Клуб неисправимых оптимистов.
Январь — декабрь 1961-го.
1.
Марта Балаж была записной кокеткой и невыносимо скучала в Дебрецене, жалком провинциальном венгерском городишке, куда ее мужа Эдгара, главного инженера Мадьярских железных дорог, перевели в 1927 году, назначив на пост регионального управляющего. Марта тосковала по беззаботной жизни опереточной дивы и волнующему миру Оффенбаха и Легара, вспоминала, как перехватывало от страха дыхание перед выходом на сцену и как волновался зал во время исполнения коронных арий. Ей не хватало веселых товарищеских пирушек и долгих гастролей, когда артисты садились в поезд или автобус и ехали в Братиславу, Бухарест, Австрию или Германию. Она не могла забыть, как кружилась от оваций голова и тот случай в Загребе, когда ее вызывали семнадцать раз. В двух синих венецианских альбомах Марта бережно хранила газетные вырезки. Прочесть статьи она не могла по причине незнания итальянского, зато могла полюбоваться своим именем. В статьях из пожелтевших от времени газет восхвалялось ее легкое и подвижное сопрано и высокие ноты, которые могли бы открыть перед ней двери оперы — настоящей, той, где поют Верди и Бизе, если бы… если бы… она и сама не смогла бы сказать, чего именно ей не хватило — удачи, таланта или смелости. Марта могла бы продержаться на сцене еще несколько лет, если бы не испытывала панического ужаса перед будущим, не боялась закончить, как все пожилые расплывшиеся актрисы, которых сначала задвигают на подпевки, а потом и вовсе увольняют. Марта спохватилась вовремя, удачно вышла замуж и чувствовала себя гранд-дамой среди неотесанных мещанок Дебрецена, но, боже мой, до чего же она ненавидела этот гортанный выговор провинции Хайду-Бихар, населенной одними пентюхами да лесными медведями.
Изгнание Марте скрашивали две страсти — малыш Тибор, чья красота, милота и ангельская улыбка восхищали всех окружающих, и Франция. Марта побывала в Париже после войны и до конца дней помнила шесть безумных месяцев, показавшихся ей вечностью. Она выписывала «Иллюстрасьон» и «Ле птит эко де ла мод» и прочитывала их от корки до корки. Свет парижских набережных освещал жизнь Марты и трех ее подруг, которых она обратила в свою веру — быть парижанкой. Жить, разговаривать, есть и одеваться как настоящая парижанка. Марта культивировала утонченность во всех ее проявлениях. В стране, где верхом кулинарного искусства считалось переваренное рагу, она ухитрялась готовить по всем правилам высокой французской гастрономии и со временем стала несравненной поварихой. Она игнорировала насмешливые ухмылки местных дурех, одевавшихся у модистки с площади Арпад, считавшей Вену центром мироздания. Сама Марта заказывала туалеты у Мадлен Вьонне — она обожала ее юбки-конусы, крой по косой и очень гордилась, что Мадлен всегда поздравляет ее с Новым годом в самых дружеских выражениях. Марта первой в Венгрии постриглась под мальчика. Она с ума сходила по шляпкам с опущенными полями и продолжала традицию языка лент, хотя венгерские мужчины, все поголовно, были увальнями и считали, что шляпа на то и шляпа, чтобы прикрывать голову. Они понятия не имели, что лента с оборкой означает «красавица обручена», а роза призывает кавалера покорить сердце дамы. Марта зачитывалась французскими романами — она получала их от хозяина книжного магазина с улицы дю Бак, ее кумирами были Радиге, Кокто и загадочный пылкий поэт Леон-Поль Фарг. Они встретились на Монпарнасе, и у них случился короткий, но бурный роман. Этот веселый говорун знал в Париже всех, он показал Марте город и познакомил ее с Модильяни, Пикассо и Эриком Сати. Она как священную реликвию хранила сборничек любовных стихов, написанных для нее Фаргом, и все их знала наизусть. Марта и Леон-Поль переписывались целых два года, потом он перестал отвечать на ее письма, что нередко случается с поэтами-лириками.
