты времени не терялось даром, ни малейшей неисправности не случалось у поселянина.

У мужика.

Не могло не поразить даже и Чичикова, как много наделал этот человек ти<хо>, без шуму, не сочиняя проектов и трактатов о доставлении благополучия всему челов<ечеству>, и как пропадает без плодов жизнь столичного жителя, шаркат<еля> по паркетам и любезника гостиных или прожектера, в своем закутке диктующего предписания в отда<ленном> углу государст<ва>.

Трактатов о сча<стии>

Не могло не поразить даже и Чичикова, как много наделал этот человек ти<хо>, без шуму, не сочиняя проектов и трактатов о доставлении благополучия всему челов<ечеству>, и как пропадает без плодов жизнь столичного жителя, шаркат<еля> по паркетам и любезника гостиных или прожектера, в своем закутке диктующего предписания в отда<ленном> углу государст<ва>.

А. и как безве<стный?>;

Б. и как жит<ель>?;

В. и как мимо жизнь горожанина.

Не могло не поразить даже и Чичикова, как много наделал этот человек ти<хо>, без шуму, не сочиняя проектов и трактатов о доставлении благополучия всему челов<ечеству>, и как пропадает без плодов жизнь столичного жителя, шаркат<еля> по паркетам и любезника гостиных или прожектера, в своем закутке диктующего предписания в отда<ленном> углу государст<ва>.

После “жизнь” начато: городская.

Не могло не поразить даже и Чичикова, как много наделал этот человек ти<хо>, без шуму, не сочиняя проектов и трактатов о доставлении благополучия всему челов<ечеству>, и как пропадает без плодов жизнь столичного жителя, шаркат<еля> по паркетам и любезника гостиных или прожектера, в своем закутке диктующего предписания в отда<ленном> углу государст<ва>.

Шаркателя по гостиным.

Чичиков совершенно пришел в восторг, и мысль сделаться помещиком утверждалась в нем всё более и более.

И всё, чем далее укреплялся он в желании сделаться помещиком.

Всё провожали леса в смешении с лугами. Ни одна травка не была здесь даром, всё как в божьем мире, всё казалось садом.

Всё провожали леса в смешении с лугами, точно сад.

Всё провожали ~ бог весть чему.

Как только они прекратились, всё пошло иначе: хлеб жиденькой <2 нрзб.>, на место лесов пни. Деревенька, несмотря на красивое местоположенье, показывала издали запущенье. Новый каменный дом, необитаемый, оставшийся вчерне, в проекте <?>, выглянул прежде всего, за ним другой, обитаемый; хозяина нашли они растрепанного, заспанного, недавно проснувшегося. Ему было лет сорок; галстук у него был повязан на сторону; на сертуке была заплата, на сапоге дырка. Приезду гостей он обрадовался, как бог весть чему.

Но <1 нрзб.> невольно, когда началась земля Хлобуева: скотом объеденные кустарники на место лесов, тощая, едва подымавшаяся заглушенная куколем [рожь].

Тощая едва <1 нрзб.> подымавшаяся рожь.

Наконец вот выглянули не обнесенные загородью ветхие избы и посреди их вчерне каменный необитаемый дом.

Выглянула [Далее зачеркнуты 2 слова, не поддающиеся прочтению. ] старая серая деревенька.

Наконец вот выглянули не обнесенные загородью ветхие избы и посреди их вчерне каменный необитаемый дом.

Новый каменный.

Так он и остался покрытый сверху соломой и почернел.

После “почернел” начато: Хозяин вышел.

Хозяин жил в другом доме одноэтажном…

Низком.

Он вздохнул и, как бы чувствуя, что мало будет участия со стороны Константина Федоровича, подхв<атил> под руку Платонова и пошел с ним вперед, прижимая крепко его к груди своей.

После “подхв<атил> под руку Платонова” начато карандашом: который едва.

“Вот плоды беспутного поведенья”, подумал <Платонов>.

После “подумал” было: невольно.

“Это хуже моей спячки”.

После “Это” начато карандашом: человек.

“Вот смотрите”, сказал Костанжогло, указывая пальцем: “довел мужика до какой бедности.

После “сказал Костанжогло” начато: взяв.

И мужик уже изленился, загулял, сделался пьяница.

После “сделался пьяница” начато: Экой.

Да этим только, что один год дал ему пробыть без работы, ты уж его развратил навеки: уж привык к лохмотью и бродяжничеству.

После “бродяжничеству” начато карандашом: Ведь вот бранят дурных помещиков, которых.

Он хлеба не сеял — я это знаю.

После “я это знаю” начато карандашом: Этакое именье по-моему <?> — Скудронжогло плюнул “Верите ли, не могу.

Когда подошли они ближе и стали над крутизной, обросшей чилизником, и вдали блеснул извив реки…

Поросшей.

Когда подошли они ближе и стали над крутизной, обросшей чилизником, и вдали блеснул извив реки и темный отрог, и в перспективе ближе…

И бесконечный <?>

Когда подошли они ближе и стали над крутизной, обросшей чилизником, и вдали блеснул извив реки и темный отрог, и в перспективе ближе показалась часть скрывавшегося в рощах дома…

После “показалась часть” начато: знакомых.

В сторону [красоту], смотрите на потребности”.

В сторону, в сторону красоту, только смотрите.

“Жалко то, что долго нужно дожидаться.

Жалко только, что.

Так бы хоть раз<?> увидеть всё в том виде, как хочется”.

Всё увидеть.

“Да что вы 25-летний разве юноша? Вертун, петербургский чиновник.

Юноша или петербургский чиновник.

Чудно!

После “Чудно!” начато: дурного в том нет.

Но зато потом, как расшевелите хорошенько землю, да станет она помогать вам сама, — так это не то, что какой-нибудь мил<лион>; нет, батюшка, у вас, сверх ваших каких-нибудь 70-ти рук, будут работать 700 невидимых.

После “мил<лион>” начато: а в десять [бы] точно.

“Помилуйте, Константин Федорович”, говорил удивленный хозяин: “только что приехали — и назад”.

На полях начато карандашом: Это поразило бедного Хлобуева.

Доски весною приказывал поправить.

После “поправить” начато карандашом: Возьмите, Павел Иванович, в свое распоряженье.

Я бы их отпустил давно на волю, но из этого не будет никакого толка.

Да как отпустить их в этаком <состоянии>. Им нужен.

Я бы их отпустил давно на волю, но из этого не будет никакого толка.

После “толка” начато:

А. Нужно;

Б. Ведь не может.

Ведь вот мы просветились, слушали в университете, а на что годимся?

Например, просветились.

Ведь вот мы просветились, слушали в университете, а на что годимся? Ну, чему я выучился?

А что в нас. Ну что из того, что я был в университете и слушал лекции по всем частям.

“Да”, сказал Чичиков, усмехнувшись: “эта история бывает”.

После “бывает” начато карандашом: И опять поворотили они в деревню. Опять предстали плохие <1 нрзб.> Еще вот сюда поворотим, обсмотрим крестьянское поле. Да это-то, право, думаю еще хуже. Нечего и ходить <?>

Нет, чего-то другого недостает, а чего, и сам не знаю”.

После “не знаю” начато: Теперь, если хотите, поедем, объедем в экипаже. Тут есть еще луга.

Места ~ на всех строениях; крыши также зевали.

Карандашом между строк начато исправление: Места были хороши, но обнажено кругом. Одно деревцо, и был бы уже вид. Всё было опущено и запущено, как у мужиков, так и у барина. Сердитая баба в замасленной дерюге прибила до полусмерти бедную девчонку и ругала кого-то в третьем лице, призывая всех чертей и употребляя такие побранки, как бы она была мужского пола. Подальше два мужика глядели с равнодушием стоическим на гнев пьяной бабы. Встретился мужик, который только еще что выехал с сохой, когда повсюду уж посеяли и заборонили. Зевал он неуклонно <?> идя неохотно на работу. Что<-то> было вроде изорванного платья <?> ни русского ни немецкого покроя, не своего, но фабричного изделья купленного, свои только заплаты. Мужик в изорванном [зипуне] рубахе, вышед из лачуги, зевал, почесывая пониже спины, и всё как<-то> зевало.

Открылись виды; в стороне засинел бок возвыш<енностей> тех самых, где еще недавно был Чичиков.

После “Открылись виды” начато:

А. на те самые возвышенности;

Б. Явились.

Обсмотревши, не вставая с коляски, они воротились снова <в> деревню, где встретили на улице мужика, который, почесав у себя рукою пониже <спины>, так зевнул, что перепугал даже старостиных индеек.

Рукою позади.

В хозяйстве исполнялась система Тришкина кафтана: отрезывать обшлага и фалды на заплату локтей.

В хозяйстве как видно введена была система.

В хозяйстве исполнялась система Тришкина кафтана: отрезывать обшлага и фалды на заплату локтей.

После “локтей” начато: “Незавидное у вас хозяйство, сказал <Чичиков>, когда они [Далее начато: подъе<хали>], осмотрев, подъехали. Как бы.

“Вот оно как у меня”, сказал Хлобуев.

После “сказал Хлобуев” было: вводя гостей в св<ой> дом.

“Теперь посмотрим дом”, и повел их в жилые покои дома.

После “посмотрим дом” начато: сказал.

Встретила их хозяйка, одетая со вкусом по последней моде. Четверо детей, также одетых хорошо, и при них даже гувернантка; они были все миловидны, но лучше бы оделись в пестрядевые юбки, простые рубашки и бегали себе по двору и не отличались ничем от крестьянских детей.

А. Хозяйка была одета по моде. Говорила о городе да о театре, который там завелся. Дети были резвы и веселы. Мальчики и девочки были прекрасно [Далее начато: и] одеты [очень] мило и со вкусом;

Б. Начато: В гостиной их встретила хозяйка. Она была еще молода. Одета она была совершенно по моде.

“Спрашиваю, признаться, чтобы услышать крайнюю, последнюю цену, ибо поместье в худшем положеньи, чем ожидал”.

Спрашиваю только потому, чтобы услышать.

“Спрашиваю, признаться, чтобы услышать крайнюю, последнюю цену, ибо поместье в худшем положеньи, чем ожидал”.

Поместье нахожу в худшем.

И это еще не всё.

После “еще не всё” начато: и еще хуже.

“Очень хорошо, согласен”, сказал Чичиков, испугавшись.

Это заставило Чичикова решиться.

“Нет, Павел Иванович, это-то уж никак не могу. Половину мне дайте теперь же, а остальные через 15 дней. Ведь мне эти же самые деньги выдаст ломбард.

Текст “это-то уж ~ ломбард” написан поверх карандашного текста; прочтению поддаются только отдельные его слова: Мне говорю вам прямо далее текст нрзб. через 15 дней дайте мне.

Было бы только чем пьявок кормить”.

А. Только не хочется этих пьявок кормить;

Б. Было бы только чем накормить пьявок.

“Как же, право? я уж не знаю, у меня всего-навсего теперь десять тысяч”, сказал Чичиков, — сказал и соврал: всего у него было двадцать, включая деньги, занятые у Костанжогло; но как-то жалко так много дать за одним разом.

После “уж не знаю” было: сказал Чичиков.

“Как же, право? я уж не знаю, у меня всего-навсего теперь десять тысяч”, сказал Чичиков, — сказал и соврал: всего у него было двадцать, включая деньги, занятые у Костанжогло; но как-то жалко так много дать за одним разом.

Текст “у меня всего-навсего ~ двадцать” написан поверх карандашного: теперь-то <у> меня 10 тысяч всего”. Павел Иванович врал, у него было всех 25 тысяч.

“Как же, право? я уж не знаю, у меня всего-навсего теперь десять тысяч”, сказал Чичиков, — сказал и соврал: всего у него было двадцать, включая деньги, занятые у Костанжогло; но как-то жалко так много дать за одним разом.

После “десять тысяч” начато: денег.

“Я вам займу 5 тысяч”, подхватил <Платонов>.

В рукописи ошибочно: Михайлов.

Из коляски была принесена шкатулка, и тут же было из нее вынуто 10 000 Хлобуеву; остальные же пять тысяч обещано было привезти ему завтра; то есть, обещано, предполагалось же привезти три, другие — потом, денька через два или три, а если можно, то и еще несколько просрочить.

Над строкой начато исправление: Ударили по рукам. Чичиков обещал привезти на другой день и вручить из них вперед в виде задатка тысячу.

Пожалуй, здесь еще можно достать учителя закону божию; музыке, танцованью ни за какие деньги [нельзя] достать.

На полях у текста “Пожалуй ~ закону божию” карандашом начато: вы не забывайте, что здесь в деревне еще закону божию.

Он послал в город: что делать? в лавочке не дают квасу в долг без денег, а пить хочется. А француз, который недавно приехал с винами из Петербурга, всем давал в долг.

Что делать ~ пить хочется. Он к французу за шампанским. А француз.

Так хорошо знал историю разорившихся бар: и почему, и как, и отчего они разорились; так оригинально и смешно умел передавать малейшие их привычки, — что они оба были совершенно обворожены его речами и готовы были признать его за умнейшего человека.

Начато карандашом над строкой: что нужно было.

Он еще не знал того, что на Руси, в городах и столицах, водятся такие мудрецы, которых жизнь совершенно необъяснимая загадка.

На Руси водятся.

Чичиков потому не думал о Хлобуеве, что, в самом деле, его все мысли были заняты не на шутку приобретенною покупкою.

Чичиков потому, что в самом деле был занят совершенно приобретеньем.

“Как <бы> то ни было, но, очутившись вдруг, после фантастического, настоящим, действительным владельцем уже не фантастического имения, он стал задумчив, и предположенья и мысли стали степенней и давали невольно значительное выраженье лицу.

После “задумчив” начато: и мысли.

Вещь нетрудная: с ними я познакомился, так сказать, с пелен детских.

После “нетрудная” начато: их.

Вещь нетрудная: с ними я познакомился, так сказать, с пелен детских.

После “так сказать” начато: с д<етства?>

Мне они не в новость.

Не в диков<ину>

Как бы то ни было, ~ не заплатив даже и Костанжогло”.

И как ни рассматривал, на какую сторону ни оборачивал приобретенную покупку, покупка была выгодна. Можно было поступить и так, чтобы заложить имение в ломбард, прежде выпродав по кускам лучшие земли. Можно было распорядиться и так, чтобы заняться самому хозяйством и сделаться помещиком по образцу Попонжогла, пользуясь его советами как соседа и благодетеля. Можно было поступить даже и так, чтобы перепродать в частные <руки> имение (разумеется, если не захочется самому хозяйничать), оставивши при себе беглых и мертвецов. Тогда представлялась и другая выгода: можно было вовсе улизнуть из этих мест и не заплатить Скудронжогле денег, взятых у него взаймы.

Как бы то ни было, он думал о том, как последуют <?> посевы, как он бросит все глупые затеи, как будет рано вставать по утрам, как до восхода солнца распорядится, как будет весело глядеть на это возрастанье и процветанье именья; как весело потом глядеть и на детей.

С каждым распорядится.

Как бы то ни было, он думал о том, как последуют <?> посевы, как он бросит все глупые затеи, как будет рано вставать по утрам, как до восхода солнца распорядится, как будет весело глядеть на это возрастанье и процветанье именья; как весело потом глядеть и на детей.

Процветанье деревни.

“Стой”, закричал вдруг кучеру его сотоварищ. Слово это заставило его очнуться и осмотреться вокруг себя: они уже давно ехали прекрасною рощей; миловидная березовая ограда тянулась у них справа и слева.

Стой, закричал кучеру Платонов. Чичиков оглянулся вокруг себя и увидел, что они.

Белые <стволы> лесных берез и осин, блестя [как] снежный частокол, стройно и легко возносились на нежной зелени недавно развившихся листьев.

На нежной молодой зелени.

Он не мог себе дать отчета, как он успел очутиться в этом прекрасном месте, когда еще недавно были открытые поля.

После “отчета” начато: как после открытых гладких.

Между дерев мелькала белая каменная церковь, а на другой стороне выказалась из рощи решетка.

После “решетка” карандашом: На тонких ножках аглицкой пес <1 нрзб.> и со всех ног бросился на встречу Ярбу. Оба пса облобызались.

Псы уже успели облобызаться.

После “облобызаться” начато: еще прежде чем.

Но на эту часть Павел Иванович мало обращал вниманья.

Карандашные наброски:

А. Но это Павел Иванович не замечал;

Б. Если бы Павел Иванович был <1 нрзб.> Но Чичиков б<ыл>

Полный недоверия, он оглянул искоса Чичикова и увидел благоприличие изумительное.

И увидел, что он держался необыкновенно прилично, сохраняя самое приятное наклоненье головы несколько на бок и самое приветное выражение в лице. Так что никак нельзя было узнать, какого роду был Чичиков.

Они повернули направо в ворота.

А. В молчаньи они пошли все трое по дороге, с одной стороны мелькала промеж дерев белая каменная церковь, с другой стала показ<ыв>аться вдали решетка господского двора тоже с деревьями;

Б. В молчаньи они пошли все трое по дороге и скоро своротили;

В. В молчаньи они пошли все трое по дороге и насупротив <стала> всё мелькать промеж дерев белая каменная церковь; своротили на двор, огражденный со всех сторон нависнувшими <деревьями?> Три развесистые липы стояли середи двора. Двор весь был под тенью. Дом был тоже.

Господский дом был совершенно закрыт, только одни двери и окна миловидно глядели сквозь их ветви.

После “сквозь их ветви” начато: Прочие строения внизу.

Сквозь прямые, как стрелы, лесины дерев белели, сквозили кухни, кладовые и погреба.

А. Сквозь лес сквозили;

Б. Сквозь пряные как стрелы лесины лип.

Сквозь прямые, как стрелы, лесины дерев белели, сквозили кухни, кладовые и погреба.

После “белели” начато: приютились прочие домики.

Так и отзывалось всё теми беззаботными временами, когда жилось всем добродушно и всё было просто и несложно.

После “добродушно” было: без затей.

Захватил пустошь.

После “Захватил пустошь” было: где у нас празднует<ся> Красная горка.

И наблюдая особенно, чтоб это было втайне”, сказал Чичиков: “ибо не столько самое преступленье, сколько соблазн вредоносен”.

И соблюдая.

И наблюдая ~ Вам нужна земля, не так ли?

А. что и для вас самих будет выгодно перевесть, например, на мое имя всех умерших душ, какие по сказкам последней ревизии числятся в имениях ваших, так чтобы я за них платил подати. А чтобы не подать какого соблазна, то передачу эту вы совершите посредством купчей крепости, как бы эти души были живые, а чтобы вас это не смущало, то как человеку, к [Угол листа оторван и недостающие слова восстанавливаются по смыслу. ] <которому> я же почувствовал иск<реннее> уваженье, открою всё под секретом: хочу вступить в откупы. Нужны залоги. Конечно, я бы мог заплатить помещикам по два рубли по душу, представить живых, но по доброте сердца не хочу никого вводить в ответственность и в рыск. В случае если лопну, конфискованы будут, так сказать, не существующие, а не то чтобы действительные души.

“Вот тебе!” подумал Леницын. “Это что-то престранное”, и он отодвинулся со стулом назад.

“Я никак в том не сомневаюсь, что вы на это дело совершенно будете согласны”, сказал Чичиков: “потому что это дело совершенно в том роде, как мы сейчас говорили. Совершенно оно будет между солидными людьми втайне и соблазна никому”.

Леницын очутился в затруднительном положении. Он никак не мог предвидеть такого быстрого применения [Далее начато: к делу] оказанной мысли к делу. Он недоумевал, как определить этот поступок. [Он недоумевал, к какого рода действиям причислить это действие. ] Вредоносного в нем не могло быть ни для кого. Помещики всё равно заложили бы также эти души наравне с живыми, стало быть казне нет убытку. Разница только та, что они придут теперь в одни руки, а тогда были бы в равных. Не тем не менее он затруднился, к какому роду действий причислить подобное действие, что оно правое или неправое или же смешанное. Он был правовед и делец.

В это время точно как будто затем, чтобы помочь горю, вошла в комнату молодая курносинькая хозяйка, супруга Леницына, и бледная, и худинькая, и низенькая, и одетая по Петербургскому. За нею был вынесен мамкой на руках ребенок первенец, плод нежной любви недавно бракосочетавшихся супругов тоже довольно жиденькой. Приветливым подходом с подскочкой и ловким наклоненьем головы на бок Чичиков совершенно обворожил Петербургскую даму, а вслед за нею и ребенка. Сначала тот было разревелся, но словами: агу, агу, душенька, и пощелкиваньем пальцев и сердоликовой печаткой от часов он переманил его на руки к себе. Стал он приподымать его к верху и тем возбудил в ребенке приятную усмешку, которая очень обрадовала обоих родителей.

Но надобно же этакой случай. От удовольствия ли или от чего-нибудь другого ребенок вдруг повел себя нехорошо. Жена Леницына закричала: “Боже мой! он вам испортил весь фрак”.

Чичиков посмотрел: рукав новешенького фрака был весь испорчен. “Пострел бы тебя побрал, чертенок проклятой!” пробормотал он в сердцах про себя.

Хозяин, и хозяйка, и мамка все побежали за одеколоном; со всех сторон принялись его вытирать.

“Ничего, ничего, совершенно ничего”, говорил Чичиков. “Может ли что-нибудь невинный ребенок?”, а про себя думал: “Да ведь как метко обделал канальчонок проклятый”.

“Золотой возраст!” сказал он после того, как уже его совершенно вытерли и приятное выражение возвратилось на его лице.

“А ведь точно”, сказал хозяин, обратившись к Чичикову тоже с приятной улыбкой: “что может быть завидней ребяческого возраста: никаких забот, никаких мыслей о будущем…”.

“Состоянье, на которое можно сей же час поменяться”, сказал Чичиков.

“За глаза”, сказал Леницын.

Но кажется оба соврали. Предложи им такой обмен, они бы тут же на попятный двор. Да и что и за радость сидеть у мамки на руках да портить фраки.

Молодая хозяйка и первенец с мамкой удалились, потому что на ребенке требовалось тоже многое поправить. Наградив Чичикова, он и себя не позабыл.

Это по-видимому незначительное обстоятельство совсем преклонило хозяина. Как отказать такому гостю, который оказал столько невинных ласк малютке и великодушно поплатился за то собственным фраком.

Б. Вот например <1 нрзб.> я тоже имею одно дело: [Далее было: желаю вас избавить от платежа подати за умерших крестьян] На вид оно как бы не того, а в существе между тем ничего… [Между строк намечено карандашом: Дело на вид и неск<олько> как бы того] Ревижские души именно которые давно у вас умерли и вместе с тем они вам в тягость, а я эту тягость с вас сниму <?>;. и чтобы не подать какого соблазна другим [На полях у этого текста начаты наброски: а. “Но соблазну действительно не будет”, сказал Чичиков. “Но побудительные причины; б. Но соблазну не будет, потому что в тишине] совершить посредствен купчей крепости как бы эти души были живые.