* * *
Тибор Балаж заговорил по-французски раньше, чем на родном языке. Марте не удалось искоренить бесивший ее венгерский акцент Тибора. Она безжалостно дрессировала сына и даже написала письмо Кокто — у Тибора был голос дивной красоты — и попросила у него совета, но он, увы, не ответил. Марта решила, что это пройдет, когда мальчик вырастет и уедет жить в Париж. Она и мысли не допускала, что судьба может распорядиться иначе. Марта часами говорила с Тибором по-французски. Его отец не знал ни одного французского слова и терпеть не мог перешептываний жены с сыном, но противостоять Марте и ее парижским причудам не мог, хоть и морщился каждый месяц, оплачивая очередной — и немаленький — счет. Марта не только учила сына французскому, но и развивала его творческие способности. Тибора приняли в Консерваторию драматического искусства в Будапеште, его ждала блестящая карьера, но планам не суждено было сбыться — в Европе заполыхал пожар войны.
Марта была не из тех, кто отступает перед трудностями: после освобождения в Венгрии установился коммунистический режим, но Тибор все-таки стал ведущим молодым артистом театра, за него дрались все лучшие режиссеры. Десять лет Имре Фалуди, агент Тибора, устраивал для него постановки французских и немецких классиков. Тибор блистал в «Дон Жуане», «Беренике», «Лорензаччо» и «Князе Хомбурге». Кинорежиссеры, которым удавалось получить от государства деньги на картину, снимали Тибора в главных ролях. Он стал членом партии.
В 1952 году фильм Иштвана Тамаша «Возвращение ярмарочных торговцев», в котором снялся Тибор, был отобран на Каннский фестиваль. Критики приняли его благосклонно, зрители — прохладно. Состоялись жаркие дискуссии, деятели кино спорили, что именно снял Тамаш — изощренно-пропагандистскую картину или оду исчезнувшей свободе. Целую неделю Тибору прочили главный приз за лучшую мужскую роль трогательного мерзавца. Ему светил проход по красной ковровой дорожке под овации и вспышки фотоаппаратов. Все было возможно. Мир принадлежал Тибору, но потом показали «Вива Сапата!»,[100] и все актерские работы поблекли. Приз достался Марлону Брандо, а о Тиборе забыли. В ночь вручения Имре решил воспользоваться известностью Тибора и попросить политического убежища во Франции. Итальянские продюсеры предложили ему начать в сентябре съемки в фильме в жанре «плаща и шпаги», а в начале следующего года — в гангстерской саге. Сценарий был написан по мотивам романа Честера Хаймса. Тибор был в восторге. Гонорар предлагался не слишком щедрый, но с процентами от проката. Снимаясь в малобюджетном фильме, не следовало предъявлять слишком высоких требований, но это была реальная работа.
— А как же мама?
— Ты знаешь, что…
Тибор осознал, что никогда больше не увидит мать, если останется на Западе. Существует уровень падения, до которого не способен опуститься ни один человек. Тибор представил себе, как его оставшаяся в Дебрецене мать снова и снова спрашивает себя, почему любимый сын покинул ее. Скрепя сердце они вернулись в страну счастливых тружеников, Тибора встретили как национального героя, лучшего из артистов, жертву империалистической несправедливости и позволили наконец сыграть брехтовского Галилея.
Лишь единицы в Венгрии знали правду. Красавец Тибор, самый популярный актер страны, любимец всех женщин, был без памяти влюблен в своего агента Имре. У них был роман — страстный и тайный. В те годы партия не шутила с асоциальными типами и их антипролетарскими извращениями. Имре хватило ума женить любимого мужчину на своей ассистентке, разбив сердца миллионов венгерок и опровергнув ходившие на их счет слухи.