“Как это однако же”, сказал Леницын. “Но побудительные причины?” [Предварительные карандашные наброски исправлений к этому тексту: а. Это да однако нескол<ько> престранное; б. Как это странно. Однако же. Однако же. Однако же… сказал <Леницын> да и запутался. Если бы по кр<айней> мере мне были известны побудитель<ные причины>].

“Доброта сердца, [желаю вступить в откупы]”, сказал Чичиков. “Я бы мог, вступая в залоги, представить живых, [Далее начато: заплатить] давши помещикам на душу. Но я не хочу входить. Ну случится лопну [Далее начато: буд<ут> тогда они] <?> Ничего не потеряю. Души будут конфискованы не живые, но как бы мертвые, не конфискуют <3 нрзб.?>”. И с видом благородства и чувством достоинства он см<отрел> пря<мо> в гл<аза>. “Словом, это действительно [Далее начато: можно] именно то, [Над строкой начато: Я бы сказал много, но между благород<ными>. Вы сами сознае<те>] о котором мы говорили, что между людьми степенными могущее быть допущено, но только так чтобы не было соблазна”.

Леницын почувствовал, что он как-то странным образом попал так сказать в собственные сети. Остановись <?> он больше недоумевал, к какому роду действий причислить подобное действие, что оно правое или неправое или смешанное. Он был правовед и делец и долго сидел он молча, не зная, как решить, какое это было действие. Но судьба и обстоятельства нарочно благоприятствовали Чичикову. Точно затем, чтобы решить дело, вошла в комнату молодая хозяйка, супруга Леницына, курносенькая, и бледная, и низенькая, и одетая по Петербургскому, большая охотница далее карандашных исправлений нет, идет тот же текст, что и в варианте.

А. Затем:

“Ничего, ничего, совершенно ничего”, говорил Чичиков, “можно ли что-нибудь в это золотое время <2 нрзб.>, а про себя думал: “Да ведь как метко обделал канальчонок проклятый”. Это по-видимому незначительное обстоятельство преклонило хозяина. Как отказать такому гостю, который оказал столько невинных ласк малютке и великодушно поплатился за то собственным фраком. Решил дело скрыть, чтобы не падать дурного примера, ибо больше всего соблазн вредоносен.

“Как приятно ~ как на живые”.

“Как приятно встретить единомыслие”, сказал Чичиков, глядя с чувством полного доверья ему в лицо. Вот у меня тоже одно не то чтобы незаконное, но только долженствующее быть в тайне. Хочу воспользоваться [всякими] беглыми и мертвыми душами, которые записаны в ревизии. Вам, например, как владельцу они в тягость, а мне пригодятся. Мы только между собой сделаем формальным [а. Как в тексте; б. сделаем формальным законным] образом крепость как бы они живые.

“Есть и у меня дело, и законное, и незаконное вместе: с виду незаконное, в существе законное. Да дело-то ~ начал <он>.

А. Начато: Это однако же что-то того;

Б. Однако же… сказал он было вслух и ничего не прибрал сказать.

“Да все-таки ~ Дело такого рода, как сейчас рассуждали: между людьми благонамеренными, благоразумных лет и, кажется, хорошего чину, и притом втайне”, и говоря это, глядел он открыто и благородно ему в глаза.

Как это однако же все-таки <?> как-то. [Далее начато: сказал] Верно вы имеете какую-нибудь особенную побудительную причину.

“Есть побудительная причина, есть”.

“Какая?”.

“Доброта сердца. Я бы мог предоставить в залоги живых, положив помещикам по 2 рубля на душу. Не хочу вводить [Не хочу входить] никого в рыск. Ну случится лопну. Пусть же потерплю один”, сказал Чичиков и посмотрел с чувством открытого благородства в лицо Леницына. “Дело, видите, [Далее начато: какого рода] чисто и притом такого рода.

“А соблазну не будет, потому что втайне”, отвечал Чичиков: “и притом между благонамеренными людьми”.

После “благонамеренными” начато: хор<ошего чину>

“Дело такого рода, как сейчас рассуждали: между людьми благонамеренными, благоразумных лет и, кажется, хорошего чину, и притом втайне”, и говоря это, глядел он открыто и благородно ему в глаза.

И хорошего чину втайне, стало быть соблазну никакого.

“Дело такого рода, как сейчас рассуждали: между людьми благонамеренными, благоразумных лет и, кажется, хорошего чину, и притом втайне”, и говоря это, глядел он открыто и благородно ему в глаза.

“Ему в глаза” вписано.

Как ни был изворотлив Леницын, как ни был сведущ вообще в делопроизводствах, но тут он как-то совершенно пришел в недоуменье, тем более, что каким-то странным образом он как бы запутался в собственные сети.

Как бы ни был искусен вообще [Далее начато: в письменных производ<ствах>] в делопроизводствах.

Вот тебе и задача!”.

После “Вот тебе и задача!” было: думал он.

Но судьба и обстоятельства как бы нарочно благоприятствовали Чичикову.

Точно как бы нарочно благоприятствовали.

Чичиков не то, чтобы украл, но попользовался.

После “попользовался” начато: Один крадет в казне.

Что ж делать, если завелось так много всяких заманок на свете?

После “если завелось” начато: таких.

И дорогие рестораны с сумасшедшими ценами, и маскарады, и гулянья, плясанья с цыганками.

После “рестораны” начато: французы.

И дорогие рестораны с сумасшедшими ценами, и маскарады, и гулянья, плясанья с цыганками.

Маскарады с танцовщицами, актриса<ми>

Ведь трудно ~ вон из города, но дороги испортились.

Изволь удержать себя. Чичикову следовало бы уже и выехать.

Так и Чичиков, подобно размножившемуся количеству людей, любящих всякой комфорт, поворотил дело в свою пользу.

Большому.

В городе между тем готова была начаться другая ярманка — собственно дворянская. Прежняя была больше конная, скотом, сырыми произведениями, да разными крестьянскими, скупаемыми прасолами и кулаками.

А тем временем началась другая ярманка, собственно дворянская, потому что прежняя была.

Прежняя была больше конная, скотом, сырыми произведениями, да разными крестьянскими, скупаемыми прасолами и кулаками.

После “кулаками” начато:

А. Купцы только;

Б. Купцы ловкие были <?>

Теперь же всё, что куплено на Нижегородской ярманке краснопродавцами панских товаров, привезено сюда.

Русскими краснопродавцами.

Наехали истребители русских кошельков, французы с помадами и француженки с шляпками, истребители добытых кровью и трудами денег — эта египетская саранча, по выражению Костанжогло, которая, мало того, что всё сожрет, да еще и яиц после себя оставит, зарывши их в землю.

Наехали французики.

Наехали истребители русских кошельков, французы с помадами и француженки с шляпками, истребители добытых кровью и трудами денег — эта египетская саранча, по выражению Костанжогло, которая, мало того, что всё сожрет, да еще и яиц после себя оставит, зарывши их в землю.

После “шляпками” начато: опустошатели.

Только неурожай да несчастный в самом <…> удержали многих помещиков по деревням.

После “Только” начато: половина.

Этого было достаточно, чтобы <не только> столоначальники, но даже и все канцелярские, в надежде на будущие взятки с просителей.

Начальни<ки>

Этого было достаточно, чтобы <не только> столоначальники, но даже и все канцелярские, в надежде на будущие взятки с просителей.

На будущее поколе<ние?>

Уж это столкновенье сословий для увеселения!..

А. Беда, если люди ста<лкиваются>;

Б. Уж это столкновенье людей для забав;

В. Уж это столкновенье сословий с тем, чтобы.

Несмотря на мерзкую погоду и слякоть, щегольские коляски пролетали взад и вперед.

Пролетали щегольские коляски.

Купцы, приказчики, ловко приподымая шляпы, запрашивали барыш.

После “барыш” начато: Не было уж.

Всё было европейского вида с бритыми подбородками, всё исчахл<ое> <?>, и с гнилыми зубами.

Всё было с бритыми подбородками.

Опершись ловко обеими руками и слегка покачиваясь на них всем корпусом, произнес: “Каких сукон пожелаете?”.

Слегка на них покачиваясь.

Вот суконцо”.

После “Вот суконцо” начато: Извольте.

Развернул он ее с искусством прежних времен, даже на время позабыв, что он принадлежит уже к позднейшему поколению, и поднес к свету, даже вышедши из лавки, и там его показал, прищурясь <?> к свету и сказавши: “Отличный цвет.

После “вышедши из лавки” начато: и погла<дил>

Заворочено оно было в бумагу, по-русски, с быстротой неимоверной.

После “Заворочено оно” начато: было по русско<му обычаю>

Купец приподымал картуз.

Приподымал только картуз.

“Вот, чорт побери, Хлобуев”, сказал про себя Чичиков и поворотился, чтобы не видать его, находя неблагоразумным с своей <стороны> заводить с ним какое-либо объяснение насчет наследства.

Поворотился спиной <?>

“Почтеннейший, почтеннейший”, сказал Чичиков, пожимая ему руки: “поверьте, что всё хочу с вами побеседовать, да времени совсем нет”.

После “побеседовать” начато: да и пол<учаса>

Уж от того ли, что мало движения”.

После “мало движения” начато: или.

Но Муразов, вместо того, <чтобы углубиться> в причину припадков Чичикова, обратился к Хлобуеву: “А я, Семен Семенович, увидавши, что вы взошли в лавку, — за вами.

После “Но Муразов” начато:

А. не об<ратив?>;

Б. не углубись в припад<ки>

“О чем бы у них разговоры?” подумал <Чичиков>.

После “подумал <Чичиков>” было: Да ведь он именье у него купил.

“Афанасий Васильевич — почтенный и умный человек”, сказал купец: “и дело свое знает, но просветительности нет.

После “сказал купец” начато: но просветительности.

Ведь купец есть негоциант, а не то, что купец.

После “Ведь купец есть” начато: по крайней <мере>

“Вас жду, <Семен Семенович>”, сказал Муразов, увидевши входящего Хлобуева: “Пожалуйте ко мне в комнатку”, и он повел Хлобуева в комнатку, уже знакомую читателю, неприхотливее которой нельзя было найти и у чиновника, получающего семьсот рублей в год жалованья.

Здесь и далее имя Семен Семенович заключено в скобки <> в тех случаях, когда в рукописи осталось от первого слоя имя Петр Петрович.

“И все-таки жизнь останется праздная, а в праздности приходят искушения, о которых бы и не подумал человек, занявшись работою”.

Все искушенья.

Даже камень, и тот затем, чтобы употреблять на дело, а человек, разумнейшее существо, чтобы оставался без пользы.

Чтобы человек.

А ваша жизнь годится им в пример?

А что ваша жизнь.

Ну, как мне поступить?

После “Ну, как мне” начато: что делать.

Неужели определить<ся> мне в службе?

После “Неужели” начато: мн<е>

Нет, Афанасий Васильч, думал, пробовал, перебирал все места, везде буду неспособен.

После “Нет” начато:

А. никакую должность <1 нрзб.>;

Б. никакой труд.

“Богадельня <тем>, которые трудились; а тем, которые веселились всё время в молодости, отвечают, как муравей стрекозе: “Поди, попляши”.

После “которые трудились” начато: и перестали трудиться, а не праздно <1 нрзб.>

“Богадельня <тем>, которые трудились; а тем, которые веселились всё время в молодости, отвечают, как муравей стрекозе: “Поди, попляши”.

После “в молодости” начато: готовы.

Я знаю, что это я делаю не для человека, но для того, кто приказал нам быть всем на свете.

Я это делаю для.

Я знаю, что это я делаю не для человека, но для того, кто приказал нам быть всем на свете.

Кто милостивее людей.

Старик прослезился ~ Бедный Хлобуев задумался.

Муразов минуту помолчал, как бы с тем, чтобы дать ему прийти в прежнее положение. [прийти в себя] Стало быть деятельность [Далее было начато: если только вы убеждены, что] у вас есть, зачем же не возьмете вы и должность [и должность и деятельность] с мыслью, что взяли ее не для человека и не для угожденья обществу, а служите ею тому, кто повелел вам быть на свете [Далее было начато: в уверенности, что и вы].

Да как увидел во всем прибыток — и распустился, пока он и изде<ржал> свое <2 нрзб.>.

Развернулся.

Сына по-французски стал учить, дочь за генерала.

Сына стал воспи<тывать> обуч<ать>

И уже не в лавке или в биржевой улице, а всё как бы встретить приятеля да затащить в трактир пить чай.

После “трактир” начато: Ну и обанкрутился. А тут бог несчастье.

Пил целые дни чай, ну и обанкрутился.

После “обанкрутился” было: А тут сынишка обокрал.

А тут бог несчастье сыну пос<лал?> Теперь он, видите ли, приказчиком у меня.

После “сыну пос<лал?>” было: Он сызнова в приказчики, а ему тоже лет за 50 <?>

А уж помогает он бедным так, как никто из нас не помогает; а другой рад бы помочь, да деньги свои прожил”.

После “не помогает” начато: узнает, где голод или что другое.

Человек этот большого ума — такого ума, что я не знаю.

Такого-с ума.

Человек этот большого ума — такого ума, что я не знаю.

После “я не знаю” было: Он не говорит.

Только что я в дверь, а он мне с первых же слов: не знаю ли я такого человека, которому бы можно было поручить сбор на церковь, который бы был или из дворян, или купцов, повоспитанней других, смотрел бы на <то>, как на спасение свое?

Смотрел бы на такой.

Переходя с книгой от помещика к крестьянину и от крестьянина к мещанину, он узнает и то, как кто живет и кто в чем нуждается.

Он узнает и быт.

Так что воротится потом, обошедши несколько губерний, так узнает местность и край получше всех тех людей, которые живут в городах…

После “местность” начато: получше.

Так что воротится потом, обошедши несколько губерний, так узнает местность и край получше всех тех людей, которые живут в городах…

После “которые” начато: знаю<т>

Вот мне князь сказывал, что он много бы дал, чтобы достать такого чиновника который бы знал не по бумагам дело, а так, как они сейчас, на деле, потому что из бумаг, говорят, ничего уж не видать, так всё запуталось”.

Который бы знал не бумажное дело, а точно узнал как они на деле.

“Вы меня совершенно смутили, сбили, Афанасий Васильевич”, сказал Хлобуев, в изумлении смотря <на него>.

Смотря в изумлении.

“О супруге и детях не заботьтесь.

О же<не>

Я возьму их на свое попеченье, и учителя будут у детей.

После “будут у детей” начато: поверьте, не будут.

Вы уж не ошибетесь, а кому дадите, тот точно будет стоить. Эдаким образом ездя, вы точно узнаете всех, кто и как.

Потому что эдаким образом ездя, вы узнаете.

Об этом не нужно и помышлять долго; это нужно просто принять за повеленье божие.

С богом!

Ведь с терпеньем, можно сказать, кровавым добывал копейку, трудами, трудами, не то, чтобы кого ограбил или казну обворовал, как делают.

После “трудами, трудами” было: лишал себя всего.

А ведь я три раза сызнова начинал; всё потерявши, начинал вновь с копейки, тогда как иной давно бы с отчаянья запил и сгнил в кабаке.

После “с копейки” начато: Ведь тут.

А несчастный ожесточенный человек, еще недавно порхавший вокруг с развязной <?> ловкостью светского или военного человека, метался теперь в растрепанном, непристойном <виде>, в разорванном фраке и расстегнутых шароварах <?>, <с> окровавленным разбитым кулаком, изливая хулу на враждебные силы, перечащие человеку.

С ловкостью военного человека.

Не то жаль, что виноваты вы стали пред другими, а то жаль, что пред собой стали виноваты — перед богатыми силами и дарами, которые достались в удел вам.

После “стали виноваты” начато:

А. Перед богатыми силами;

Б. что провинил<ись>

Не то жаль, что виноваты вы стали пред другими, а то жаль, что пред собой стали виноваты — перед богатыми силами и дарами, которые достались в удел вам.

Которые уже получили от природы.

Не то жаль, что виноваты вы стали пред другими, а то жаль, что пред собой стали виноваты — перед богатыми силами и дарами, которые достались в удел вам.

После “в удел вам” начато: Великой человек был бы из вас, а вы сами.

Назначенье ваше — быть великим человеком, а вы себя запропастили и погубили”.

После “Назначенье ваше” начато: было.

Как бы ни далеко отшатнулся от прямого пути заблуждающийся, как бы ни ожесточился чувствами безвозвратный преступник, как бы ни коснел твердо в своей совращенной жизни; но если попрекнешь его им же, его же достоинствами, им опозоренными, в нем <всё> поколеблется невольно, и весь он потрясется.

После “безвозвратный преступник” начато: но если его попрекнешь им же.

“И познанье людей, и опытность не помогли на незаконном основаньи.

После “не помогли” начато: потому что не б<ыло>

А если бы к этому да основанье законное…

После “основанье” было: Оттого и [пользы] ничего не принесли.

“Нет, поздно, поздно”, застонал он голосом, от которого у Муразова чуть не разорвалось сердце.

Голосом, прошед<шим> Муразову в душу.

“Нет, поздно, поздно”, застонал он голосом, от которого у Муразова чуть не разорвалось сердце.

После “сердце” начато:

А. Вижу истину;

Б. Вижу что.

Вижу, чувствую, Афанасий Васильевич, что жизнь веду не такую, но нет большого отвращенья от порока: огрубела натура, нет любви к добру, этой прекрасной наклонности к делам богоугодным, обращающейся в натуру, в привычку.

После “но нет” начато: отвращенья.

Нет такой охоты подвизаться для добра, какова есть для полученья имущества.

После “имущества” начато: Что ж.

Ведь теперь люди без воли все, слабые”.

Теперь все люди.

Ведь теперь люди без воли все, слабые”.

После “слабые” начато: Хотят не сильно <?>

“Афанасий Васильевич”, сказал он твердо: “если только вымолите мне избавленье и средства уехать отсюда с каким-нибудь имуществом, я даю вам слово начать другую <жизнь>: куплю деревеньку, сделаюсь хозяином, буду копить деньги не для себя, но для того, чтобы помогать другим, буду делать добро, сколько будет сил.

Маленькую деревеньку.

“Афанасий Васильевич”, сказал он твердо: “если только вымолите мне избавленье и средства уехать отсюда с каким-нибудь имуществом, я даю вам слово начать другую <жизнь>: куплю деревеньку, сделаюсь хозяином, буду копить деньги не для себя, но для того, чтобы помогать другим, буду делать добро, сколько будет сил.

После “буду” начато: стараться сколько можно.

Позабуду себя и всякие городские объяденья и пиршества, поведу простую, трезвую жизнь”.

После “всякие” начато: еды.

Как вы меня, право, обрадовали!

После “обрадовали” было: Ах, господи мой боже.

Вся природа его потряслась и размягчилась.

После “размягчилась” начато: Расто<пляется>

Расплавляется и платина, твердейший из металлов, всех долее противящийся огню: когда усилит<ся> в горниле огонь, дуют мехи и восходит нестерпимый жар огня до<верху> — белеет упорный металл и превращается также в жидкость; подается и крепчайший муж в горниле несчастий, когда, усиливаясь, они нестерпимым огнем своим жгут отверделую природу.

После “огонь” начато: белеет упорный металл.

Расплавляется и платина, твердейший из металлов, всех долее противящийся огню: когда усилит<ся> в горниле огонь, дуют мехи и восходит нестерпимый жар огня до<верху> — белеет упорный металл и превращается также в жидкость; подается и крепчайший муж в горниле несчастий, когда, усиливаясь, они нестерпимым огнем своим жгут отверделую природу.

После “в горниле несчастий” начато: когда дуют.

Так думал Чичиков и полупробужденными силами души, казалось, что-то осязал.

Полупробужденными чувствами.

<ОТРЫВКИ>

<ОТРЫВКИ ГЛАВЫ III>

1.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . [Текст отрывка сохранился лишь частично (лист оборван). ].

2.

Почему нужно хозяйство? Потому, что от это<го> зависит благосостояние всего государства. Потому что устрояется лучше собстве<нная> жизнь всякого челов.<ека>. [Вместо “собственная ~ человека”: наша жизнь. ] Потому что занятия и беспрестанное движенье укрепляет тело и здоровье. Потому что от этого самые умственные способности в свежести. [Над строкой вписано: <3 нрзб.> дремали или бездействовали. ] Потому, наконец, что этим исполняет человек свой долг и назначенье, данн<ое> от бога, в поте лица снискивать хлеб.

Что происходит от пренебреженья хозяйства? От пренебреженья хозяйства происходят несчастья всей земли, конечное обедненье ее и расстройство. Засухи, безвременное расстройство.

Чем разорили именья поме<щики>?

Тем, что бросили именья. [Вместо “Чем ~ поме<щики>?” над строкой начато: Каким образом. Ибо, не занимаясь сам тот] Отдали земли в руки управ<ителей> и наемников, которые заботятся только о своих выгодах, о доставлении временных доходов, не обращая вниманья на будущее, всё [Далее начато: всё истреб<ляя>] выводя и ничего не насаждая, как уже и случилось в России, что вырубили множество лесов. От этого обмелели реки и меньше стали давать нужной влаги. Земля стала суше и бесплоднее. [Далее начато: Облака, не встречая дерев, проходят] Перестали дожди, которые привлекаются обыкновенно лесистым местом. [Вместо “которые ~ местом”: которые плохие блюстители земли. Пристрастились к занятиям не свойствен<ным>, к роскоши и прихотям, и сделали то, что вся жизнь стала гор<одской >.].

На что преимущественно нужно обращать в хозяйстве внимание?

На то, чтобы не упущено [Вместо “На что ~ не упущено”: Отчего дурно хозяйство? Оттого, что упущено] <было> время. Поэтому нужно знать время, когда что делать.

Что нужно делать весной?

<НАБРОСКИ К НЕСОХРАНИВШИМСЯ ГЛАВАМ>

1.

Вот оно, вот оно, что значит, а не то, что нынешнее просв<ещенье?>, которое превратило человека в машину, что весь век свой вытащивает одну <1 нрзб.>. Какой тесный круг, какое <1 нрзб.> дело.

Учитель бесился, не зная, что сказать. Он говорил: как де незачем ненужное. Человек <должен> всё делать.

Хорошо, так вы хотите отнять свободу у человека. Сами [Далее начато: говори<те>] проповеду<ете> хорошо.

Учитель выходил <из себя>.

Что они так грызу<тся> из-за этого, спросил себя внутренно Чичиков. То или <другое >, ну лучше, да что же так спорить, что ж так выходить из себя, что за странная мода такая, что из всего, что услы<шат>, выводят какие-то все следствия. [Далее начато: Нич<его>] Разговор-то, <по правде> говоря, о дряни, о посторо<ннем>, а горяча<тся>, как бы дело шло [Далее было: о тыся<чах>] о которы<х> ста тыся<чах>.

——

2.

<…> Со всех сторон к концу балу Чагравину насчет поведения жены его, называя его и рогоносцем и мужем-телепнем. Ему чуть не в глаза стали говорить: дур<ак>. Всё это ему не нравилось сильно, особенно что губерния подня<ла> его на зубки, тогда как ему хотелось дать всем им [Далее начато: в себе] почувствовать, <что> он петерб<ургский> аристократ. [И] когда разъехалось всё это, и в доме остались [Далее начато: изорванные] пустота <?> и следы битвы: разбитые плошки, изорванные транспаранты и обгорелые фейервер<ки> и [Далее начато: раздалась перебранка слуг за разбитые] показались повсюду [Далее начато: заспавшие<ся>] лакеи будто бы <?> заспавшиеся, а между тем плохо выспавшиеся, наконец перебранки и споры слуг за разбитую посуду. Ему сделалось так же неприятно [как и всем] умным людям после балов. [Далее начато: Последние сцены предстали во всей живости] Колкие намеки и насмешки губернии предстали ему во всей живости. Самолюбие зашевелилось в нем сильно. Он решил [Далее начато: немедленно идти по<требовать>] тот же час идти к жене потребовать от ней прямо объяснения во всем и дать что-то вроде нагоняя.

Вошедши к ней в комнату он после нескольких весьма несвязных предисловий, которых она не совсем поняла, начал та<к>.

——

3.

Помещики, они позабыли свою обязанность. Зачем ты вместо того, чтобы им напоминать весь долг и приводить в знанье и себя самого в чувс<тво>, стал ограничивать их мелочными чиновник<ами> и ограниченьями. Завел новую сложность дел, так что и у них самих закружилось и всё перепуталось, и они уже сами позабыли свои выг<оды>. Или нельзя было на них подействовать, или они не лучше других воспитали [понятье о чести]? Или [Далее начато: не восприимчива душа] не восприимчивее была их душа, чем необразованного человека? Или на голос отчизны не откликнулось дело их? Или не из [Далее начато: них] среды их мелькнули Суворовы, Мордвиновы, Чичаговы, Орловы, Румянцевы и ряды героев самоотверженья, которых не уместит на страницах своих подробнейшая летопись.

Нет, власть, действуй прямо. Укажи нам всем долг наш, [наш долг] но не связывай в то же время и рук наших и не бесчесть нас обидным подозреньем. Говори с нами благородным голосом, и будет благороден ответ.

<НАБРОСКИ К ЗАКЛЮЧИТЕЛЬНОЙ ГЛАВЕ>

1.

У исповеди собрать все сословия, все как равные между собою. Все дело имеют с богом.

——

2.

“Зачем же ты не вспомнил обо мне, что я на тебя гляжу, что я [Далее начато: тебя] твой? Зачем же ты от людей, а не от меня ожидал награды и вниманья, и поощренья? [Далее начато: а. Зачем ты, не смущаясь; б. Зачем не шел ты до конца, закрывши глаза на людей и смотря только] Какое бы тогда было тебе дело обра<щать внимание?>, как [В рукописи: какое] издержит твои деньги земной помещик, когда у тебя небесный помещик? [Далее начато: Если бы] Кто знает, чем бы кончилось, если бы <ты> до конца дошел, не устрашившись? Ты бы удивил величием характ<ера>, [Далее начато: ты бы оставил] ты бы наконец взял верх и заставил изумиться; ты бы оставил имя, как вечный памятник доблести [Далее начато: а. чтобы; б. и долго<?> рыдали потом] и роняли бы ручьи слез, потоки слезные о тебе [Далее начато: и чувствовали] и как вихорь ты бы развевал в сердцах пламень добра”.

Потупил голову, устыдившись управитель, и не знал, куды ему деться.

И много вслед за ним [Далее начато: понурили головы] чиновников и благородных, прекрасных людей, [Далее начато: понурили] начавших служить и потом бросивших поприще, печально понурили головы.

——

3.

“Хуже всего то, что будешь судить самого себя, будешь сам судьей своим”.

“Да разве это страшно?” “О, как страшно! Не позабудь, что взгляд исполнится проница<тельности> орлиной, а ум полного понятия, справедливого, что ты будешь другим человеком, будешь судить мудро, справедливо и горячо, со всею любовью к добру, со всем благодатным гневом и ненавистью ко злу, и только что произнесешь ты беспристрастное слово суда, тебе скажут: “это всё ты, справедливый судья, ты это наделал”. А?”.

“Почему ж никто не является подвижником правды, почему не стоит за добро общее, как за свое, почему не влюбился в это добро. Потому что руки отнимаются, видя, что все раскрадывают то добро, из-за которого он хлопочет, что всё накопленное им достанется в жалованье первому дураку”.

——

4.

Всем жить на счет казны, [на счет государства] сделать себе доходные места из службы, [Далее начато: а. обратить правительство; б. из государства сделать какую] государство обратить в богадельню, [Далее начато: ведь это судите сами, наконец] долженствующую их всех кормить. Это устремленье всех в ряды чиновников и правителей. [Вместо “Это устремленье ~ правителей”: нельзя же всем обратиться в чиновников и правителей. Ведь это ж, наконец, позвольте] Рассмотрим же, кто же тогда останется в рядах управляемых, и станет ли средств, сил управляемы<м> содер<жать> громаду своих управляющих? [Далее было: И теперь ежеминутно почти старается всякой пробираться в ряды служащих. Об этом следует нам самим подумать, как удержать нам набеги нас самих] Край лишается работающих рук. Земля не возделывается. Россия до сих пор остается [Россия остается до сих пор в дико<м>] в первоначальном пустынном виде. [Далее начато: а. Никаких сил нет человеческих, никакому гению нельзя придумать тут ничего, если мы сами не захотим. Нужна жертва. Нельзя ду<мать>; б. Над строкой карандашом: Разводятся прихотливые люди <?> Торговля, получают <?> планы <?> зарождаются на бумаге] Нет, не возможно [Далее начато: это уженье] обратиться в рыбарей и удить рыбу. Следует оставить заботу о частной и личной <жизни> и нужно вспомнить о бедной России. [Далее начато: Если мы сами не подымаем, то никаких сил] Если мы сами не вспомним, если мы сами дружным усилием не подымем, то никакие гениальные соображенья свыше, никакие средства и силы [Не дописано. ] Нет, следует обратить вниманье на то, откуда всему начало зло… Нет, следует, наконец, не шутя подумать о том, как повести [Далее начато: другу<ю>] простую жизнь, которая [Не дописано. ] Все видят, даже и слепые, что взятки из желанья жить [Далее начато: по примеру] получше сколько-нибудь сообразно, пользоваться всеми удобствами и просвещенными прихотями нынешних [Не дописано. ] Из-за этого и кражи, из этого [Далее начато: и умноженье мест будто бы необходи<мых> из этого беспрестанные попытки] и все побуждения установить места, будто бы необходимые, будто обмануть не мудрено. И мне были представлены проекты об установлении новых мест и так была ощутительно показана их необходимость, что и я их утвердил и представил на утверждение, и после уже нескоро увидел, что обманул своего [Над незачеркнутой строкой “увидел ~ своего” надписано: и я употребил во зло доверие] [благодетеля] государя, и я стал обманщиком.

Сколько этаких явлений на всяком шагу.

Нет нельзя. Нужно положить, наконец, это<му> конец, нужно бросить этакую жизнь, пото<му> что, наконец, с кражами и со взятками не могут дойти до того, чтобы исполнять все эти прихоти и условия, положенье света. Ради несчастных своих детей и особенно дочерей и со взятками и с кражами вы теперь едва имеете силы доставить это глупое несчастное воспитанье, которого требуют условия этой глупой жизни, которой никому из нас не хочется бросить.

Прежде всего обращаюсь к богатым и состоятельным. Вам следует <показать> пример. Уничтожьте мебели и все прихоти. Заведите простые, хоть на некоторое время, покуда не поправятся обстоятельства все. Вы будете в барышах; у вас денег останется столько, что вы мог<ли бы> помогать и [помогать и неимущим] благотворить, чего вы теперь, я знаю, не в состоянии, ни доброго дела не можете сделать, потому что всё пошло на себя. Что до меня, даю слово не заводить у себя никакого щегольского экипажа и на самом парадном гулянье не буду иначе являться, как на извозчике, и жена не наденет другого, кроме самого обыкновенного, [В подлиннике: необыкновенного] и на дочерях моих не будет никогда платья свыше десяти рублей ассигнациями и будет ими носиться до сносу, какие бы ни являлись нов<ые> картинки, хоть бы мода [Далее начато: вышла та<кая>] выворотила всё навыворот. А вам, Петр Николаевич, поручаю завести клуб вовсе другого [клуб совсем другого] рода [Далее начато: Об этом посоветуйтесь] такой, чтобы всем можно было в нем быть не разорившись. Об этом посоветуйтесь с Муразовым. Он найдет честного рестора<тор>а. Стыд, в провинции, [Стыд, из провинции] где припасы продаются на рынок за бесценок, возвели обеды по рублю со стола. [возвели обед, чтобы не свыше рубля ассигнациями] Я очень знаю, что на эти деньги три, даже четыре блюда из свежей провизии из этого, чтό под рукой, без выписных приправ. А француза прошу выгнать вон. Это для него еще благодеянье: если он поживет, он дурак [Вместо “Если ~ дурак”: иначе он дурак] обнакру<тится>. Ему никто долгов не заплатит. Сам виноват, брать десятерную цену! Мне нет дела до того, что ему нужно составить капитал, [Далее начато: для] на который можно ему будет потом хорошо в Париже. Он может подкупать полицию…, но, как начальник, я этого не позволю, чтоб это было на счет несчастной невоздержн<ости>. [“чтоб это ~ невоздержн<ости>” вписано. ] Да и вообще прошу вас употреб<ить> все силы, чтобы дать возможность всем мастеров<ым> производить работы дешевле. Об этом прошу вас переговорить с Муразовым. Он теперь особенно занят классом мещан и ремесленников, и многих уже образовал. Я уверен, что если только уничтожить кое-какие сборы, [кое-какие непозволенные сборы] которые платят в полицию, то всё будет гораздо <лучше>. Но лучше, если полицейские сами, [а. если все полицейские; б. если сами полицейские] не дожидая<сь>, [Далее начато: прекрат<ят>] ограничат свои поборы, потому что и к ним теперь взываю, как русским <по> сердцу, которым, полагаю-таки, близка [полагаю, сколько-нибудь близка] Россия. Жертва потребна общая от всех нас, а не от одного кого-либо. [Далее начато: Да притом это] Притом цены и дороговизна неминуемо д<олжны> упасть, стало быть содержанье каждого станет дешевле.

Наконец, я умоляю [Наконец, я прошу всех] прекращать все тяжбы между [собою миром] не вмеши<ва>ть правительства в ссоры и <1 нрзб.> и не давать пищи ябеде, размножению дел и вместе с ними новых должностей и нов<ых> чиновников, [размножению дел и размножению чиновников] которые, бедные, против воли должны быть чужеядными растениями. Лучше прибегать, по старому русскому обычаю, к простому третейскому суду и, выбрав из себя людей, известных честностью и справедливостью [Вместо “и выбрав ~ справедливостью”: выбравши из себя самых известных честностью и справедливостью людей] предоставить на их суд, как они решат, так тому <и быть>. Во всяком случае даже и тот, кто проиграет, будет в барышах, в сравнении с тем, чтό он издержит по судам и всяким мытарс<твам>, которые могут проволочить его [Далее начато: на всю жизнь] до глубокой старости и отравить [Далее начато: на вечно] всю его жизнь. Но я надеюсь, что суд будет безобиден. Если же в затруднительном деле, то я вам советую предоставить на суд [предоставить дело на суд] человека, которого я не назову, но вы его угадаете, чья безукоризненная жизнь и деятельность, полная добрых подвигов, скажет сама. Очень может быть, что мы этим нечувствительно достигнем до того, до чего нельзя достигнуть никакими мудрейшими распоряжениями правительства, то есть до уничтоженья всех этих временных комиссий и комитетов, которые мы вся<кими> происками, ссорами постарались обратить в непременные. По крайней мере, это долг наш; мы должны об <этом> все стараться до единого, как сыны земли, как преданные и присягнувшие именем бога служить верно земле. Очень может быть, что и теперь, после твердой нашей решимости, уменьшится количество дел и всяких бумажных производств. Но тем не менее я прошу всех исполнить в точности: в свое время быть в присутствии и в свое время выходить из присутствия. [Далее начато: Прошу только всех начальников] Только прошу всех правителей канцелярии не заводить [В подлиннике: не заводиться] этого педантства, этого наружного лицемерства, то есть, чтобы каждый казался занимающимся делом. Нет, достаточно, если он присутству<ет>. Нет, если нет дела, он может читать полезную книгу и пусть это будет его ученый кабинет. [читать полезную книгу и обратит свое себе присутствие в ученый кабинет] Пусть хоть здесь прочтутся те книги, которые делают человека степенным, рассудительным, [рассудительным человеком] приготовляют из него будущего государственно<го> мужа и сына земли своей. С завтрашне<го> же дни будет доставлено от меня во все отделения присутствия по экземпляру библ<ии>, по экземпляру русских летописей и [Далее начато: четыре писателя] три-четыре классика, [Далее начато: а. за которыми; б. уже упрочивших за собою славу всемирную как] первых всемирных поэт<ов>, верных летописцев человеческой жизни. Я рад, что имею сделать это пожертвованье от себя насчет некоторых ограничен <ий>. Чувствую, что это важно. В последнее <время> головы всех так выветрились от этих мод<ных> водевилей, от это<го> пустого чтенья минутных [ежеминутных] романов, извращаю<щих> на изнанку жизнь, мысли, мненья и понятья, что, право, [Далее начато: наконец] пора прочесть то, что прежде всего сле<дует>. К стыду, у нас, может быть, едва отыщется чело<век>, который бы прочел библию, тогда как эта книга затем, чтобы читаться вечно, не в каком-либо религиозном отношении, нет, из любопыт<ства>, как памятник народа, всех превзошедшего в мудрости, поэзии, законодательстве, котор<ую> и неверующие, и [Далее начато: защит<ники>] язычники считают высш<им> созданьем ума, учителем жизни и мудрости. Как же нам [Далее начато: хотеть] требовать еще, чтобы из нас выходили мужи, [выходили люди] способные [Далее начато: предаваться] действ<овать> и поступать обдуманно. Как удивляются, что [Далее начато: воспитываются опрометчивые ново<вводители>] беспрестанно выходят скороспелки, выскочки, непостоянные, легкие люди, неугомонные коверкатели, опрометчивые нововводители, [Далее было: пылкие разрушатели, бессильные создаватели] бессильные владетели страстей. И вот этаким-то людям начальство и правительство <доверяет>. Где ж их взять лучше? Нет, я обращусь к вам. Не о себе пожалеем, но пожалеем о детях, которых мы бросили в <чужие> руки и которых знать не хотим, тогда как кто лучшим бы мог быть воспитателем сына, как не отец? Да, ничего более, кроме только разумного чтения с [только одного чтения] ними этих книг, [одной из этих книг] образующих [Далее начато: степенных руко<водителей>] уже измлада степенный, сильный характер, познанье жизни, познанье земли своей. Уже было <бы> в несколько раз полезней всей этой истрачиваемой кучи денег на учителей с ра<з>ными взглядами, разными понятия<ми>, со всех сторон загружающими до того голову, что он, наконец, не узнает до поздней старости, было ли в нем какое-нибудь собственное мнение или мысль, и готов, как послушная овца, последов<ать> за первым крикуном, за первой необдуманной брошюр<ой>. И будто бы уже отец, который сам учился и в [Далее начато: корпусе] университ<ете>, не мог сам приготов<ить> своего сына в заведение, когда и программа [Далее начато: и все] напечатана повсюду в известность. Времени нет? Но ведь для карт есть у нас время. Да в два вечера посреди своей семьи без книги можно дать <1 нрзб.> всю науку, [можно рассказать всю науку] то есть всё содерж<ание>, в чем она состоит и для чего нам нужна, словом, дать ее почувствовать, так что и жена и дочери выслушают, а в сыне возродится желанье и любопытство прочесть и пополнить самому… [Далее начато: Нет, дадим мы все] И ничего собствен<но> кроме собственного удовольствия и собственного на<шего> вразумленья не доставили бы нам такие вечера. [Далее начато: Нет мы все] Страшным оскорбительным упреком и праведным гнев<ом> пораз<ит> [упреком оскорбит нас] нас негодующее потомство, [Далее начато: что мы питомцы века просвещенья] что еще, [Далее начато: дерзали] играя, как игрушкой, святым словом просвещенья, правились швеями, парикмахера<ми>, модами, дерзали поставлять <себя> выше [простых] мужественных [предков <1 нрзб.>]. Я это говорю потому, что так чувствую и считаю долгом сказать вам всё, что чувству<ю>. В минуту прощания, которая все-таки торжественна, может быть, увидимся, может быть, и не увидим<ся>, не следует говорить пустых вещей. Может над моими словами и надо мной посмеются, у кого дост<анет> духу посмеяться. Но я знаю, что те, которы<м> дорого счастье земли, которые еще русское во глуб<ине> и не успело выветриться, те согласятся со мной и с тем, что я говорю. Повторяю еще раз: я буду о всех хлопотать и всем до единого буду старать<ся> испросить прощенье, стало быть, я имею некоторое право потребовать от вас взвесить их хорошенько и подумать об это<м>.

КОММЕНТАРИИ.

I. ИСТОЧНИКИ ТЕКСТА.

Рукописные.

Автограф пяти глав, найденный после смерти Гоголя С. П. Шевыревым, ныне хранящийся в Государственной библиотеке СССР им. В. И. Ленина в Москве (№ 1412).

Отрывки к главе III. 1. Отрывок редакции, предшествующей тексту сохранившейся рукописи (обрывок листа). 2. Набросок речи Костанжогло (“Почему нужно хозяйство?..”) (Государственная библиотека. СССР им. В. И. Ленина в Москве, №№ 3212/8 и 3222/2).

Наброски к несохранившимся главам: 1. “Вот оно, вот оно, что значит…” (Центральный государственный литературный архив в Москве); 2. “…со всех сторон к концу балу Чагравину…” (Государственная библиотека СССР им. В. И. Ленина в Москве, № 3213/16); 3. “Помещики, они позабыли…” (там же, № 3213/14).

Наброски к заключительной главе: 1. “У исповеди…”; 2. “Зачем же ты не вспомнил обо мне…”; 3. “Хуже всего то…”; 4. “Всем жить на счет казны…” (там же, №№ 3213/1, 3213/14, 3213/11, 3212/6).

Печатается по автографу. За окончательный текст принят последний слой этой рукописи. (Первоначальный слой и отрывки печатаются в отделе “Другие редакции”.).

II.

Единственный дошедший до нас автограф пяти уцелевших глав второго тома “Мертвых душ” представляет собой пять отдельных тетрадей, из которых первые четыре резко отличаются от последней чернилами и бумагой. Эти первые четыре тетради состоят из перегнутых пополам листов плотной, шероховатой, без водяных знаков, белой бумаги, причем каждая тетрадь первоначально состояла из восьми таких вложенных друг в друга листов. Часть их в процессе переработки текста вовсе исчезла, часть заменена новыми листами с исправленным текстом. Всего в четырех тетрадях С. П. Шевыревым занумеровано 100 страниц.

Первая тетрадь (стр. рукописи 1—35) содержит текст первой главы. Первые две страницы представляют собою позднейшую, чем сами тетради, вставку (от слов: “Зачем же изображать” до слов “освещало их венное солнце”), заменившую первоначальный текст этого отрывка. Окончание вставки согласовано с началом смежной третьей страницы, но применительно к ее позднейшей исправленной редакции, а не к первоначальному слою. Точно так же и страницы 7—10 из той же первой тетради, содержащие рассказ о воспитании Тентетникова (от слов: “Учителей у него было немного” до слов “в министры или в государственные люди”), своим началом и концом увязаны только с последним слоем смежных страниц, а с их первоначальным текстом прямой связи не имеют и, следовательно, также представляют собою позднейшую вставку в тетрадь.

Вторая тетрадь, содержащая конец главы первой и всю вторую (стр. рукописи 36–45), тоже состояла первоначально из восьми вложенных друг в друга листов, но налицо из них теперь только первые половины согнутых листов (стр. 36–41) и полностью только тот, который когда-то составлял середину — тетради (стр. 42–45); последние же полулисты из тетради вырваны и утрачены. Таким образом, нынешние заключительные слова второй главы: “И генеральский смех пошел отдаваться вновь по генеральским покоям” — не являются на самом деле заключительными, так как на утраченных дальнейших полулистах тетради, несомненно, имелось продолжение главы.

Третья тетрадь (стр. 46–71), содержащая бóльшую часть главы третьей, из своего первоначального состава утратила три заключительных полулиста, но заменивший их текст от слов “и слова полились” (стр. рукописи 72), в отличие от других вставок, с текстом предшествующим (“желчь в нем закипела”, стр. 71) согласован вполне.

Из первоначального состава тетради четвертой (стр. 72—100), содержащей текст окончания главы третьей и всю четвертую, утрачен лишь один лист, но утрачен целиком, т. е. весь развернутый лист был вынут из расшитой тетради без разрыва на половинки, отчего пробелы оказались в двух разных местах содержащегося в этой тетради текста: в главе третьей, после слов (на стр. рукописи 73, см. выше, стр. 70 и 201): “как лучше приняться” — пробел в две страницы от утраты первого полулиста, а в главе четвертой, после слов (на стр. рукописи 96, см. выше, стр. 94 и 226): “[Всё зависит от посредника. Письмен] говорить с таким человеком” — тоже пробел в две страницы от утраты второго полулиста. Был ли этот лист вынут автором при исправлении текста и заменен другим, впоследствии утраченным, или же этот лист утрачен, независимо от авторской правки, установить нельзя. Следующий за последним пробелом эпизод о Леницыне сохранился в его первоначальной редакции на листе из основного состава тетради (стр. рукописи 99—100) и в новой редакции, представляющей авторскую копию исправленной первоначальной редакции. Лист с новым текстом приложен к рукописи и занумерован Шевыревым как страницы 97–98 той же четвертой тетради.

Три позднейшие вставки (стр. рукописи 1–2, 7—10, 97–98) вполне сходны между собою почерком и чернилами; написаны они на такой же плотной, шероховатой бумаге, как и самые тетради. Можно утверждать, что все эти вставки возникли приблизительно на одном и том же этапе в результате первой переработки ранней редакции дошедшего до нас автографа. Текст тетради четвертой, обрываясь на полуфразе, предполагает непосредственное продолжение в следующей тетради, не сохранившейся.

Пятая тетрадь, как сказано, к четвертой не примыкает вовсе ни по чернилам (в основном тексте), ни по бумаге — тонкой, желтого цвета, с глянцем, — не говоря уже о содержании: содержащаяся в нем глава, условно называемая “заключительной”, с первыми четырьмя разъединена не только пропуском в конце четвертой, но и прямыми тематическими противоречиями. Резко разнится в первоначальном тексте пятой тетради и в первоначальном тексте четырех первых тетрадей также почерк.

За вычетом указанных выше трех вставок, в основе всех четырех первых тетрадей лежит один и тот же довольно четкий и тщательный почерк гоголевского беловика; напротив, крупный и небрежный, с частыми пропусками, описками и поправками на ходу письма, почерк в первом слое пятой тетради характерен для гоголевских черновиков более раннего периода.

Первый слой текста первых четырех тетрадей в основном безусловно является беловой копией с несохранившейся редакции; вместе с тем это авторская копия: в процессе создания беловика автор вносил в него на ходу поправки. Впоследствии бывший некогда беловым текст в четырех первых тетрадях покрыт несколькими слоями заменяющих друг друга приписок. Поверх основного текста различаются последовательно: 1) ранний карандашный слой исправлений, причем некоторые из них отброшены автором, многие же обведены черными чернилами; 2) слой, вписанный теми же чернилами мелким и четким почерком; 3) исправления карандашом, большинство которых обведено рыжими чернилами; 4) слой, вписанный теми же чернилами; 5) поздний карандашный слой в виде четких и мелких приписок на полях. Хронологическая последовательность исправлений в ряде случаев видна наглядно.

Что касается пятой тетради, то в ней имеется только один слой поправок, вносившихся поверх основного текста, но далеко не везде и не до конца (последние семь страниц их не имеют вовсе), причем все эти новые вставки и приписки сделаны тем же самым четким и мелким почерком, черными чернилами, что и слой исправлений, почти сплошь покрывающий первоначальный текст первых четырех тетрадей. Таким образом, при полной разнохарактерности и разновременности первоначального текста пятой тетради и четырех первых, ранняя правка (черными чернилами) первых четырех тетрадей совпала по времени с единственной правкой в тетради пятой.

Сохранившаяся рукопись своим внешним видом свидетельствует в общем о пяти этапах работы: 1) первоначальный слой пятой тетради; 2) первоначальный слой четырех первых тетрадей; 3) поправки во всех пяти тетрадях черными чернилами и одновременно вставки, рассмотренные выше; 4) правка рыжими чернилами в первых четырех тетрадях; 5) карандашные записи на полях.

III.

Замысел второго тома “Мертвых душ” созревал у Гоголя исподволь, по мере движения работы над первым томом. Так, уже в письме к Жуковскому из Парижа от 12 ноября 1836 г., где речь идет о веселящих самого Гоголя, ежедневно вписываемых им страницах будущей первой части, есть несколько отдаленных намеков и на вторую, хотя бы только в отношении предполагаемого размера поэмы: “Огромно велико мое творение и не скоро конец его…” и т. д. Такое признание, при всей его туманности, едва ли предполагает только первую часть. Что поэма должна быть “длинной”, “в несколько томов”, сказано еще раз в письме от 28 ноября 1836 г. к М. П. Погодину.

Более ясные очертания приобрел замысел второй части значительно позже, в период завершительной работы над первой частью. Извещая С. Т. Аксакова о приготовлении первого тома “к совершенной очистке”, Гоголь 28 декабря 1840 г. писал ему из Рима: “Между тем дальнейшее продолжение его выясняется в голове моей чище, величественней, и теперь я вижу, что может быть со временем кое-что колоссальное, если только позволят слабые мои силы. По крайней мере, верно, не многие знают, на какие сильные мысли и глубокие явления может навести незначащий сюжет, которого первые невинные и скромные главы Вы уже знаете”. В одновременно отправленном письме к М. П. Погодину (тоже от 28 декабря 1840 г.) к тому, что сказано Аксакову, добавлено: “занимаюсь… даже продолжением “Мертвых душ””, т. е. будто бы прямой работой над второй частью. Достоверность этого признания, однако, сомнительна, как показано будет ниже.

Как бы то ни было, чем ближе к завершению труд Гоголя над первой частью, тем чаще, подробнее и увереннее говорит он в своих письмах к друзьям о предполагаемой второй. В письме к П. А. Плетневу из Москвы от 17 марта 1842 г., среди деловых запросов о судьбе долго не пропускавшейся цензурой рукописи, читаем несколько многозначительных слов о предстоящем продолжении: “Ничем другим не в силах я заняться теперь, кроме одного постоянного труда моего. Он важен и велик, и вы не судите о нем по той части, которая готовится теперь предстать на свет (если только будет конец ее непостижимому странствованию по цензурам). Это больше ничего, как только крыльцо к тому дворцу, который во мне строится”.

Эта мысль повторяется почти дословно несколько месяцев спустя, при отсылке уже вышедшей первой части, в письмах к Данилевскому и к Жуковскому. Последнему Гоголь писал 26 июня 1842 г.: “Это первая часть… Я переделал ее много с того времени, как читал Вам первые главы, но всё, однако же, не могу не видеть ее малозначительности, в сравнении с другими, имеющими последовать ей, частями. Она, в отношении к ним, всё мне кажется похожею на приделанное губернским архитектором наскоро крыльцо к дворцу, который задуман строиться в колоссальных размерах”.

Эти и подобные им авторские признания Гоголя в момент выхода первой части поэмы, т. е. в период необычайного внимания к Гоголю со стороны всего русского общества, повели к тому, что распространился слух о скором появлении второй части. “Нам уже почти несомненно известно теперь, — передавал много лет спустя Анненков отголоски этого слуха, — что вторая часть в первоначальном очерке была у него готова около 1842 года (есть слухи, будто она даже переписывалась в Москве в самое время печатания первой части романа)”. [П. В. Анненков. Литературные воспоминания. М.—Л., 1928, стр. 140–141.] “Но все ждут второго тома, — вскоре после выхода первого, 2 января 1843 г., писал Н. М. Языкову Свербеев, — друзья Гоголя с некоторым опасением, а завистники и порицатели, говоря: посмотрим, как-то он тут вывернется”. [В. И. Шенрок. “Материалы для биографии Гоголя”, IV, стр. 104.] Прямых свидетельств самого Гоголя ни о замысле, ни о писательской работе над замыслом за 1840–1842 гг. нет ни одного, кроме приведенной обмолвки в письме к Погодину, которою тот воспользовался по-своему: он анонсировал в “Москвитянине” скорое появление в печати продолжения “Мертвых душ”. [Во 2-м выпуске “Москвитянина” за 1841 г., в отделе “Литературные новости” (стр. 616) читаем: “Гоголь написал уже два тома своего романа “Мертвые души”. Вероятно, скоро весь роман будет кончен, и публика познакомится с ним в нынешнем году”.] Гоголь, забыв, конечно, что сам этому анонсу дал повод, прямо заявил потом, в письме к Шевыреву от 28 февраля 1843 г.: “никогда и никому я не говорил, сколько и что именно у меня готово, и когда, к величайшему изумлению моему, напечатано было в “Москвитянине” извещение, что два тома уже написаны…, тогда не была даже кончена первая часть”.

Было ли хоть что-нибудь из второй части написано в годы, предшествовавшие выходу первой части, уясняется, кроме того, из текста этой последней. Лирические упоминания о будущем продолжении поэмы начинаются в первой части, как известно, с VII главы, встречаясь затем также в главе XI.

Но и в VII и в XI главах они появились не сразу. В рукописи первой части “Мертвых душ”, создававшейся весной и летом 1841 г. (РК), в лирическом вступлении к VII главе на продолжение поэмы нет даже намека. Нет его и в первой копии с названной рукописи, снятой Гоголем тотчас по приезде в Москву, в октябре 1841 г. (РП). И только в дополнительных приписках к РП, перед снятием новой копии для цензуры (РЦ), впервые появляется знаменитое авторское признание о второй части поэмы: “И долго еще определено мне чудной властью идти об руку с моими странными героями” в ожидании, “когда иным ключом грозная вьюга вдохновенья подымется” из его “главы”.

То же можно сказать об авторских признаниях по поводу продолжения поэмы, выраженные в главе XI. В РК нет ни отрывка: “Но… может быть в сей же самой повести почуются иные, еще доселе небранные струны”, ни отрывка: “как предстанут колоссальные образы, как двигнутся сокровенные рычаги широкой повести, раздастся далече ее горизонт”, ни, наконец, третьего отрывка: “И, может быть, в сем же самом Чичикове страсть его влекущая уже не от него”. Там всё ограничивается заявлением (как в окончательной редакции): “две части еще впереди — это не безделица!” — и обещанием более “широкого”, чем в первой части, “течения” рассказа. Уточнения же в перечисленных отрывках: “предстанет несметное богатство русского духа, пройдет муж, одаренный божественными доблестями, или чудная русская девица”, повесть “примет величавое лирическое течение” и другие вносятся только при работе над двумя последними рукописями (РП и РЦ), т. е. впервые вводятся в текст поэмы всё в тот же, московский период, в октябре—декабре 1841 г.

Сам Гоголь вспоминал позже именно свой переезд из Рима в Москву как тот период, когда “внутри” него случилось “что-то особенное”, что “произвело значительный переворот в деле творчества” и отчего “сочинение… может произойти слишком значительным”. [Письмо к М. П. Погодину от 8 июля 1847 г. ] В самом деле, в промежуток времени от отъезда Гоголя из Рима (август 1841 г.) до прибытия его в Москву (18 октября 1841 г.) мысль о второй части “Мертвых душ” претерпела, как видно, крупную перемену: из безотчетно-расплывчатой она становится конкретной, как художественный замысел в точном смысле этого слова. Только теперь в нем выступили присущие ему персонажи (“муж, одаренный доблестями” и “чудная русская девица”), только теперь наметилась тема нравственного обновления “низких” героев, в первую очередь Чичикова, а потом и других. [“Воззови, — обращается Гоголь к Языкову в статье “Предметы для лирического поэта в нынешнее время” (в “Выбранных местах из переписки с друзьями”), — в виде лирического сильного воззвания, к прекрасному, но дремлющему человеку… О, если б ты мог сказать ему то, что должен сказать мой Плюшкин, если доберусь до третьего тома “Мертвых душ”!”].

Этим, однако, внимание Гоголя к новому замыслу в тот период и ограничилось. Погруженный в завершительную работу над первым томом, Гоголь видит пока и очертания второго лишь в неразрывной связи с первым, высказывая это в лирических отступлениях. О том же говорит лаконическая запись в записной книжке Гоголя 1841–1844 гг., которую он начал заполнять как раз в интересующий нас период, при отъезде в сентябре 1841 г., вместе с П. М. Языковым, из Германии в Россию. Внесенная сюда в указанный момент запись: “Развить статью о воспитании во 2-й части” — предусматривает, кроме впервые тут зафиксированного эпизода второй части о воспитании Тентетникова, также и сходный эпизод, главы XI первой части о воспитании Чичикова. Отмеченное еще В. И. Шенроком сходство второго из учителей Тентетникова — Федора Ивановича — с таким же, как он, “любителем порядка”, учителем Чичикова, разъясняет смысл приведенной записи, как авторского задания: перенести из только что законченной перед тем последней главы первой части тему о воспитании, расширив ее (отсюда выражение “развить”), в задуманную вторую часть. Не столько, значит, эта последняя сама по себе, сколько опять всё та же первая часть интересовала Гоголя и в момент занесения записи в карманную книжку. Вопреки мнению Н. С. Тихонравова, относившего к 1841–1842 гг. все пять уцелевших тетрадей второй части поэмы (см. 10-е изд., III, стр. 586–598) к этим годам, вплоть до обратного отъезда Гоголя за границу после выигранной им тяжбы с цензурой о первом томе, нельзя относить не только появление уцелевшего беловика, но и какую бы то ни было планомерную работу над вторым томом.

Не сразу приступил Гоголь к работе и после выхода первого тома. Остаток 1842 г. весь ушел на пересмотр и исправления старых произведений (“Тараса Бульбы”, “Вия”, “Ревизора”) перед сдачей их в печать для первого “Собрания сочинений”. Медлил Гоголь с продолжением “Мертвых душ” и умышленно, желая извлечь побольше для себя пользы из разноречивых отзывов критики о вышедшем первом томе. Даже год спустя после выхода первого тома на нетерпеливые вопросы московских друзей, скоро ли новый труд будет окончен, Гоголь отвечал: “Верь, что я употребляю все силы производить успешно свою работу, что вне ее я не живу и что давно умер для других наслаждений. Но вследствие устройства головы моей, я могу работать вследствие только глубоких обдумываний и соображений”. [Письмо к С. П. Шевыреву от 28 февраля 1843 г. ] Замысел всё еще, как видно, оставался замыслом. 28 марта 1843 г. Гоголь писал В. А. Жуковскому, мечтая поселиться с ним в Дюссельдорфе: “Мы там в совершенном уединении и покое займемся работой — вы “Одиссеей”, а я “Мертвыми душами””. А спустя два месяца, 18 мая он сообщал Н. Н. Шереметевой о предстоящей ему вскоре усиленной работе. Однако из письма к С. Т. Аксакову от 24 июля видно, что к работе Гоголь, еще не приступал: “Прежде всего я бы прочел Жуковскому, если бы что-нибудь было готового, — писал он. — Но увы! ничего почти не сделано мною во всю зиму, выключая немногих умственных материалов, забранных в голову”. Встретившись в Дюссельдорфе с Жуковским в августе, Гоголь остается там до ноября и только тут наконец приступает к работе. По его отъезде оттуда (в ноябре) в Ниццу Жуковский извещал Шереметеву 6/18 ноября: “Он отправился от меня с большим рвением снова приняться за свою работу и думаю, что много напишет в Ницце”. [См. соч. Жуковского, изд. 7, т. VI, стр. 504.] Начатый, наконец, труд действительно не прерывался и в Ницце. 2 декабря Гоголь, писал оттуда Жуковскому: “Я продолжаю работать, то есть набрасывать на бумагу хаос, из которого должно произойти создание “Мертвых душ””. Это набрасывание на бумагу “хаоса” было, конечно, всё тем же начальным фазисом работы. Не умея согласовать этот бесспорно напрашивающийся вывод с прочно укоренившимся у современников Гоголя убеждением, будто вторая часть поэмы начата еще в 1841 г., мемуаристы (Анненков), а по их следам и исследователи (Тихонравов) примирили это противоречие как могли: легендой о трех (вместо двух) сожжениях поэмы, приурочив самое раннее к 1843 г. [П. В. Анненков. Литературные воспоминания, стр. 144–145.].

Месяц спустя (8 января 1844 г.) Гоголь опять пишет Жуковскому: “Я, по мере сил, продолжаю работать…, хотя всё еще не столько и не с таким успехом, как бы хотелось”. В июле он отвечает на запросы Языкова: “Ты спрашиваешь, пишутся ли “Мертвые души”? И пишутся, и не пишутся. Пишутся слишком медленно и совсем не так, как бы хотел”. [Письмо к Н. М. Языкову от 14 июля 1844 г. ] Однако Гоголь не теряет еще надежды на успех дела: в письме к Жуковскому от 1 сентября выражается намерение “засесть во Франкфурте солидным образом за работу”. Поселившись во Франкфурте осенью 1844 г., Гоголь трудился там над “Мертвыми душами” до середины января следующего, 1845 г. Отлучившись на месяц в Париж, где работа сразу пресеклась, Гоголь в марте возвращается во Франкфурт, где тоже, однако, из-за быстро ухудшавшегося здоровья работа сколько-нибудь успешно уже не шла. “Занятия не идут никакие, — пишет Гоголь оттуда Языкову 15 марта. — Боюсь хандры, которая может усилить еще болезненное состояние”. В письме к Смирновой от 2 апреля делается еще более горестное признание: “Я мучил себя, насиловал писать, страдал тяжким страданием, видя бессилие свое, и несколько раз уже причинял себе болезнь таким принуждением и ничего не мог сделать, и все выходило принужденно и дурно”. При таком положении дела возврат на родину представлялся Гоголю невозможным: “приезд мой мне был бы не в радость: один упрек только себе видел бы я на всем, как человек, посланный за делом и возвратившийся с пустыми руками”. Те же жалобы на упадок творческих сил слышатся и в дальнейших письмах 1845 г., приближая нас шаг за шагом к первой из двух действительных катастроф в судьбе гоголевской поэмы.

Ее сожжение, возвещенное потом самим Гоголем в статье “Четыре письма к разным лицам по поводу “Мертвых душ”” (“Выбранные места из переписки с друзьями”), а также разъясненное им вторично в “Авторской исповеди”, справедливо приурочивается (Тихонравовым и другими) к июлю 1845 г., к одному из самых острых пароксизмов тогдашней болезни Гоголя. В письме к Смирновой от 25 июля он говорит о продолжении “Мертвых душ” уже в прошедшем времени, как о чем-то решительно не удавшемся и оставленном.

Сожжение в 1845 г. того, что было написано за два предшествующих года, завершает первый период творческой истории второй части поэмы, естественно возбуждая вопрос: что же именно сжег тогда Гоголь и в каком отношении к этой первой сожженной редакции стоят дошедшие до нас тексты? За ответом следует прежде всего обратиться к пятой из уцелевших тетрадей в основной ее части (т. е. без позднейших приписок).

Сохранившийся от раннего этапа работы Гоголя текст пятой тетради тесно связан по содержанию с первой из пяти карманных записных книжек Гоголя. Ее заключительные заметки, озаглавленные “Дела, предстоящ<ие> губерна<тору>”, “Места, не подведомственные губернатору, но на которые он может иметь влияние”, “Откупа”, “Взятки прокурора”, “Взятки губернатора”, “Маски, надеваемые губернаторами” и, наконец, “Чем губернатор стеснен при генерал<-губернаторе>”, — не оставляют сомнения в том, что они вписывались Гоголем с прямым расчетом положить их потом в основу главы, дошедшей до нас в пятой тетради и возникшей, следовательно, позже, чем эти заготовленные для нее заметки. Но заметки внесены в записную книжку летом 1844 г., со слов графа А. П. Толстого. Следовательно, не раньше лета 1844 г. могла быть написана и глава, содержащаяся в пятой тетради. С другой стороны, не могла она быть написана и много позже. Тихонравов в свое время отметил теснейшую связь этой главы с некоторыми статьями “Выбранных мест из переписки с друзьями”. Связь эта, действительно, такова, что не оставляет сомнения в использовании Гоголем одного своего труда для другого. В статье XIV “О театре, об одностороннем взгляде на театр и вообще об односторонности” имеется очень близкий к рассматриваемой главе выпад против бюрократической системы, с бесчисленными секретарями, этой “незримой молью, подтачивающей все должности, сбивающей и спутывающей отношения подчиненных к начальникам и, обратно, начальников к подчиненным” (ср. в главе из пятой тетради последствия канцелярской волокиты). Попутно сделана прямая ссылка на те самые беседы о государственных должностях с графом Толстым, которые внесены, как сказано, в записную книжку в качестве материала для “Мертвых душ”: “Мы с вами еще не так давно рассуждали о всех должностях, какие ни есть в нашем государстве”, — обращается к тому же Толстому (письмо “О театре…” адресовано ему) в этой статье Гоголь. Столь же близки к этой главе рассеянные в статье упреки Толстому в односторонности: “Хорошо, что покуда вы вне всякой должности, и вам не вверено никакого управления, иначе вы, которого я знаю, как наиспособнейшего к отправлению самых трудных и сложных должностей, могли бы наделать больше зла и беспорядков, нежели самый неспособный из неспособнейших… Односторонний человек самоуверен; односторонний человек дерзок; односторонний человек всех вооружит против себя”. Генерал-губернатор из рассматриваемой главы, в отброшенном варианте названный не князем просто, а князем Однозоровым, как раз и восстанавливает против себя всех подчиненных своей чрезмерной прямолинейностью. Еще большая близость к князю и Муразову в наставлениях тому же графу Толстому из статьи XX: “Нужно проездиться по России”. В дидактической форме здесь намечен тот же образцовый администратор, набравшийся “прямых и положительных сведений о делах, внутри происходящих”, каким в рассматриваемой главе выставлен другой своей стороной всё тот же князь. Превозносимое в письме к Толстому его “умение выбрать самих чиновников”, рвущихся “изо всех сил”, так что “один записался до того, что нажил чахотку и умер”, перекликается с тем местом главы, где с портфелем в руках появляется чиновник при князе для особых поручений, на лице которого выражались “забота и труд”. Призыв в письме к Толстому, при вступлении на должность губернатора, ближе знакомиться с “всяким сословием” через тех, “которые составляют соль каждого города”, с точностью отражает взаимоотношения князя с Муразовым; самоутешение взяточника в письме: “взятку я беру только с богатого”, есть буквальное повторение слов, сказанных Чичиковым в разговоре с Муразовым; самый, наконец, призыв “проездиться по России” есть только парафраз такого же совета Хлобуеву. Не менее близка к рассматриваемой главе третья статья из “Выбранных мест”, озаглавленная: “Занимающему важное место”, и обращенная к тому же Толстому. В этой статье особое внимание уделено должности генерал-губернатора; в заключительной главе в этой роли выступает князь, который так же точно призван упорядочить расшатанный лихоимством “организм губернии”, как и в статье.

Из этих сближений можно сделать вывод, что отдельные статьи “Выбранных мест”, высылавшиеся, начиная с 30 июня 1846 г., для печати Плетневу, вырабатывались в тот самый год, который отделяет приведенную дату от даты уничтожения рукописи “Мертвых душ” и в течение которого если и была сделана попытка вернуться к “Мертвым душам” (см. ниже), то не ей, во всяком случае, обязана своим возникновением глава из пятой тетради. Эта глава, как увидим, предполагает наличность многих других глав, т. е. является завершением работы за гораздо более длительный период. Следовательно, об одновременном возникновении этой главы и “писем” к Толстому из “Выбранных мест” говорить не приходится. Нельзя, с другой стороны, допустить, чтоб эта глава возникла позже. Тематическую связь главы из пятой тетради со статьями “Выбранных мест” можно поэтому объяснить только обратным заимствованием материала в эти статьи из написанной уже к тому времени рассматриваемой главы. Эта глава, следовательно, возникла в период между пребыванием Гоголя вместе с Толстым в Бадене — летом 1844 г. — и прекращением работы над “Мертвыми душами” летом 1845 г., т. е. в тот самый франкфуртский период работы над второй частью поэмы (сентябрь 1844 г. — 15 января 1845 г.), который, как уже установлено, не был совершенно бесплоден. От сожжения эту главу, кроме простой случайности, могла уберечь как раз ее близость к задумывавшемуся тогда циклу дидактических писем: Гоголь мог ее пощадить как пригодный для нового замысла материал.

Признав главу из пятой тетради уцелевшим от сожжения фрагментом первой редакции, можно попытаться хотя бы в общих чертах восстановить на основании ее и остальные главы этой редакции, подвергшиеся сожжению. Текст уцелевшей главы обрывается на полуфразе, и лист остался недописанным. Следовательно, можно думать, что сгоревшая редакция доведена была не дальше, чем эта глава. Ряд признаков подтверждает предположение, что этой как раз главой должна была тогда (в 1845 г.) оканчиваться вторая часть “Мертвых душ”.

Бросается в глаза строго выдержанный на протяжении всей этой главы тематический параллелизм с последней, XI главой первого тома. С первых уже слов уцелевшая от сожжения глава лишь варьирует те подробности биографии Чичикова, которые хорошо знакомы из указанной главы первой части: связи с пограничными контрабандистами, пристрастие к голландскому полотну, к мылу, сообщающему гладкость коже, и к сукнам “с искрой”; поговорку Чичикова из главы XI о журавле и синице повторяет в уцелевшей главе второй части поучающий Чичикова юрисконсульт. Служебная невзгода, постигшая Чичикова в главе XI от строгого начальника, “гонителя неправды” и “человека военного”, является точно таким же тематическим прототипом для центрального эпизода рассматриваемой главы с арестом и высылкой Чичикова по распоряжению генерал-губернатора.

“Ваше сиятельство”, вскрикнул Чичиков: “умилосердитесь. Вы отец семейства. Не меня пощадите, старуха мать”. — “Врешь”, вскрикнул гневно князь. “Так же ты меня тогда умолял детьми и семейством, которых у тебя никогда не было, теперь матерью”. Эта реплика князя из уцелевшей главы ранней редакции второй части прямо отсылает читателя к указанному эпизоду главы XI первой части: “Всё, что мог сделать умный секретарь, было уничтоженье запачканного послужного списка, и на то уже он подвинул начальника не иначе, как состраданием, изобразив ему в живых красках трогательную судьбу несчастного семейства Чичикова, которого, к счастью, у него не было”. Это сопоставление как будто позволяет в князе из уцелевшей главы и в “гонителе неправды” из главы XI видеть одно и то же лицо. К образам главы XI прибегает Гоголь и для центрального события новой главы-того самого перерождения Чичикова, о котором возвещало одно из лирических отступлений первого тома. В заключительной главе второго тома читаем: “Чичиков задумался. Что-то странное, какие-то неведомые дотоле, незнаемые чувства, ему необъяснимые, пришли к нему… Как будто то, что было подавлено суровым взглядом судьбы, взглянувшей на него скучно, сквозь какое-то мутно-занесенное зимней вьюгой окно, хотело вырваться на волю”. Ср. в главе XI первой части: “Жизнь при начале взглянула на него как-то кисло-неприютно, сквозь какое-то мутное, занесенное снегом окошко”. Наконец, одинаково отъездом Чичикова из потрясенного его приключениями города — там NN, тут Тьфуславля — заканчивается рассказ собственно о приключениях. Параллели эти позволяют предположить стремление к симметрии заключительных глав каждой части поэмы.

Располагая заключительной главой, уцелевшей от сожженной в 1845 г. первой редакции, можно кое-что усмотреть из нее и относительно содержания предшествующих, не уцелевших глав этой редакции. Прежде всего видно, что глава I в редакции 1843–1845 гг. существенно отличалась от ныне известной. Как установлено еще Тихонравовым, осужденный в уцелевшей главе Дерпенников, за которого Муразов заступается перед князем, — прообраз нынешнего героя первой главы, замешанного в деле “филантропического общества” Тентетникова. Но реплика Муразова о Дерпенникове обнаруживает решительное несходство ряда подробностей в несохранившемся эпизоде из жизни Дерпенникова и в сохранившемся — из жизни Тентетникова. Муразов говорит о Дерпенникове в сохранившейся главе: “справедливо ли то, если юношу, который, по неопытности своей, был обольщен и сманен другими, осудить так, как и того, который был один из зачинщиков? Ведь участь постигла ровная и Дерпенникова, и какого-нибудь Вороного-Дрянного, а ведь преступленья их не равны”. Степень замешанности ленивого Тентетникова в дело о “филантропическом обществе” гораздо меньшая, чем у “обольщенного и сманенного” Дерпенникова; кара, постигшая, как видно, Дерпенникова одновременно с остальными участниками противоправительственного общества, Тентетникова в тот момент минует, но возможность ее продолжает тревожить Тентетникова много позже, во время проживания уже в деревне, когда приехавший к нему Чичиков принят им за жандарма. То, что отнесено в сохранившейся первой главе на задний план, в предисторию героя, в первоначальной редакции этой главы, видимо, занимало одно из главных мест. В соответствии с этим герой первой главы в редакции 1843–1845 гг. оставался до конца второй части “юношей”, тогда как заменивший его позже Тентетников сразу выставлен в возрасте 32–33 лет.

В первой главе несохранившейся ранней редакции Дерпенникову, вероятно, была посвящена особая “статья о воспитании”, “развить” которую во второй части предписывала еще заметка в записной книжке 1841 г. Из той же записной книжки в главу о Дерпенникове могли уже перейти некоторые подробности деревенского времяпрепровождения, тоже сохранившиеся позже в применении к Тентетникову, как-то: изгнание приказчика “со всеми качествами дрянного приказчика”, перечень которых в точности совпадает с заметкой записной книжки “Приметы дурного управителя”; хозяйственные неудачи, всё описание которых в сохранившийся текст первой главы попало из той же записной книжки; [“У мужиков давно уже колосилась рожь, высыпался овес, кустилось просо, а у него едва начинал только идти хлеб в трубку, пятка колоса еще не завязывалась” — ср. записи: “Рожь, ячмень, пшеница колосятся — когда из трубки показывается колос”; “Просо не колосится, а кистится”; “Хлеб пошел в трубку — когда является колосовая трубка”; “Завязалась пяточка — сначала образуется род молочка, когда снизу шелуха начинает затвердевать” [разглядывание на речной отмели мартына, изображенного в точном согласии с заметкой записной книжки; ссора с Вишнепокромовым, который, с одной стороны, в качестве уже хорошо известного читателю персонажа выступает в уцелевшей главе ранней редакции, а с другой, по замысловатому своему имени, восходит к заметке всё той же записной книжки (о цвете голубей): “Вишнепокромый с каймой на крыльях вишнев<ого> цвета”. Кроме того, в первой главе редакции 1843–1845 гг. могли быть приданы Вишнепокромову, тоже оттесненному в дошедшей до нас редакции этой главы на задний план, и некоторые дополнительные черты, как, например, качества псового охотника, несомненно подразумеваемые в нем в уцелевшей последней главе, в его реплике на слова Муразова о дожде: “Очень, очень бы нужно… даже и для охоты хорошо” Целый раздел записной книжки посвящен как раз терминам псовой охоты. Деревенский кабак, “которому имя было Акулька”, мог носить это название уже в сожженном рассказе о Дерпенникове: записная книжка в числе нескольких названий кабаков содержит и близкое к “Акульке” название “Агашка”. Мог быть намечен, наконец, так трудно давшийся позже Гоголю волжский пейзаж: среди сведений, переданных Гоголю П. М. Языковым о Поволжье и занесенных Гоголем в записную книжку, есть описание тех самых растительных и геологических пород (песчаника и известняка) с Жигулевских гор, которые придали потом свой колорит доминирующему во второй части речному пейзажу.

Что составляло содержание главы II в редакции 1843–1845 гг., судить трудно. Возможно, что эпизод с генералом Бетрищевым в той редакции еще отсутствовал: в уцелевшей главе это имя не упомянуто ни разу, хотя поводов для упоминаний было не меньше, чем в нынешних главах III и IV, где для придания себе весу Чичиков не раз упоминает генерала — “близкого приятеля и, можно сказать, благотворителя”. Нет для этого персонажа никаких заготовок и в записной книжке.

Глава III, напротив, со своей известной нам ныне тематикой, несомненно присутствовала уже в редакции 1843–1845 гг. Эпизоду о Петухе близко соответствуют многочисленные заметки в записной книжке, о рыбной ловле и кушаньях, так что даже понимание отдельных мест этой главы без справки там дается не сразу. Например, сцена заказывания перед сном завтрашнего обеда, с кулебякой на главном месте, понятна, в качестве завершающего весь эпизод штриха, лишь при учете, что речь идет о кулинарном применении пойманного в начале эпизода “чудовища” (осетра): особая заметка записной книжки разъясняет как раз, что кулебяка приготовляется из осетра. Эпизод о Костанжогло прямо упоминается в размышлениях посаженного под арест Чичикова в уцелевшей главе: ““Сделаюсь помещиком, потому что тут можно сделать много хорошего”. И в мыслях его пробудились те чувства, которые овладели им, когда он был у Гоброжогло, и милая, при греющем свете вечернем умная беседа хозяина о том, как плодотворно и полезно занятье поместьем”.

Сложней вопрос, как выглядела в редакции 1843–1845 гг. нынешняя глава IV. Прежде всего, уцелевшая глава вовсе не предполагает центральной темы нынешней главы IV — покупки Чичиковым имения Хлобуева; их деловые взаимоотношения в уцелевшей последней главе ограничиваются только разделом наследства после умершей старухи Ханасаровой; и мошенничество в отношении Хлобуева со стороны Чичикова и некоторое поправление собственных дел Хлобуева одинаково вращаются тут не вокруг купли-продажи (как следовало бы на основании нынешней главы IV), а вокруг полученного по подложному завещанию наследства. “Скажите, пожалуйста, ведь теперь, я полагаю, обстоятельства ваши получше?” спрашивает Хлобуева Муразов. “После тетушки все-таки вам досталось кое-что”. Но, согласно нынешней главе IV, дела Хлобуева начинают поправляться после получения им задатка от Чичикова, о чем в эпилоге, однако, не сказано ни слова. Не стал еще в уцелевшей последней главе помещиком и сам Чичиков; его согласие с пожеланием Муразова: “нужно бы дождичка для посева” — сопровождается оговоркой: “сказал Чичиков, которому совсем не нужно было дождика”, что идет в разрез с его сельскохозяйственными планами в нынешней главе IV. Покупка именья — еще только в проекте и при обдумывании Чичиковым своей будущей жизни во время сидения в остроге (“Это я заложу, заложу с тем, чтобы купить на деньги поместье. Сделаюсь помещиком”). Содержание нынешней главы IV никак не входило, следовательно, в редакцию 1843–1845 гг. И поездка Чичикова, Платонова и Костанжогло к Хлобуеву, и осмотр владений Хлобуева, и признания Хлобуева Платонову о себе самом — всё это мотивировано в ней теперь той самой покупкой, которой уцелевшая заключительная глава не знает. Больше того: диалог Хлобуева и Платонова из нынешней главы IV явно повторяет в ряде мест диалог Хлобуева и Муразова в уцелевшей заключительной главе и, следовательно, возник лишь после отказа Гоголя от этой последней (об этом см. ниже). Сближение Чичикова и Хлобуева достигалось, следовательно, в первой редакции посредством какой-то иной, чем в нынешней главе IV, фабулы: завязкой эпизода служило, надо думать, получение наследства. Эпизод о старухе Ханасаровой был, вероятно, в редакции 1843–1845 гг. разработан широко и детально. На это указывает ряд отголосков данного эпизода в уцелевшей последней главе: обнаружение учиненного Чичиковым при вводе наследников во владение подлога, заинтересованность в наследстве не только Хлобуева, но и Тьфуславльского губернатора Леницына (названного здесь Алексеем Ивановичем, а не Федором Федоровичем, как в нынешних главах I и IV), сватовство “чиновных лиц” за Марью Еремеевну (ближе нам не известную, но предполагающуюся известной) и пр. Утраченный эпизод, замененный потом (или дополненный) нынешней главой IV, содержал, следовательно, и рассказ о самом подлоге, и иное, чем в нынешней главе IV, вступление в рассказ Хлобуева и Леницына, и, наконец, эпизодический персонаж, Марью Еремеевну — вероятно, одну из упоминаемых Леницыным воспитанниц старухи, вокруг которой загорается ссора жадных до ее приданого “женихов”. Входило, может быть, в утраченный эпизод и волокитство Чичикова за “плясуньей”, упоминание о которой в последней главе тоже как будто предполагает что-то уже известное из предшествующего содержания поэмы: “и уже начали ему вновь грезиться кое-какие приманки: вечером театр, плясунья, за которою он волочился”. Входил, наконец, в одну из следующих глав первой редакции рассказ про Вороного-Дрянного: его упоминает в последней главе Муразов.

Что дальше следовало в сожженной редакции 1843–1845 гг., усматривается из слов уцелевшей последней главы о самом Муразове: “повел Хлобуева в комнатку, уже знакомую читателю, неприхотливее которой нельзя было найти и у чиновника, получающего семьсот рублей в год жалованья”. Эта “уже знакомая читателю”, но в уцелевшей главе отсутствующая картина жилища Муразова предполагает особую посвященную ему главу, по образцу глав первой части, большинство которых имеют по собственному герою, а герои (Манилов, Коробочка, Ноздрев, Собакевич, Плюшкин) показаны на фоне собственного жилища. Вместе с Муразовым вступал, очевидно, в рассказ и князь: их диалог в сохранившейся главе предполагает в предыдущих главах поэмы ряд аналогичных диалогов на сходные темы: “Вот вам Чичиков!” говорит вошедшему Муразову князь: “Вы стояли за него и защищали”, — напоминание, выходящее за пределы наличной главы, как и реплика Муразова: “Вы несколько раз приказывали мне откровенно говорить”.

Сожженную в 1845 г. редакцию второго тома Гоголь охарактеризовал (в четвертом письме по поводу “Мертвых Душ” в “Выбранных местах из переписки с друзьями”) как “пятилетний труд, производимый с такими болезненными напряжениями, где всякая строка досталась потрясением, где было много такого, что составляло мои лучшие помышления и занимало мою душу. Но, — продолжает он, — как только пламя унесло последние листы моей книги, ее содержание вдруг воскреснуло в очищенном и светлом виде, подобно фениксу из костра, и я вдруг увидел, в каком еще беспорядке было то, что я считал уже порядочным и стройным. Появление второго тома в том виде, в каком он был, произвело бы скорее вред, нежели пользу… Вывести несколько прекрасных характеров, обнаруживающих высокое благородство нашей породы, ни к чему не поведет. Оно возбудит только одну пустую гордость и хвастовство… Бывает время, что даже вовсе не следует говорить о высоком и прекрасном, не показавши тут же ясно, как день, путей и дорог к нему для всякого. Последнее обстоятельство было мало и слабо развито во втором томе “Мертвых душ”, а оно должно было быть едва ли не главное; а потому он и сожжен”. Другими словами, метод статического изображения душевных качеств для героев второго тома, с “характерами значительнее прежних”, оказывался неприменимым; на простых аналогиях или антитезах к первому тому второй том построить не удалось: художник с ужасом почувствовал, что “повторяется”. Предстояло поэтому обновить не только бытовой материал, но и приемы изображения. Недаром первая же попытка после выздоровления снова взяться за оставленный труд свелась как раз к разграничению художественных сфер первой и второй части.

16 Марта 1846 г. Гоголь писал из Рима Жуковскому о “небесных минутах”, выпавших ему на долю среди страданий болезни, прибавляя: “Мне даже удалось кое-что написать из “Мертвых душ”, которое всё будет вам в скорости прочитано”. По верному предположению Тихонравова, след этого минутного возврата к только что сожженным “Мертвым душам” сохранился в отрывке: “Идея города — возникшая до высшей степени пустота”. В наибольшей своей части касаясь первого тома поэмы, предназначавшегося тогда к переизданию в исправленном виде, отрывок этот, однако, в конце переходит от первой части ко второй: “Весь город со всем вихрем сплетней — преобразование бездельности жизни всего человечества в массе… Противоположное ему преобразование во II части, занятой разорванным бездельем”. У Гоголя была мысль о возобновлении работы над обоими томами сразу. “Первая часть мне потребна при писании второй и притом нужно ее самоё значительно выправить”, — говорит Гоголь в том же письме. Однако надежда на выполнимость такого двойного труда быстро сменяется разочарованием. Уже в апреле того же 1846 г. Гоголь признается Шереметевой, что только в дороге попытается “продолжать доселе плохо и лениво происходившую работу”; но и дорога, в которую он пускается в мае, для “Мертвых душ” не дает на этот раз ничего. Литературные планы Гоголя с “Мертвых душ” целиком переносятся на затеянную в то время публикацию “Переписки”. [См. письма к А. М. Виельгорской от 14 мая, П. А. Плетневу от 4 и 30 июля, 13 августа, 12 и 26 сентября, 3 и 5 октября 1846 г. ].

Одновременно автором дается согласие на переиздание первого тома “Мертвых душ” без исправлений, [См. письмо к С. П. Шевыреву от 26 июля 1846 г. ] лишь с присоединением нового предисловия. Оно высылается вместе с письмом к Шевыреву от 26 сентября, и из его содержания видно, как далек стал Гоголь от вернувшихся было к нему на минуту весной надежд. Предисловие содержит обращение к читателям с просьбой о присылке тех бытовых материалов, поисками которых были заполнены для Гоголя следующие годы, когда возврат к художественной работе над второй частью представлялся ему невозможным без предварительного долгого изучения “статистики России”. [См. письма к П. А. Плетневу от 4 декабря 1846 г., С. П. Шевыреву от 8 декабря 1846 г., Н. М. Языкову от 20 января 1847 г., А. О. Смирновой от 22 февраля, Д. К. Малиновскому в марте 1847 г., А. С. Данилевскому от 18 марта, А. О. Россету от 15 апреля 1847 г. и многие другие. ] Через все письма 1847 г. настойчиво проходит мысль о необходимости, прежде чем вновь взяться за продолжение поэмы, “озариться полным знанием дела”, “изрядно поумнеть”, достигнуть “безъискусственной простоты, которая должна необходимо присутствовать в других частях “Мертвых душ”, дабы назвал их всяк верным зеркалом, а не карикатурой” и т. д. А касаясь попутно своей текущей писательской работы. Гоголь неизменно характеризует ее теперь как еще только предстоящую, как такую, к которой лишь в будущем можно будет “приступить”. [См. письма от 15 апреля к А. О. Россету, от 24 августа к П. А. Плетневу и к С. Т. Аксакову, от 2 декабря к С. П. Шевыреву. ] Пока же она сводится к обдумыванию или, в лучшем случае, к набрасыванию вчерне.

Из отдельных писем видно, чтó именно могло тогда обдумываться и набрасываться. В сыне С. П. Апраксиной, у которой живет в Неаполе Гоголь, его упорно интересует одна и та же черта: “желанье сильное” “заняться не шутя благоустройством крестьян” своего имения, [Ср. письма к П. А. Плетневу от 3 января 1847 г., к А. М. Виельгорской от 16 марта и к А. П. Толстому от 8 и 21 августа того же года. ] т. е. главная черта будущего Тентетникова. Имя “Улинька” впервые, с особым ударением на его русском характере, упоминается Гоголем тоже в 1847 г. в письме к супругам Данилевским: “моя добрая Юлия, или по-русски Улинька, что звучит еще приятней” (письмо от 18 марта). Наконец тогда же, среди отыскиваемых материалов по “статистике России”, особо испрашивается “биография хотя двух человек, начиная с 1812 года и до сих пор”, [Письмо к С. П. Шевыреву от 2 декабря. ] т. е. бытовой материал для создания образа генерала Бетрищева. Но из стадии собирания материалов и черновых заготовок весь этот труд в 1847 г. еще не выходит, о чем бесспорно свидетельствует написанное в конце года письмо к Жуковскому — вариант “Авторской исповеди”. Содержащееся тут авторское признание подводит несомненно итог как раз этому переходному периоду в творческой истории второй части: “Уже давно занимала меня мысль большого сочиненья, в котором бы предстало всё что ни есть и хорошего и дурного в русском человеке, и обнаружилось бы пред нами видней свойство нашей русской природы. Я видел и обнимал порознь много частей, но план целого никак не мог предо мной выясниться и определиться в такой силе, чтобы я мог уже приняться и начать писать. На всяком шагу я чувствовал, что мне многого недостает, что я не умею еще ни завязывать, ни развязывать событий и что мне нужно выучиться постройке больших творений у великих мастеров… Изгрызалось перо, раздражались нервы и силы — и ничего не выходило. Я думал, что уже способность писать просто отнялась у меня. И вдруг болезни и тяжкие душевные состоянья, оторвавши меня разом ото всего и даже от самой мысли об искусстве, обратили к тому, к чему прежде, чем сделался писатель, уже имел я охоту, — к наблюденью внутреннему над человеком и над душой человеческой… С этих пор, — продолжает Гоголь, — способность творить стала пробуждаться; живые образы начинают выходить ясно из мглы, чувствую, что работа пойдет, что даже и язык будет правилен и звучен, а слог окрепнет… Хочу заняться крепко “Мертвыми душами””. Письмо, датированное 29 декабря 1847 г., написано в Неаполе, откуда несколько недель спустя Гоголь отплыл в свое паломничество в Иерусалим. Путешествие закончилось около 20 апреля 1848 г. в Одессе.

Ни в Одессе, ни потом в родной Васильевке, в мае—июле, к занятиям Гоголь еще не приступает. “Я еще ни за что не принимался, — пишет он из Васильевки Плетневу 7 июня: — Покуда отдыхаю от дороги. Брался было за перо, но или жар утомляет меня, или я всё еще не готов; а между тем чувствую, что, может, еще никогда не был так нужен труд, составляющий предмет давних обдумываний моих и помышлений, как в нынешнее время”. [Ср. письма к С. П. Шевыреву от 14 июня, к В. А. Жуковскому от 35 июня и С. Т. Аксакову от 12 июля 1848 г. ] Лишь в середине октября обосновавшись в Москве, Гоголь приступает, наконец, к началу работы. Труд над “Мертвыми душами” вступил в новый фазис.

А. М. Виельгорской Гоголь сообщает из Москвы (29 октября) о близости давно ожидаемого момента: “Я еще не тружусь так, как бы хотел… еще нет этого благодатного расположения духа, какое нужно для того, чтобы творить. Но душа кое-что чует и сердце исполнено трепетного ожидания этого желанного времени”. “Принимаюсь серьезно обдумывать тот труд, — пишет он 18 ноября Смирновой, — для которого дал бог средства и силы”. “Соображаю, думаю и обдумываю второй том “Мертвых душ”, — двумя днями позже пишет Гоголь Плетневу. — Прежде чем примусь серьезно за перо, хочу назвучаться русскими звуками и речью. Боюсь нагрешить противу языка”. А в марте 1849 г., подводя небольшой итог сделанному, Гоголь жалуется: “Работа моя шла как-то вяло, туго и мало оживлялась благодатным огнем вдохновения”. [Письмо к А. М. Виельгорской от 30 марта 1849 г. ] Тем не менее, всё же шла; в письме к Плетневу от 3 апреля читаем: “хоть и не так тружусь, как бы следовало, но спасибо богу и за это”. А в письме к Жуковскому от 14 мая 1849 г. имеются уже первые признаки авторского удовлетворения достигнутым результатом: “Жду нетерпеливо прочесть тебе всё, что среди колебаний и тревог удалось создать”. Жуковский не приехал, однако, ни в Петербург (куда готов был выехать Гоголь), ни в Москву. И первое авторское чтение написанного за истекшую зиму состоялось у Смирновой. Поездка Гоголя к ней в гости в Калугу, описанная в “Воспоминаниях” брата Смирновой, Л. И. Арнольди, падает на конец июня—начало июля 1849 г. Вот что находим у Арнольди о прочитанных тогда Гоголем главах второго тома “Мертвых душ”: “Вечером сестра рассказывала мне, что Гоголь прочел ей несколько глав из второго тома “Мертвых душ” и что всё, им прочитанное, было превосходно. Я, разумеется, просил ее уговорить Гоголя допустить и меня к слушанию: он сейчас же согласился, и на другой день мы собрались для этого, в одиннадцать часов утра, на балконе, уставленном цветами. Сестра села за пяльцы, я покойно поместился в кресле против Гоголя, и он начал читать нам сначала ту первую главу второго тома, которая вышла в свет после его смерти уже. Сколько мне помнится, она начиналась иначе и вообще была лучше обработана, хотя содержание было то же. Хохотом генерала Бетрищева оканчивалась эта глава, а за нею следовала другая, в которой описан весь день в генеральском доме. Чичиков остался обедать. К столу явились, кроме Уленьки, еще два лица: англичанка, исправлявшая при ней должность гувернантки, и какой-то испанец или португалец, проживавший у Бетрищева в деревне с незапамятных времен и неизвестно для какой надобности. Первая была девица средних лет, существо бесцветное, некрасивой наружности, с большим тонким носом и необыкновенно быстрыми глазами. Она держалась прямо, молчала по целым дням и только беспрерывно вертела глазами в разные стороны с глупо-вопросительным взглядом. Португалец, сколько я помню, назывался Экспантон, Эситендон или что-то в этом роде; но помню твердо, что вся дворня генерала называла его просто — Эскадрон. Он тоже постоянно молчал, но после обеда должен был играть с генералом в шахматы. За обедом не произошло ничего необыкновенного. Генерал был весел и шутил с Чичиковым, который ел с большим аппетитом, Уленька была задумчива, и лицо ее оживлялось только тогда, когда упоминали о Тентетникове. После обеда генерал сел играть с испанцем в шахматы и, подвигая шашки вперед, беспрерывно повторял: “полюби нас беленькими…”. “Черненькими, ваше превосходительство”, перебивал его Чичиков. “Да, повторял генерал, полюби нас черненькими, а беленькими нас сам господь полюбит”. Через пять минут он опять ошибался и начинал опять: “полюби нас беленькими”, и опять Чичиков поправлял его, и опять генерал, смеясь, повторял: “полюби нас черненькими, а беленькими нас сам господь бог полюбит”. После нескольких партий с испанцем генерал предложил Чичикову сыграть одну или две партии, и тут Чичиков выказал необыкновенную ловкость. Он играл очень хорошо, затруднял генерала своими ходами и кончил тем, что проиграл; генерал был очень доволен тем, что победил такого сильного игрока, и еще более полюбил за это Чичикова. Прощаясь с ним, он просил его возвратиться скорее и привезти с собою Тентетникова. Приехав к Тентетникову в деревню, Чичиков рассказывает ему, как грустна Уленька, как жалеет генерал, что его не видит, что генерал совершенно раскаивается и, чтобы кончить недоразумение, намерен сам первый к нему приехать с визитом и просить у него прощения. Всё это Чичиков выдумал. Но Тентетников, влюбленный в Уленьку, разумеется, радуется предлогу, и говорит, что если всё это так, то он не допустит генерала до этого, а сам завтра же готов ехать, чтобы предупредить его визит. Чичиков это одобряет, и они условливаются ехать вместе на другой день к генералу Бетрищеву. Вечером того же дня Чичиков признается Тентетникову, что соврал, рассказав Бетрищеву, что будто бы Тентетников пишет историю о генералах. Тот не понимает, зачем это Чичиков выдумал, и не знает, что ему делать, если генерал заговорит с ним об этой истории. Чичиков объясняет, что и сам не знает, как это у него сорвалось с языка; но что дело уже сделано, а потому убедительно просит его, ежели он уже не намерен лгать, то чтобы ничего не говорил, а только бы не отказывался решительно от этой истории, чтоб его не скомпрометировать перед генералом. За этим следует поездка их в деревню генерала; встреча Тентетникова с Бетрищевым, с Уленькой и наконец обед. Описание этого обеда, по моему мнению, было лучшее место второго тома. Генерал сидел посредине, по правую его руку Тентетников, по левую Чичиков, подле Чичикова Уленька, подле Тентетникова испанец, а между испанцем и Уленькой англичанка; все казались довольны и веселы. Генерал был доволен, что помирился с Тентетниковым и что мог поболтать с человеком, который пишет историю отечественных генералов; Тентетников тем, что почти против него сидела Уленька, с которою он по временам встречался взглядами; Уленька была счастлива тем, что тот, кого она любила, опять с ними, и что отец опять с ним в хороших отношениях, и наконец Чичиков был доволен своим положением примирителя в этой знатной и богатой семье. Англичанка свободно вращала глазами, испанец глядел в тарелку и поднимал свои глаза только тогда, как вносили новое блюдо. Приметив лучший кусок, он не спускал с него глаз во всё время, покуда блюдо обходило кругом стола, или покуда лакомый кусок не попадал к кому-нибудь на тарелку. После второго блюда генерал заговорил с Тентетниковым о его сочинении и коснулся 12-го года. Чичиков струхнул и со вниманием ждал ответа. Тентетников ловко вывернулся. Он отвечал, что не его дело писать историю кампании, отдельных сражений и отдельных личностей, игравших роль в этой войне, что не этими геройскими подвигами замечателен 12-й год, что много было историков этого времени и без него; но что надобно взглянуть на эту эпоху с другой стороны; важно, по его мнению, то, что весь народ встал как один человек в защиту отечества; что все расчеты, интриги и страсти умолкли на это время; важно, как все сословия соединились в одном чувстве любви к отечеству, как каждый спешил отдать последнее свое достояние и жертвовал всем для спасения общего дела; вот что важно в этой войне, и вот что желал он описать в одной яркой картине, со всеми подробностями этих невидимых подвигов и высоких, но тайных жертв. Тентетников говорил довольно долго и с увлечением, весь проникнулся в эту минуту чувством любви к России. Бетрищев слушал его с восторгом, и в первый раз такое живое, теплое слово коснулось его слуха. Слеза, как бриллиант чистейшей воды, повисла на седых усах. Генерал был прекрасен; а Уленька? Она вся впилась глазами в Тентетникова, она, казалось, ловила с жадностью каждое его слово, она, как музыкой, упивалась его речами, она любила его, она гордилась им. Испанец еще более потупился в тарелку, англичанка с глупым видом оглядывала всех, ничего не понимая. Когда Тентетников кончил, водворилась тишина, все были взволнованы… Чичиков, желая поместить и свое слово, первый прервал молчание: “Да, сказал он, страшные холода были в 12-м году”. — “Не о холодах тут речь”, заметил генерал, взглянув на него строго. Чичиков сконфузился. Генерал протянул руку Тентетникову и дружески благодарил его; но Тентетников был совершенно счастлив тем уже, что в глазах Уленьки прочел себе одобрение. История о генералах была забыта. День прошел тихо и приятно для всех. — После этого я не помню порядка, в котором следовали главы; помню, что после этого дня Уленька решилась говорить с отцом своим серьезно о Тентетникове. Перед этим решительным разговором, вечером, она ходила на могилу матери и в молитве искала подкрепления своей решимости. После молитвы вошла она к отцу в кабинет, стала перед ним на колени и просила его согласия и благословения на брак с Тентетниковым. Генерал долго колебался и наконец согласился. Был призван Тентетников, и ему объявили о согласии генерала. Это было через несколько дней после мировой. Получив согласие, Тентетников, вне себя от счастия, оставил на минутку Уленьку и выбежал в сад. Ему нужно было остаться одному, с самим собою: счастье его душило… Тут у Гоголя были две чудные лирические страницы. — В жаркий летний день, в самый полдень, Тентетников — в густом, тенистом саду, и кругом его мертвая, глубокая тишина. Мастерскою кистью описан был этот сад, каждая ветка на деревьях, палящий зной в воздухе, кузнечики в траве, и все насекомые, и наконец всё то, что чувствовал Тентетников, счастливый, любящий и взаимно любимый. — Я живо помню, что это описание было так хорошо, в нем было столько силы, колорита, поэзии, что у меня захватило дыхание. Гоголь читал превосходно. В избытке чувств, от полноты счастья, Тентетников плакал, и тут же поклялся посвятить всю свою жизнь своей невесте. В эту минуту в конце аллеи показывается Чичиков. Тентетников бросается к нему на шею и благодарит его. “Вы мой благодетель, вам обязан я моим счастьем; чем могу возблагодарить вас?.. всей моей жизни мало для этого…” У Чичикова в голове тотчас блеснула своя мысль: “Я ничего для вас не сделал; это случай, — отвечал он, — я очень счастлив, но вы легко можете отблагодарить меня!” — “Чем, чем? — повторял Тентетников, — скажите скорее, и я всё сделаю”. Тут Чичиков рассказывает о своем мнимом дяде и о том, что ему необходимо хотя на бумаге иметь 300 душ. “Да за чем же непременно мертвых? — говорит Тентетников, не хорошо понявший, чего собственно добивается Чичиков. — Я вам на бумаге отдам все мои 300 душ, и вы можете показать наше условие вашему дядюшке, а после, когда получите от него имение, мы уничтожим купчую”. Чичиков остолбенел от удивления. “Как? вы не боитесь сделать это?.. вы не боитесь, что я могу вас обмануть… употребить во зло ваше доверие?” Но Тентетников не дал ему кончить. “Как? — воскликнул он, — сомневаться в вас, которому я обязан более чем жизнью!” Тут они обнялись, и дело было решено между ними. Чичиков заснул сладко в этот вечер. На другой день в генеральском доме было совещание, как объявить родным генерала о помолвке его дочери, письменно или через кого-нибудь, или самим ехать. Видно, что Бетрищев очень беспокоился о том, как примут княгиня Зюзюкина и другие знатные его родные эту новость. Чичиков и тут оказался очень полезен: он предложил объехать всех родных генерала и известить о помолвке Уленьки и Тентетникова. Разумеется, он имел в виду при этом всё те же мертвые души. Его предложение принято с благодарностью. Чего лучше? — подумал генерал, — он человек умный, приличный; он сумеет объявить об этой свадьбе таким образом, что все будут довольны. Генерал для этой поездки предложил Чичикову дорожную двухместную коляску заграничной работы, а Тентетников четвертую лошадь. Чичиков должен был отправиться через несколько дней. С этой минуты на него все стали смотреть в доме генерала Бетрищева, как на домашнего, как на друга дома. Вернувшись к Тентетникову, Чичиков тотчас же позвал к себе Селифана и Петрушку и объявил им, чтобы они готовились к отъезду. Селифан в деревне Тентетникова совсем изленился, спился и не походил вовсе на кучера, а лошади совсем оставались без присмотра. Петрушка же совершенно предался волокитству за крестьянскими девками. Когда же привезли от генерала легкую, почти новую коляску, и Селифан увидел, что он будет сидеть на широких козлах и править четырьмя лошадьми в ряд, то все кучерские побуждения в нем проснулись и он стал, с большим вниманием и с видом знатока, осматривать экипаж и требовать от генеральских людей разных запасных винтов и таких ключей, каких даже никогда и не бывает. Чичиков тоже думал с удовольствием о своей поездке: как он разляжется на эластических с пружинами подушках и как четверня в ряд понесет его легкую, как перышко, коляску.

Вот всё, что читал при мне Гоголь из второго тома “Мертвых душ”. Сестре же моей он прочел, кажется, девять глав. Она рассказывала мне после, что удивительно хорошо отделано было одно лицо в одной из глав; это лицо: эманципированная женщина-красавица, избалованная светом, кокетка, проведшая свою молодость в столице, при дворе и за границей. Судьба привела ее в провинцию; ей уже за тридцать лет, она начинает это чувствовать, ей скучно, жизнь ей в тягость. В это время она встречается с везде и всегда скучающим Платоновым, который также израсходовал всего себя, таскаясь по светским гостиным. Им обоим показалась их встреча в глуши, среди ничтожных людей, их окружающих, каким-то великим счастьем; они начинают привязываться друг к другу, и это новое чувство, им незнакомое, оживляет их; они думают, что любят друг друга, и с восторгом предаются этому чувству. Но это оживление, это счастие было только на минуту, и чрез месяц после первого признания они замечают, что эго была только вспышка, каприз, что истинной любви тут не было, что они и не способны к ней, и затем наступает с обеих сторон охлаждение и потом опять скука и скука, и они, разумеется, начинают скучать, в этот раз еще более, чем прежде. Сестра уверяла меня, а С. П. Шевырев подтвердил, что характер этой женщины и вообще вся ее связь с Платоновым изображены были у Гоголя с таким мастерством…”. [Лев Арнольди. Мое знакомство с Гоголем. “Русский вестник”, 1862, № 1, стр. 74–78.].

Рассказ самой А. О. Смирновой о чтениях в Калуге передан в “Записках” П. А. Кулиша: “Еще до переезда с дачи в город Гоголь предложил А. О. Смирновой прочесть ей несколько глав из второго тома “Мертвых душ” с тем условием, чтоб никого при этом чтении не было и чтоб об этом не было никому ни писано, ни говорено. Он приходил к ней по утрам в 12 часов и читал почти до 2-х. Один раз был допущен к слушанию брат ее, Л. И. Арнольди. То, что читал Гоголь А. О. Смирновой, начиналось не так, как в печати. Читатель помнит торжественный тон окончания первого тома. В таком тоне начинался, по ее словам, и второй. Слушатель с первых строк был поставлен в виду обширной картины, соответствовавшей словам: “Русь! куда несешься ты? дай ответ!” и пр.; потом эта картина суживалась, суживалась и наконец входила в рамки деревни Тентетникова. Нечего и говорить о том, что всё читанное Гоголем было несравненно выше, нежели в оставшемся брульоне. В нем очень много недостает даже в тех сценах, которые остались без перерывов. Так, например, анекдот о черненьких и беленьких рассказывается генералу во время шахматной игры, в которой Чичиков овладевает совершенно благосклонностью Бетрищева; в домашнем быту генерала пропущены лица — пленный французский капитан Эскадрон и гувернантка англичанка. В дальнейшем развитии поэмы недостает описания деревни Вороного-Дрянного, из которой Чичиков переезжает к Костанжогло. Потом нет ни слова об имении Чагранова, управляемом молодым человеком, недавно выпущенным из университета. Тут Платонов, спутник Чичикова, ко всему равнодушный, заглядывается на портрет, а потом они встречают, у брата генерала Бетрищева, живой подлинник этого портрета, и начинается роман, из которого Чичиков, как из всех других обстоятельств, каковы б они ни были, извлекает свои выгоды. Первый том, по словам А. О. Смирновой, совершенно побледнел в ее воображении перед вторым: здесь юмор возведен был в высшую степень художественности и соединялся с пафосом, от которого захватывало дух. Когда слушательница спрашивала: неужели будут в поэме еще поразительнейшие явления? Гоголь отвечал: “Я очень рад, что это вам так нравится, но погодите, будут у меня еще лучшие вещи: будет у меня священник, будет откупщик, будет генерал-губернатор””. [“Записки о жизни Н. В. Гоголя”, т. II, стр. 227.].

След летних чтений 1849 г. остался, кроме приведенных воспоминаний, [Можно еще добавить — Воспоминания кн. Д. А. Оболенского, “Русская старина”, 1873, кн. 12, стр. 941–943.] также в переписке самого Гоголя. В указанном выше письме из Москвы от 29 июля он передает Смирновой поклон от ее нового знакомого: “Кланяется Вам Тентетников”. А Смирнова, отвечая Гоголю из Калуги 1 августа 1849 г., в свою очередь, запрашивает: “Как жаль, что Вы так мало пишете о Тентетникове: меня они все очень интересуют, и часто я думаю о Костанжогло и Муразове. Уленьку немного сведите с идеала и дайте работу жене Констанжогло: она уже слишком жалка. А впрочем всё хорошо”. [См. Барсуков. “Жизнь и труды Погодина”, X, 322.].

Чтобы ответить на вопрос, как относится текст, впервые оглашенный в Калуге, к наличным сейчас пяти тетрадям, надо, прежде всего, учесть систематический и длительный характер этих калужских чтений, продолжавшихся по нескольку часов изо дня в день и охвативших, кроме всего нам известного, также ряд отсутствующих теперь глав. Такого рода чтения могли, конечно, производиться только по беловику. Вернее всего, в Калуге читалась сохранившаяся ранняя редакция, т. е. первоначальный слой четырех первых тетрадей. Ряд признаков, приведенных в мемуарах, действительно ведет нас к этому тексту. Иное начало первой главы, запомнившееся Смирновой и ее брату, легко объясняется тем, что начало рукописи, дошедшее до нас, является новой вставкой, [См. выше описание рукописи. ] первоначальный же текст (первый лист рукописи) утрачен. Отсутствующее ныне продолжение главы второй: обед у Бетрищева, партия в шахматы, возвращение Чичикова к Тентетникову, новый визит Чичикова и Тентетникова вместе к генералу, застольный разговор о 12-м годе, помолвка, сборы Чичикова к генеральским родственникам — тоже несомненно находилось в тетради второй в тех полулистах, которые не сохранились. Именно к первоначальному слою второй и третьей тетради относятся критические замечания Смирновой (в письме от 1 августа). Если сравнить произведенную Гоголем переработку тех мест глав первой и второй, где появляется Уленька, то сразу станет видно, что переработка в целом следовала как раз совету Смирновой: “немного свести с идеала” Уленьку — и, значит, совет относился именно к первой из двух наличных редакций. Еще наглядней отразилось в доступном нам тексте второе замечание Смирновой. Соответствующее место третьей главы в первой из двух наличных редакций как нельзя лучше оправдывает оценку, данную Смирновой жене Костанжогло: “она уж слишком жалка”; а в исправленном виде то же место с неменьшей очевидностью отражает на себе самый совет: “дайте работу жене Костанжогло”. [Ср. Вас. Гиппиус. “Гоголь”, 1924, стр. 213—14. Фамилия Костанжогло, упоминаемая Смирновой, в первом слое этих тетрадей еще не встречается: там ей соответствует Скудронжогло. Но в двух-трех местах она там исправлена черными чернилами на Костанжогло, что могло предшествовать чтениям в Калуге. ] Не противоречит, наконец, первоначальный текст четырех первых тетрадей и всему тому из приведенных воспоминаний, что приурочено там к несохранившимся главам: эпизод об “эманципированной” красавице в пересказе как Арнольди, так и Смирновой одинаково связан с путешествием Платонова и Чичикова вместе, т. е. с дальнейшим развитием той фабулы, которая намечена уже в наличных главах третьей и четвертой. Эпизод входил, следовательно, в одну из дальнейших глав, после четвертой, обрывающейся, как известно, на полуфразе. След этих изъятых из уцелевшей рукописи глав сохранился не только в черновом наброске о Чагравине, [Фамилия персонажа — Чагравин, а не Чагранов, как запомнили Смирнова с братом. ] но и в ряде заметок в записной книжке, заполнявшейся в значительной своей части как раз в период, предшествовавший поездке в Калугу весной и летом 1849 г. (см. ниже). Заметка, начинающаяся: “Он вспоминал, как гренадер Коренной, когда уже стихнули со всех сторон французы…”, предусматривает, без сомнения, застольную беседу о 12-м годе у генерала Бетрищева. Следующий далее ряд пейзажных заметок, с прямым упоминанием в одной из них Чичикова, точно так же предусматривает, должно быть, описания природы для несохранившихся глав, особенно богатых подобными описаниями, что запомнил Арнольди.

Есть, таким образом, все основания признать, что первоначальный текст сохранившихся первых четырех тетрадей представляет собою уцелевший фрагмент той самой редакции второго тома, которая создана была Гоголем в Москве и впервые была им прочитана летом 1849 г. у Смирновой. Эта редакция по счету была второй, если считать первой редакцию, сожженную в 1845 г.

На закончившийся калужскими чтениями период 1848–1849 гг. падает, кроме частично уцелевшего первого слоя четырех первых тетрадей, и близкий к ним по почерку и чернилами дефектный отрывок двух мест из главы третьей, несомненно предшествовавший соответствующему тексту тетрадей, так как будущий Костанжогло назван здесь Берданжогло с исправлением на Скудронжогло — фамилию, перешедшую в первый слой третьей тетради. В тот же период 1848–1849 гг. сделан был, как указано, уцелевший набросок о Чагравине и, вероятно, другой, впервые публикуемый набросок: “Вот оно, вот оно, что значит”, в котором можно видеть фрагмент главы о Вороном-Дрянном. Каждому из этих персонажей посвящена была, надо думать, во второй редакции особая глава, как и упоминаемому в письме от 1 августа Муразову. Сверх четырех уцелевших глав, в рукописи, по которой Гоголь читал в Калуге, могло быть, таким образом, еще три главы, а всего вместе — семь, как запомнил со слов Смирновой Аксаков (Арнольди говорил о 9 главах).

Особой оговорки требует, в связи с новой редакцией, заключительная глава. Ее в этой редакции, в период калужских чтений, по-видимому, не было: князь-губернатор в воспоминаниях Арнольди и в письме Смирновой от 1 августа не упоминается вовсе. Судя же по воспоминаниям, записанным Кулишом, этот персонаж упомянут был тогда Гоголем только как еще проектируемый. К переработке уцелевшего от 1845 г. текста последней главы Гоголь, действительно, приступил лишь позже.

Калужские чтения в июле 1849 г. завершили еще один фазис работы, чтение Аксаковым в августе открывает собою другой. Из воспоминаний С. Т. Аксакова известно, что Гоголь прибыл к ним в тот год в Абрамцево 14 августа, а четыре дня спустя, 18-го вечером, неожиданно для всех присутствовавших состоялось первое чтение.

“Гоголь прочел первую главу второго тома “Мертвых душ”, — рассказывает Аксаков. — С первых страниц я увидел, что талант Гоголя не погиб, и пришел в совершенный восторг. Чтение продолжалось час с четвертью… Тут только мы догадались, что Гоголь с первого дня имел намерение прочесть нам первую главу из второго тома “Мертвых душ”, которая одна, по его словам, была отделана, и ждал от нас только какого-нибудь вызывающего слова… На другой день Гоголь требовал от меня замечаний на прочитанную главу, но нам помешали говорить о “Мертвых душах”. Он уехал в Москву, и я написал к нему письмо, в котором сделал несколько замечаний и указал на особенные, по моему мнению, красоты. Получив мое письмо, Гоголь был так доволен, что захотел видеть меня немедленно. Он нанял карету, лошадей и в тот же день прикатил к нам в Абрамцево. Он приехал необыкновенно весел или, лучше сказать, светел и сейчас сказал: “Вы заметили мне именно то, что я сам замечал, но не был уверен в справедливости моих замечаний. Теперь же я в них не сомневаюсь, потому что то же заметил другой человек, пристрастный ко мне”.

Гоголь прожил у нас целую неделю; до обеда раза два выходил гулять, а остальное время работал; после же обеда всегда что-нибудь читали. Мы просили его прочесть следующие главы, но он убедительно просил, чтоб я погодил. Тут он оказал мне, что он прочел уже несколько глав А. О. Смирновой и С. П. Шевыреву, что сам он увидел, как много надо переделать, и что прочтет мне их непременно, когда они будут готовы. 6 сентября Гоголь уехал в Москву вместе с Ольгою Семеновною. Прощаясь, он повторил ей обещание прочесть нам следующие главы “Мертвых душ” и велел непременно сказать это мне”. [С. Аксаков. История моего знакомства с Гоголем. М., 1890, стр. 186–188.].

Тут же, в Абрамцеве, в конце августа, а с 6 сентября — в Москве переделка написанного захватила Гоголя. 20 октября он пишет А. М. Виельгорской: “Всё время мое отдано работе, часу нет свободного. Время летит быстро, неприметно… Избегаю встреч даже со знакомыми людьми, от страху, чтобы как-нибудь не оторваться от работы своей. Выхожу из Дому только для прогулки и возвращаюсь съизнова работать… С удовольствием помышляю, как весело увижусь с Вами, когда кончу свою работу”. Менее бодрыми, но всё же категорическими заявлениями о движущейся, хоть и медленно, работе отмечены и дальнейшие письма 1849 г., вплоть до признаний (в конце года) Жуковскому: “Скотина Чичиков едва добрался до половины своего странствования” — и 21 января 1850 г. Плетневу: “Конец делу еще не скоро, т. е. разумею конец “Мертвых душ”. Все почти главы соображены и даже набросаны, но именно не больше, как набросаны; собственно написанных две-три и только”. Чтобы понять, как случилось, что вместо семи глав, читавшихся летом 1849 г., к январю 1850 г., в результате новой почти полугодовой работы, их оказалось “две-три и только”, надо учесть обычный способ художественной работы Гоголя: едва изготовленный беловик всякий раз немедленно начинал у него обрастать приписками, снова превращавшими его мало-помалу в черновик, требующий новой беловой копии. [См. собственные признания об этом Гоголя в передаче Н. В. Берга, “Русская старина”, 1872, т. V, кн. 1, стр. 124–125.] И что именно такой характер носила художественная работа Гоголя во второй половине 1849 г. перед новыми чтениями у Аксаковых, видно из семейной переписки последнего: “Вчера целый вечер провели мы с Гоголем, — 10 января 1850 г. писал старик Аксаков сыну Ивану. — Гоголь был необыкновенно любезен, прост и искренен… говорил о том, как он трудно пишет, как много переменяет, так что иногда из целой главы не остается ни одного прежнего слова”. [См. Н. В. Гоголь. Материалы и исследования, под ред. В. В. Гиппиуса, I, 1936, стр. 184.] Вероятно, к этому времени относятся исправления черными чернилами, которые проходят сплошь от страницы к странице и даже от строки к строке, через все четыре тетради, образуя собственно не приписки к старому тексту, а самостоятельный новый текст. Он-то и создавался между сентябрем 1849 г. и январем 1850 г. За этот период, очевидно, были так исправлены “две-три главы”.

В январе 1850 г. Гоголь читал у Аксаковых первые главы в исправленном виде. “В январе 1850 года Гоголь прочел нам в другой раз первую главу “Мертвых душ”, — свидетельствует Аксаков. — Мы были поражены удивлением: глава показалась нам еще лучше я как будто написана вновь”. [С. Аксаков. История моего знакомства с Гоголем, стр. 188; см. также письмо С. Т. Аксакова к сыну от 10 января 1850 г. (“Материалы и исследования”, под ред. В. В. Гиппиуса, I, стр. 184–185). ] Очередь была за второй. “Января 19-го, — продолжает Аксаков, — Гоголь прочел нам вторую главу, которая была довольно отделана и не уступала первой в достоинстве”. [С. Аксаков. История моего знакомства с Гоголем, стр. 188.] Гораздо горячей высказался Аксаков, под непосредственным впечатлением от прочитанного, в письме к сыну: “Скажу одно: вторая глава несравненно выше и глубже первой. Раза три я не мог удержаться от слез. Такого высокого искусства показывать в человеке пошлом высокую человеческую сторону нигде нельзя найти, кроме Гомера”. [См. “И. С. Аксаков в его письмах”, I, 271—13.] Из этого отзыва видно, что в состав главы второй и теперь не могли не входить те патетические страницы (об отечественной войне, о помолвке Уленьки и Тентетникова), которые прочитаны были летом Смирновой и которых в сохранившейся тетради недостает по чисто внешней причине.

Дальнейшая переработка прочитанного летом 1849 г. в Калуге растягивается на всю первую половину 1850 г., до самого отъезда Гоголя из Москвы, в июне, в Васильевку. В письмах за этот период он несколько раз жалуется на “дурно” или “праздно” проведенную зиму, [См. письма к А. С. Данилевскому от 5 июня, к А. С. Стурдзе от 6 июня и др. ] но всё же перед отъездом читает Аксаковым еще две выправленные главы — третью и четвертую [См. С. Аксаков. История моего знакомства с Гоголем, стр. 188.] — и вспоминает об этом в письме к гр. А. П. Толстому от 20 августа, как о бесспорном успехе: “Когда я перед отъездом из Москвы прочел некоторым из тех, которым знакомы были, как и Вам, две первые главы, оказалось, что последующие сильней первых и жизнь раскрывается чем дале, тем глубже”. Весьма показательно, что к 13 июня, к отъезду из Москвы, Гоголь успел выправить заново, из семи написанных ранее глав, ровно столько, сколько содержит уцелевшая рукопись: четыре главы. Если правильно подметил Д. А. Оболенский, что “рукопись, по которой читал Гоголь, была совершенно набело им самим переписана”, [См. “Русская старина”, 1873, т. VIII, № 12, стр. 952.] то можно предположить, что одновременно с внесением в сохранившиеся четыре тетради первого слоя приписок Гоголь этот новый текст тут же переписывал набело, что подтверждается идущими от Кулиша сведениями о снятии беловой копии со страниц рукописи 7—10 с текстом о воспитании Тентетникова. Этим, с другой стороны, может объясняться и отсутствие в уцелевших тетрадях конца главы второй, конца главы четвертой и всех следовавших за ней: эти части рукописи, одни возможно менее остальных пострадавшие от приписок, другие и вовсе пока еще без приписок (дальше четвертой главы исправления пока не шли), Гоголь мог, во избежание лишней работы, присоединить к копии, снятой со всего остального. Остальное же, т. е. наиболее зачерненные приписками части калужской рукописи, и есть известные нам четыре тетради.

Первый слой приписок (черными чернилами), датируемый сентябрем 1849—июнем 1850 гг., распространяется, как установлено выше, также на пятую тетрадь, на уцелевший от 1845 г. фрагмент первой редакции. Имея теперь новую редакцию, Гоголь дошел, наконец, и до эпилога. Внесение в первоначальный текст пятой тетради приписок черными чернилами датируется, по наблюдению еще Тихонравова, упоминанием в них сортов сукна: “Здесь сукны зибер, клер и черные”; эти названия вписаны Гоголем в записную книжку и, конечно, лишь отсюда перенесены в текст поэмы. Но запись в этой книжке, по своему положению в ней, датируется не ранее как 1849 г. (см. ниже). Изменения, внесенные в заключительную главу этими приписками 1850 г., рассчитаны на приспособление старого фрагмента последней главы к новому художественному целому: сношения Чичикова с контрабандистами, его визит к подкупному юристу устранены; их место заступила картина ярмарки, заранее намеченная записями карманных записных книжек; устранен и Вишнепокромов, что соответствует лишь беглым упоминаниям этого персонажа в наличных четырех главах и полному умолчанию о нем мемуарных источников (Арнольди, Смирновой). При всем том приписки в пятой тетради не таковы, чтобы можно было признать новый текст сколько-нибудь законченным. Приписками, например, почти не затронута заключительная речь князя. Над последней главой Гоголю предстояло еще трудиться, как, впрочем, и над всей второй частью поэмы.

С переездом на юг, сперва в Васильевку, а потом — в конце октября — в Одессу, труд Гоголя вступает в последний, очень бодрый по началу период: предполагается, что “второй том эту же зиму будет готов”; строится проект прочесть будущим летом Смирновой, Жуковскому и Плетневу всё написанное, а в сентябре явиться в Петербург “для напечатания”. [См. Письма к А. О. Смирновой от 20 августа и к П. А. Плетневу от 2 декабря 1850 г. ] Возобновившаяся в Одессе работа вполне как будто этот проект оправдывает. “Утро постоянно проходит в занятиях, — пишет Гоголь Смирновой 23 декабря, — не тороплюсь и осматриваюсь. Художественное созданье и в слове то же, что и в живописи, то же, что картина. Нужно то отходить, то вновь подходить к ней, смотреть ежеминутно, не выдается ли что-нибудь резкое”. Отсюда можно заключить, что в эту пору Гоголь много внимания уделял деталям. При такой работе над текстом Гоголь и прежде любил пользоваться двумя рукописями сразу. [Цензурная рукопись “Ревизора” в 1835 г. готовилась, например, по двум различным писарским копиям с несохранившегося автографа. ] Можно предположить, что и художественная доработка второго тома “Мертвых душ” осуществлялась в этот период тем же приемом. В рукописях Гоголя приписки карандашом вообще играют роль пробной наметки, закрепляемой потом чернилами. Однако последний слой приписок в сохранившейся рукописи второго тома поэмы — главным образом карандашные приписки на полях — никаких признаков обычного закрепления чернилами не имеет. Это дает основание допустить, что карандашная наметка на этот раз не столько была связана с текстом сохранившихся тетрадей, сколько служила наметкой для последующего беловика. С точки зрения художественной выразительности эти наметки имеют неоспоримые преимущества перед предшествующим текстом. Таковы введенные нами в основной текст поправки к вступительному в первой главе пейзажу: их как раз уловил Оболенский [“Хотя в напечатанной первой главе все описательные места прелестны, но я склонен думать, что в окончательной редакции они были еще тщательнее отделаны”. См. “Русская старина”, 1873, т. VIII, № 12, стр. 943–947.] при новом чтении Гоголем этой главы в Москве осенью 1851 г. Таковы же поправки к главе IV: описание владений Костанжогло на пути к Хлобуеву, описание имения самого Хлобуева, размышления Чичикова на пути к Платоновым о сделанной им покупке.

В новом описания хлобуевского имения есть одна разительная черта: двукратное возвращение читателя, при показе имения, к тому прибрежному ландшафту двух первых глав, на фоне которого развернута там история Тентетникова; на него нет и намека в соответствующих местах не только читанного в Калуге беловика, но и в первом московском слое приписок. Внесенное, следовательно, только в Одессе, новое напоминание о Тентетникове, в далекой от него по собственному содержанию главе IV, могло преследовать особую цель. Главы с возвращением рассказа к Уленьке и Тентетникову калужская редакция 1848–1849 гг., вероятно, не знала. Напротив, новые главы — сверх написанных ранее, — привезенные Гоголем из Одессы в Москву в июле 1851 г., насчитывали в своем составе как раз и такую. Об этой главе со слов Шевырева передает кн. Оболенский: “В то время, когда Тентетников, пробужденный от своей апатии влиянием Уленьки, блаженствует, будучи ее женихом, его арестовывают и отправляют в Сибирь; этот арест имеет связь с тем сочинением, которое он готовил о России, и с дружбой с недоучившимся студентом… Оставляя деревню и прощаясь с крестьянами, Тентетников говорит им прощальное слово (которое, по словам Шевырева, было замечательное художественное произведение). Уленька следует за Тентетниковым в Сибирь, — там они венчаются и проч.”. [“Русская старина”, 1873, т. VIII, № 12, стр. 943–947 и 952–953.] След этой не уцелевшей главы сохранился, как можно думать, в черновом наброске “Помещики, они позабыли…”. Содержащееся в нем обличительное обращенье, в торжественном тоне, к “власти”, от лица обиженного бюрократическими “ограничениями” помещика, едва ли не входило в упоминаемое Оболенским “прощальное слово”. Такое расширение, в одесский период работы, эпизода о Тентетникове нельзя не поставить в связь с официально объявленными в самом конце 1849 г. [В “Русском инвалиде” от 23 декабря 1849 г., № 276.] сведениями о сосланных в Сибирь петрашевцах. Еще с 1845 г. предназначавшаяся для второй части “Мертвых душ” тема революционно-политического подполья, неизменно связывавшаяся с тех пор (вплоть до калужских чтений) с мало нам известным персонажем по имени Вороной-Дрянной (что одно уже указывает на реакционно-памфлетный характер, приданный первоначально Гоголем этой теме), неожиданно получила теперь остроту злободневности.

На смену или в дополнение к памфлетному эпизоду о Вороном-Дрянном выступает в 1850–1851 гг. патетический эпизод о ссыльном Тентетникове и следующей за ним в Сибирь Уленьке. [Выдвигается предположение, что если верны свидетельства современников об изменениях в идейной направленности сюжетных линий второго тома, то они могли произойти под воздействием зальцбруннского письма Белинского; см. статью Н. Л. Степанова “Белинский и Гоголь” — сборник “Белинский — историк и теоретик литературы”, изд. Академии Наук СССР, 1949, М. — Л., стр. 317–318.] Мог входить в этот эпизод и “штабс-капитан Ильин” — персонаж, которого упоминает под впечатлением прочитанных ему Гоголем двух новых глав поэмы Шевырев (в записке от 27 июля 1851 г.), прибавляя: “С нетерпением жду 7 и 8 главы”. [См. Отчет имп. Публичной библиотеки за 1893 г., стр. 68.] Прочитаны были, следовательно, 5-я и 6-я.

О содержании дальнейших глав есть сведения в передаче духовника Гоголя, М. Константиновского, видевшегося с Гоголем в начале 1852 г. “Дело было так, — говорит Константиновский: — Гоголь показал мне несколько разрозненных тетрадей с надписями: глава, как обыкновенно писал он главами. Помню, на некоторых было надписано: глава I, II, III, потом, должно быть, VII, а другие были без означения… В одной или двух тетрадях был описан священник. Это был живой человек, которого всякий узнал бы, и прибавлены такие черты, которых… во мне нет, да к тому же еще с католическими оттенками, и выходил не вполне православный священник. Я воспротивился опубликованию этих тетрадей, даже просил уничтожить. В другой из тетрадей были наброски… только наброски какого-то губернатора, каких не бывает. Я советовал не публиковать и эту тетрадь, сказавши, что осмеют за нее даже больше, чем за Переписку с друзьями”. [См. В. Гиппиус. Гоголь, стр. 455.] Намерение изобразить священника известно было также Смирновой (см. выше). Работа над заключительной главой, в период одесский и после Одессы, дошла до нас в нескольких уцелевших черновых набросках (см. выше, стр. 274—80). Три из них (1-й, 2-й и 4-й) сделаны теми же рыжими чернилами, что и второй слой приписок в четырех тетрадях; они повторяют заново наставительную речь князя к чиновникам из заключительной главы первой редакции. Один из ее набросков (2-й) — рядом с предполагаемой речью Тентетникова (см. выше). В другом, самом обширном (№ 4), заметно стремление увязать самую речь с содержанием предшествующих глав.

Кроме перечисленных отрывков и приписок карандашом в четырех тетрадях от одесского периода до нас больше не дошло ничего. Последний текст Гоголя, “переписанный набело его собственною рукою, очень хорошим почерком” (по наблюдению лечившего его доктора), [См. А. Тарасенков. Последние дни жизни Гоголя. 2-е изд., М., 1902, стр. 12.] был сожжен автором в Москве, в доме графа А. П. Толстого, на Никитском бульваре, 11 февраля 1852 г.

Не доведенный до конца десятилетний труд прошел, таким образом, следующие фазы: 1) работа над первой редакцией в 1843–1845 гг., от которой, после сожжения в июле 1845 г., уцелел первоначальный текст пятой тетради; 2) работа в Москве от октября 1848 г. до июня 1849 г., выразившаяся в семи главах, прочитанных в июле Смирновой, и частично представленная первым слоем текста четырех первых тетрадей; 3) работа по выправлению из этих семи глав первых четырех, прочитанных Аксаковым в течение августа 1849 г. — июня 1850 г., — работа, сохранившаяся в виде первого слоя приписок во всех пяти тетрадях; 4) работа над неуцелевшим беловиком 1850–1851 гг., отдельные наметки к которому сохранились как два последних слоя приписок в четырех наличных тетрадях и как черновые фрагменты к заключительной речи князя.

Характер воспроизведения перечисленных текстов вытекает из всего предыдущего.

Воспроизводим последний слой, принимая его за окончательный, т. е. текст, получившийся в результате московских приписок 1849–1850 гг., выправленный сверх того в отдельных случаях по позднейшим припискам одесского периода. В раздел “Другие редакции” отнесен первый слой текста четырех первых глав, как фрагмент редакции 1848–1849 гг. заключительная глава в редакции 1844–1845 гг. а также все перечисленные выше отрывки и наброски.

Варианты к окончательному тексту приводятся в особом разделе “Варианты”. Варианты к первому слою даются в подстрочных сносках к публикации этого слоя. Как в “Варианте”, так и в подстрочных примечаниях к “Другим редакциям” вариант обыкновенно предшествует тексту, к которому подводится. Если законченному тексту предшествовало несколько предварительных вариантов, они даются в хронологической последовательности по схеме: а — <вариант>; б — <вариант> и т. д. В немногих случаях, когда вариант является наметкой, сделанной уже после принятого законченного текста, он дается по схеме: а — как в тексте; б — <вариант>.

В печати второй том “Мертвых душ” впервые появился в 1855 г. (цензурное разрешение за подписью И. Бессомыкина от 26 июля), в виде дополнения к вышедшему тогда второму собранию сочинений (“Сочинения Николая Васильевича Гоголя, найденные после его смерти. Похождения Чичикова или Мертвые души. Поэма Н. В. Гоголя. Том второй (5 глав). Москва. В Университетской типографии, 1855”).

Помещенные в разделе “Другие редакции” отрывки главы III впервые опубликованы: № 1 — в 10-м издании, т. III, стр. 581–583; № 2 — в сборнике “Памяти В. А. Жуковского и Н. В. Гоголя”, выпуск третий, под ред. Г. П. Георгиевского, Спб., 1909, стр. 441–442. Из набросков к несохранившимся главам № 1 публикуется впервые, № 2 — впервые опубликован в 10-м издании, т. VII, стр. 896, № 3 — там же, т. VI, стр. 451. “Наброски к заключительной главе” были напечатаны впервые: № 1 — в сборнике “Памяти В. А. Жуковского и Н. В. Гоголя”, вып. третий, стр. 112, № 2 — в 10-м издании, т. VI, стр. 452, №№ 3 и 4 — там же, т. VII, стр. 895 и 446–451.

Текст первого издания представляет собой комбинированный текст первого и последнего слоев сохранившейся рукописи с привнесением в него ряда ошибок, явившихся результатом неправильного чтения С. П. Шевыревым трудно разбираемой рукописи, а в некоторых случаях, быть может, и произвольного редактирования.

В Государственной библиотеке СССР им. В. И. Ленина, в Московском Университете и в Институте украинской литературы Академии наук УССР в Киеве имеется шесть рукописных списков с несохранившегося экземпляра копии, сделанной С. П. Шевыревым с автографа. Между текстом сохранившегося подлинника и рукописными копиями, а также первопечатным текстом имеются разночтения. Однако эти разночтения по своему характеру не могут свидетельствовать о том, что в распоряжении С. П. Шевырева имелся еще какой-либо, не дошедший до нас первоисточник.

Разночтения, как указано выше, бесспорно объясняются комбинированием слоев рукописи, неправильным прочтением ряда мест, а также типичными ошибками переписчика.

В предисловии Трушковского к первому изданию второго тома сообщалось, что “в августе 1851 г. Гоголь прочел С. П. Шевыреву шесть глав совершенно оконченных к печати и седьмую почти готовую”. Следовательно, С. П. Шевырев мог лучше других знать содержание сожженной рукописи. Ввиду этого имеет значение его редакторская заметка в конце второй главы в первом издании:

“Здесь пропущено примирение генерала Бетрищева с Тентетниковым; обед у генерала и беседа их о двенадцатом годе; помолвка Улиньки за Тентетникова; молитва ее и плач на гробе матери; беседа помолвленных в саду. Чичиков отправляется, по поручению генерала Бетрищева, к родственникам его, для извещения о помолвке дочери и едет к одному из этих родственников полковнику Кошкареву”. Эта заметка по содержанию совпадает с рассказом Арнольди. Остальные редакторские примечания не представляют интереса и свидетельствуют о том, что едва ли редактор пользовался другими первоисточниками. Так, в примечании на стр. 123 первого издания отмечен пропуск в разговоре между Костанжогло и Чичиковым. По поводу содержания этой утраченной части разговора редактор мог привести только предположение: “Здесь в разговоре между Костанжогло и Чичиковым пропуск. Должно полагать, что Костанжогло предложил Чичикову приобрести покупкою именье соседа его, помещика Хлобуева”. Всё это ясно из самого текста и не вносит никакого дополнения. Такого же характера и две другие заметки: “Здесь пропуск, в котором, вероятно, содержался рассказ о том, как Чичиков отправился к помещику Леницыну”; “Тут должен быть пропуск”.

IV.

Непосредственно связаны со второй частью “Мертвых душ” те записные книжки Гоголя, которые содержат не только материалы к поэме, но также черновые наброски к ней. Таких записных книжек Гоголя дошло до нас две.

Первая записная книжка в отрывках по неполной копии Трушковского опубликована Н. С. Тихонравовым (в ряде случаев с ошибочным прочтением текста) в приложении к журналу “Царь-Колокол” (1892 г., вып. III) и вторично по той же копии в 10 издании (т. VI, стр. 457–496). Полностью по автографу воспроизводится здесь впервые. Эта книжка датирована в 10 издании 1841–1842 годами; в действительности к этим годам относятся лишь первые записи. Гоголь пользовался этой книжкой до середины 1844 г. На начало в ней записей с 1841 г. прямо указывает первая же из них: упоминаемый тут “Петр Михайлович” — П. М. Языков, брат поэта и спутник Гоголя при его возвращении из-за границы на родину осенью 1841 г. Следующий затем перечень “дел Петра Михайловича”, где между прочим значится: “вымыть коляску, уставить стекла фонарей”, не оставляет сомнения в том, что запись сделана как раз в пути, т. е. в сентябре—октябре 1841 г. Что касается последних в этой книжке заметок, то, начиная с заметки “Дела, предстоя<щие> губернатору” и до конца, они все внесены сюда со слов графа А. П. Толстого, что подтверждается следующим отрывком из обращенного к нему письма Гоголя, служащего, вероятно, наброском статьи “Занимающему важное место” (“Выбранные места из переписки с друзьями”):

“Вас удивляет, почему я с таким старанием стараюсь определить всякую должность в России, почему я хочу узнать, в чем ее существо? Говорю Вам: мне это нужно для моего сочиненья, для этих самых “Мертвых душ”, которые начались мелочами и секретарями и должны кончить<ся> делами покрупнее и должностями повыше, и это познание точное и верное должностей в том… в каком они должны у нас в России быть. Мне бы не хотелось дать промаха и погрешить против правды, тем более, <что> характер<ы> и люди в остальных двух частях выходят покрупнее обыкновенных и в значительных должностях. Я Вас очень благодарю, что Вы объяснили должность генерал-губернатора; я только с Ваших слов узнал, в чем она истинно может быть важна и нужна в России”. [См. Сочинения Гоголя, изд. 10, т. VII, стр. 450–451.].

Как раз разъяснению административной роли генерал-губернатора, в отличие от губернатора, посвящены последние заметки первой записной книжки. Да и непосредственно предшествующая им заметка “Сведения о Лыскове” тоже указывает на сношения Гоголя с семьей Толстых: графиня А. Г. Толстая, урожденная княжна Грузинская, была дочерью того самого князя Грузинского, которому когда-то принадлежало Лысково, крупное приволжское село в шестидесяти верстах от Нижнего-Новгорода. Нетрудно, наконец, определить и время внесения всех этих заметок в книжку. Начало сближения Гоголя с А. П. Толстым падает на май—июнь 1844 г., когда Гоголь писал из Бадена Жуковскому: “Живу порожняком и беседую с одним гр. Толстым”. [Письмо к В. А. Жуковскому от 23 мая 1844 г. ] Летние беседы с ним в Бадене Гоголь вспоминал осенью этого года в письме к Н. М. Языкову (от 12 ноября). Из этого письма тоже между прочим видно, что беседы касались административных возможностей губернатора.

Простираясь, таким образом, от сентября 1841 г. до мая—июня 1844 г., заметки первой записной книжки охватывают и время завершения первого тома “Мертвых душ” и начальный период работы над вторым. Главным источником собранных здесь этнографических и статистических материалов послужили устные и письменные сообщения П. М. Языкова, уроженца Симбирской губернии и знатока своего края, этнографа, геолога. В письме к нему от 18 мая 1842 г., перед обратным отъездом за границу, Гоголь спрашивает: “Да зачем вы не прислали мне ничего на дорогу? Слов и всяких заметок теперь у вас без сомнения понабралось вдоволь. Велите переписать всё, что ни набралось, на тоненькую почтовую бумагу и пошлите в письме к Николаю Михайловичу; если не поместятся за одним разом, — за двумя”. Характер ожидавшихся Гоголем от П. М. Языкова “заметок” еще точней определен в письме Н. М. Языкова от 25 марта 1842 г.: “Брат Петр Михайлович обещал прислать Гоголю собрание слов русских, им для него записанных, и описание крестьянских изделий или ремесл, им же составленное. Гоголю то и другое теперь очень нужно”. [См. В. И. Шенрок. Материалы, IV, стр. 179, примечание 3.] Не дошедшая до нас переписка П. М. Языкова с самим Гоголем несомненно и содержала все эти заметки, вносившиеся по мере поступления в записную книжку. Как видно из письма Гоголя к Н. М. Языкову от 2 апреля 1844 г., “драгоценные выписки” П. М. Языкова продолжали пересылаться и в 1844 г.

Материалам первой записной книжки Гоголь воспользовался для отдельных глав первой части поэмы в период ее окончательной доработки в октябре—декабре 1841 г.: для гл. IV — заметки, касающиеся псовой охоты (нач. “Густопсовые. Чистопсовые” и выражения: “скалдырник”, “Софрон” — они вошли в речь Ноздрева; для гл. V — имя “Милушкин” (из раздела “Мужички”), перешедшее в перечень проданных Собакевичем “душ” (“Милушкин, кирпичник!”); для гл. VI — названия хозяйственного скарба (из раздела “Сосуды”), перенесенные в описание хозяйства Плюшкина; для варианта гл. VIII — описание турухтана весной (из раздела “Птичьи и звериные крики”) в качестве сравнения с мужчиной, заслужившим одобрительный отзыв дам; более мелкие заимствования встречаются и в остальных главах. Материал, перешедший в уцелевшие главы второго тома поэмы, проанализирован выше. В истории создания второго тома “Мертвых душ” заметкам П. М. Языкова вообще принадлежит немаловажное значение: знакомя Гоголя с средним Поволжьем, они придали соответствующий местный колорит не только доминирующему в уцелевших главах пейзажу, но и внесенным туда чертам быта, народной речи и т. д.

Другая помещенная в этом томе записная книжка в выдержках опубликована (с ошибками) Н. С. Тихонравовым по копии Н. П. Трушковского в приложении к журналу “Царь-колокол” (1892 г., вып. III), вторично, по той же копии, — в 10 изд. соч. Гоголя (т. VI, стр. 527–541); полный ее текст по подлиннику печатается здесь впервые. Надпись на обороте переплета, с датой “1846, 8(20) октября”, с точностью устанавливает, когда книжка попала Гоголю в руки. В тот же день он писал подарившему ему эту книжку Жуковскому: “Нельзя было лучше и кстати сделать подарка. Моя книжка вся исписалась. Подарку дан был поцелуй, а в лице его самому хозяину”. Как долго пользовался ею Гоголь и когда именно вносились отдельные записи, видно из содержания этих последних, где встретилось, между прочим, и несколько новых дат (годы 1847, 1848 и 1849). Одна из первых записей — “Вексель № 12017” — говорит, конечно, о векселе от Прокоповича, упоминаемом в письме к Жуковскому из Неаполя от 4 марта 1847 г. по поводу соответствующего извещения от Плетнева; извещение, в виде номера, и занесено было тогда же, очевидно, в записную книжку, опять упоминаемую в названном письме к Жуковскому: “Видно, недаром было написано в записной книжке, данной мне во Франкфурте на дорогу: “до свиданья” и вслед за этим прибавлено: “Франкфурт””. Ряд дальнейших записей, начиная со слов “Звезда освещена свечами” и кончая словами “гулянки ночные, называемые Петровками, продолжающиеся до Спаса”, представляют собой сжатые выборки из книги Снегирева “Русские простонародные праздники”, которую выслал Гоголю Шевырев в июне 1847 г. [См. Отчет имп. Публичной библиотеки за 1893 г., стр. 51.] Гоголь же получил ее около 2 декабря; [В письме от 2 декабря, известив Шевырева о получении посылки, Гоголь прибавил относительно автора: “Дивлюсь, как этого человека разбрасывает во все стороны… Нужно иметь четыре головы, чтобы его читать. Даже эту малую толику, которую он собрал в своей книге, трудно увидеть из его же книги”.] следовательно, записи о праздниках датируются декабрем 1847 г.

Далее следует запись в русской транскрипции арабских слов (сирийский диалект); запись фонетическая и содержит некоторые неточности. Текст книжки, начинающийся этим словарем и заканчивающийся словами “В Назарете дождь задержал нас двое суток”, относится ко времени палестинского путешествия Гоголя, т. е. падает на январь—апрель 1848 г., а записи, озаглавленные “В Полтаве” и “В Киеве”, падают на май—июнь этого же года, когда Гоголь действительно побывал и в Полтаве и в Киеве, о чем известно из его писем к Данилевскому от 4 и 16 мая. Дальнейшие записи, начиная с озаглавленной “Вопросы Хомякову” и кончая записью “Филатов в Севске, Постоялый двор”, охватывают московский период, от сентября 1848 г. до июня 1950 г., когда на пути в Васильевку с Максимовичем Гоголь, по воспоминаниям последнего, “в Севске, на Ивана-Купалу… неподалеку от постоялого двора” услышал заинтересовавшее его причитание трех сестер-девушек над покойницей матерью. [См. “Записки о жизни Н. В. Гоголя” П. Кулиша, т. II, стр. 237—38.] Среди дальнейших записей некоторые могут относиться к тому же московскому периоду (книжка заполнялась не всегда в одной и той же последовательности). Такова запись: “Платье гадз зефир” и т. п., которая по своему положению в книжке должна быть отнесена к 1849–1850 гг. Но есть, несомненно, и более поздние. Таковы, например, записи об обязанностях мужа и жены, во многом совпадающие с июльскими письмами 1851 г. к матери и сестрам по поводу предстоящего замужества одной из них; или запись о митрополите Филарете, совпадающая, должно быть, с тем посещением его Гоголем, о котором идет речь в одной из записок конца 1851 г. к Шевыреву. Этой записной книжкой Гоголь, следовательно, пользовался в течение пяти лет, вплоть до последних месяцев своей жизни. Значительная часть записей падает на наиболее интенсивный период работы над вторым томом поэмы. Записи, относящиеся непосредственно к ней, проанализированы выше. Обе записные книжки публикуются здесь как дополнительный материал к работе над “Мертвыми душами”, и этой задачей ограничен комментарий к ним.

V.

Второй том “Мертвых душ” был последним литературным трудом Гоголя и единственным художественным произведением (за исключением только “Развязки Ревизора”), над которым Гоголь работал в последний период своей жизни, — в период, отмеченный “крутым поворотам” (выражение самого Гоголя) во всем его мировоззрении. Второй том “Мертвых душ” представляется не столько органическим продолжением первого, сколько новым, по существу, произведением — с иными идеологическими предпосылками, иными заданиями, иными во многом художественными приемами. В сознании самого Гоголя уже на первых приступах к работе над вторым томом он характеризуется прежде всего своим отличием от первого. Основные отличия Гоголь видел в большей, по сравнению с первым томом, значительности содержания и в ином, чем в первом томе, выборе героев.

Письма Гоголя за 1843–1845 гг. показывают, что во втором томе должны были найти выражение моралистические идеи Гоголя вообще, и что Гоголь связывает свой труд с собственным воспитанием. В письме к Н. М. Языкову от 14 июля 1844 г. Гоголь пишет: “так самый предмет и дело связано с моим собственным внутренним воспитанием, что никак не в силах я писать мимо меня самого, а должен ожидать себя”. Тот же смысл имеют и слова в письме к Смирновой от 25 июля 1845 г.: “Вовсе не губерния и не несколько уродливых помещиков, и не то, что им приписывают, есть предмет “Мертвых душ”. Это пока еще тайна… и ключ от нее, покамест, в душе у одного только автора”. Еще яснее развивается эта мысль в “Четырех письмах к разным лицам по поводу “Мертвых душ””, именно в письме четвертом, не названным адресатом которого является несомненно та же Смирнова. Основное содержание второго тома раскрывается не как изображение “прекрасных характеров”, а как указание “путей и дорог” к “высокому и прекрасному”, т. е. как тема нравственного возрождения.

Это объяснение не отменяло первоначального замысла, а только разъясняло его. Основное различие осталось в силе. Герои второго тома должны быть привлекательнее и сложнее героев первого тома. В нарочито упрощенной форме высказано это в предисловии к новому изданию первого тома (1846 г.): “Взят он <т. е. Чичиков> больше затем, чтобы показать недостатки и пороки русского человека, а не его достоинства и добродетели, и все люди, которые окружают его, взяты также затем, чтобы показать наши слабости и недостатки; лучшие люди и характеры будут в других частях”. Подобное же схематическое противопоставление встречаем в письме 1850 г. к А. Ф. Орлову, но оно явно вызвано официальным характером этого письма. В частной переписке Гоголь предъявляет к себе те же требования — раскрывать национальные “недостатки” и “достоинства”, какие он выдвигал вообще для литературы в статье “В чем же наконец существо русской поэзии”. Так, в письме от 29 октября 1848 г. к А. М. Виельгорской сказано — именно по поводу второго тома “Мертвых душ”: “Хотел бы я, чтобы по прочтении моей книги люди всех партий и мнений сказали: он знает, точно, русского человека; не скрывши ни одного нашего недостатка, он глубже всех почувствовал наше достоинство”. В письме к К. И. Маркову (ноябрь 1847 г.) сказано прямо, что во втором томе видное место должна была занять тема “недостатков”. На предостережения Маркова (“если вы выставите героя добродетели, то роман ваш станет наряду с произведениями старой школы”) [См. В. И. Шенрок. Материалы, IV, стр. 552.] Гоголь отвечал: “Что же касается до II тома “Мертвых душ”, то я не имел в виду собственно героя добродетелей. Напротив, почти все действующие лица могут назваться героями недостатков. Дело только в том, что характеры значительнее прежних и что намерение автора было войти здесь глубже в высшее значение жизни, нами опошленной, обнаружив видней русского человека не с одной какой-нибудь стороны”.

Идейные задания второго тома определялись в период работы Гоголя над “Выбранными местами из переписки с друзьями” и отразили общее направление этой реакционной книги, в частности, центральную ее мысль о необходимости нравственного возрождения для каждого человека как единственного средства оздоровления общественной и государственной жизни. Однако, как указывал Чернышевский, “новое направление не помешало” Гоголю “сохранить свои прежние мнения о тех предметах, которых касался он в “Ревизоре” и первом томе “Мертвых душ””. Чернышевский настаивал на том, что реакционные идеи, овладевшие Гоголем, не убили в нем великого художника, что он и “в эпоху “Переписки” не видел возможности изменять в художественных произведениях своему прежнему направлению”. [“Современник”, 1857, № 8 (“Сочинения и письма Н. В. Гоголя”). Ср. Н. Г. Чернышевский. Полное собрание сочинений, т. IV, М., 1948, стр. 641, 660.].

Второй том открывается полемически-декларативным вступлением, где автор продолжает настаивать на изображении “бедности, да бедности, да несовершенств нашей жизни”. Гоголь стремится к “верности действительности” не только в смысле типической жизненной правды, но и в деталях. Всеми возможными способами Гоголь собирает материалы по “вещественной и духовной статистике Руси”. [Выражение из письма к Н. М. Языкову от 22 апреля 1846 г. ] Он обращается к различным своим корреспондентам с просьбой присылать ему характеристики общественных типов, рассказы о злоупотреблениях администрации, описания изб и мужиков и т. п. [См. письма к сестрам 1844 г., к матери от 23 апреля 1846 г., к А. О. Смирновой от 22 февраля, к А. С. Данилевскому от 18 марта 1847 г. ] Гоголь изучает русскую жизнь и по книжным источникам, читая, например, “Хозяйственную статистику России” В. П. Андросова, М., 1827, [Письмо к С. Т. Аксакову от 27 июля 1842 г. ] труд Н. А. Иванова “Россия в историческом, статистическом, географическом и литературном отношениях”, 1837, [См. Воспоминания Я. К. Грота, “Русский архив”, 1864, стр. 178.] различные путешествия по России и особенно по Сибири — вероятно, для изображения жизни Тентетникова в ссылке. [См. письма к С. П. Шевыреву от конца 1851 г. ] В этой же связи Гоголь проявляет особый интерес к литературным произведениям писателей, принадлежащих или близких к “натуральной школе”. В статье “О современнике” он с этой именно точки зрения выдвигает Даля: “каждая его строчка меня учит и вразумляет, придвигая ближе к познанью русского быта и нашей народной жизни… Его сочинения — живая и верная статистика России”. А. О. Россету, который взял на себя ознакомление Гоголя с современной русской литературой, Гоголь писал. 11 февраля 1847 г.: “Мне нужны не те книги, которые пишутся для добрых людей, но производимые нынешнею школою литераторов, стремящеюся живописать и цивилизировать Россию. Всякие петербургские и провинциальные картины, мистерии и проч.”. В письме к тому же Россету от 15 апреля 1847 г. Гоголь прямо устанавливает связь своих просьб о присылке различных материалов со своей творческой работой: “Скажу вам не шутя, что я болею незнанием многих вещей в России, которые мне необходимо нужно знать… Все сведения, которые я приобрел доселе с неимоверным трудом, мне недостаточны для того, чтобы “Мертвые души” мои были тем, чем им следует быть”. Обращаясь затем с новой просьбой о записи “мнений” и характеристик, Гоголь добавляет: “это в такой степени не игрушка, что если я не наберусь в достаточном количестве этих игрушек, у меня в “Мертвых душах” может высунуться на место людей мой собственный нос и покажется именно всё то, что вам неприятно было встретить в моей книге”. Наконец, вернувшись на родину, Гоголь по-прежнему пользуется каждым случаем для того, чтобы пополнить свое “знание России” беседами с разнообразными встречающимися ему людьми. [См. воспоминания Л. И. Арнольди, “Русский вестник”, 1862, № 1, стр. 62–68. Как это бывало и раньше, во втором томе “Мертвых душ” отразились некоторые из слышанных Гоголем “анекдотов”. Так, анекдот, объясняющий поговорку “полюби нас черненькими, а беленькими нас всякий полюбит”, и юмористическое сравнение куска жаркого с городничим в церкви восходят к рассказам М. С. Щепкина. ].

Очевиден более широкий по сравнению с первым томом общественный фон, на котором должно было развиваться действие. Второй том свидетельствует о новых творческих исканиях Гоголя и его новых художественных достижениях, сказавшихся, например, в создании таких образов, как образ Тентетникова, Бетрищева, Петуха. Вместе с тем для второго тома характерны бледные образы Уленьки, Платонова, а также схематичные Костанжогло, его жены и др. [Имеются свидетельства о прототипах некоторых образов второго тома “Мертвых душ”. Так, в откупщике Д. Е. Бенардаки видели прототип Костанжогло (свидетельство М. П. Погодина, “Русский архив”, 1865, стр. 895); в родственнике Лермонтова Столыпине — прототип Муразова (соч. Лермонтова под ред. П. А. Висковатова, т. VI, стр. 245). Алексей Веселовский считал, что Хлобуеву приданы черты П. В. Нащокина (см. Алексей Веселовский, “Мертвые души” в его книге “Этюды и характеристики”, т. 2, изд. 4, 1912, стр. 224, и М. О. Гершензон, “Друг Пушкина Нащокин” в книге “Образы прошлого”, 1912, стр. 65–70). Кошкарев имеет ряд прецедентов в жизни и в литературе (см. Н. О. Лернер, “Прототипы гоголевского полковника Кошкарева” — “Нива”, 1913, № 33). В основе образа Уленьки можно предположить черты А. М. Виельгорской. ] Мастерское начало второго тома и отдельные замечательные эпизоды чередуются с натянутыми сценами и дидактической риторикой. Реализм Гоголя оказался в вопиющем противоречии с его реакционно-моралистическими идеями.

В произведении, современном по заданию, не было ни правильного осмысления, ни даже правильного учета действительно борющихся в современности общественных сил. Действительность подчинена была более или менее элементарным схемам и зачастую подменялась изображениями наивно-утопическими (деятельность генерал-губернатора) или примитивными (филантропическое общество). В этом и заключалась основная причина творческой неудачи второго тома как художественного целого.

Критика второго тома “Мертвых душ” обычно сводилась к констатированию творческих удач и неудач Гоголя — удач в изображении “отрицательной” стороны действительности и неудач в изображении “светлой” стороны.

Одним из первых печатных откликов на второй том была статья А. Ф. Писемского. [“Отечественные записки”, 1855, кн. 10.] Высоко оценивая образы Тентетникова, Бетрищева, Петуха, сыновей Петуха, Хлобуева, Писемский дал резко отрицательную оценку образам Уленьки и Костанжогло. О Муразове Писемский отозвался только бегло как о “решительном преобладании идеи над формой”; о генерал-губернаторе не упомянул вовсе. Отрицательно, как карикатуру, оценил Писемский и Кошкарева.

Статьи Н. Д. Мизко (“Отечественные записки”, 1856, № 6), А. Р[ыжо]ва (“Библиотека для чтения”, 1855, №№ 10 и 11) и анонимная статья в “С.-Петербургских ведомостях”, 1855, № 205, не представляют большого интереса.

Самым важным был отзыв Н. Г. Чернышевского, давшего глубокий анализ последнего произведения Гоголя. Отзыв свой Чернышевский привел в качестве примечания к “Очеркам гоголевского периода русской литературы”, гл. 1, впервые напечатанным в “Современнике”, 1855, № 12. Критик рассматривал второй том в свете общей идейной эволюции Гоголя, насколько это было возможно по цензурным условиям. Чернышевский находил слабыми “отрывки, в которых изображаются идеалы самого автора”. Таковы “дивный воспитатель Тентетникова, многие страницы отрывка о Костанжогло, многие страницы отрывка о Муразове”. Но, по мнению Чернышевского, это “еще ничего не доказывает”, т. е. не доказывает ущерба гоголевского таланта, так как изображение идеалов (там, где действительность их не давала) “было всегда слабейшею стороною в сочинениях Гоголя”. Напротив, там, где Гоголь “переходит в близко знакомые ему сферы отношений”, там “талант его является в прежнем своем благородстве, в прежней своей силе и свежести”.

Чернышевский выделял прежде всего эпизоды второго тома, написанные в обычной для Гоголя обличительной манере: “разговор Чичикова с Бетрищевым о том, что все требуют себе поощрения, даже воры, и анекдот, объясняющий выражение “Полюби нас черненькими, а беленькими нас всякий полюбит”, описание мудрых учреждений Кошкарева, судопроизводство над Чичиковым и гениальные поступки опытного юрисконсульта; наконец дивное окончание отрывка — речь генерал-губернатора, ничего подобного которой мы не читали еще на русском языке, даже у Гоголя”. Далее Чернышевский сочувственно отметил ряд мест, проникнутых юмором, “превосходно очерченные характеры” Бетрищева, Петуха и его детей, и многое другое. Общее заключение Чернышевского о втором томе таково: “преобладающий характер в этой книге, когда б она была окончена, остался бы все-таки тот же самый, каким отличается и ее первый том и все предыдущие творения великого писателя… программою художника остается, как видим, прежняя программа “Ревизора” и первого тома “Мертвых душ””. [Н. Г. Чернышевский. Полное собр. соч., т. III, M., 1947, стр. 10–13.].