* * *
Свинцовое небо дало трещины. Неожиданно открылись неизведанные, пусть и крохотные, пространства, над которыми витал аромат свободы. Ты делаешь шаг. Ждешь свистка жандарма. Но жандармов рядом нет. Делаешь второй шаг, третий, идешь дальше и заходишь так далеко, что уже не можешь отступить. Нужно продолжать. Во что бы то ни стало. Это называется революцией. Тибор поставил «Жизнь Галилея» в Театре комедии в Будапеште. Он уже играл брехтовские роли, Имре получил официальное «добро», так что причин для беспокойства не было. Брехт был марксистским автором с добропорядочной репутацией, спектакль прошел три раза, и его запретили — без объяснения причин. Из-за нескольких глупых сопоставлений и неуместных параллелей между средневековой нетерпимостью и коммунистическим догматизмом. Раньше подобный запрет прошел бы совершенно гладко, но это случилось 16 октября 1956 года, в эпоху народных волнений и протеста против существующих порядков.[101] Студенты на демонстрациях требовали отмены цензуры. За три дня Тибор превратился в символ попранных свобод. Он дал множество интервью, заявил о солидарности с бунтовщиками, прилюдно сжег партбилет и призвал соотечественников подняться на борьбу с властями. Он, как и все остальные, верил, что позорный режим доживает последние дни и вот-вот наступит свобода. Труппа в едином порыве решила играть «Галилея». Актеры каждый вечер открыто нарушали цензурный запрет в присутствии восторженных зрителей, которые то и дело прерывали представление, освистывая инквизиторов и устраивая овации великому итальянцу. Тибор не был героем. Жизнь не готовила его к роли знаменосца. Волна народного возмущения, охватившая всю страну, подхватила и понесла его. Четвертого ноября, когда советские войска вошли в Будапешт, он понял, что сопротивление бесполезно. Нельзя голыми руками сражаться с армией численностью в семьдесят пять тысяч человек, прибывшей усмирять братскую социалистическую страну на двух тысячах шестистах танках Т-54, оснащенных коаксиальными пулеметами. Героическое, отчаянное и совершенно бесполезное сопротивление продлилось одну неделю. Тибор отправился в Дебрецен за Мартой, но забастовка, исход населения и паника помешали ему добраться до матери. Шестого ноября людьми овладело безумие. Английские и французские парашютисты совершили высадку в Суэце, чтобы отбить канал. Русские и американцы цыкнули на них, они поджали хвост, русские пригрозили ракетно-ядерным обстрелом, и все забыли о том, что творилось в Венгрии.
Три дня Тибор и Имре замерзали в снегу на границе, а девятого ноября перешли в Австрию, оставив все, что имели, на родине. На деньги от продажи машины они прожили в Вене месяц, без всякой надежды найти работу в этом скучном «опереточном» городе, наводненном растерянными беженцами. «Меня знают в Париже», — с апломбом заявил Тибор, не забывший свой каннский триумф.
2.
Я ненавидел спорт. И терпеть не мог спортсменов. Все они, поголовно, были вонючими придурками. Я бежал за Сесиль, боясь потерять сознание и рухнуть на землю, а она была резва как козочка, хотя выкуривала две пачки сигарет в день. Сердце у меня колотилось как бешеное, кровь стучала в висках, ноги подгибались — а ведь я не курил! Время от времени Сесиль оглядывалась через плечо и снижала темп, поджидая меня, а когда я оказывался рядом, спрашивала на ходу:
— Все в порядке?
Я был весь красный и потный, от меня только что пар не валил, из носа текло, как из крана. Сесиль не стала ждать ответа и побежала дальше. Я постоял минуты две, то и дело поддергивая падающие шорты.
— Мы когда-нибудь передохнем? — крикнул я, но она даже не оглянулась.
Мне пришла в голову мысль, что за неожиданно возникшей у Сесиль идиотской тягой к спорту кроется что-то еще. Что, если она не ангел, а завзятая лицемерка и хочет отыграться на мне за Франка? Нужно перечитать «Ифигению»…[102] Я без сил сидел на скамейке и смотрел в спину удалявшейся Сесиль. Ничего, заметит, что меня нет, и вернется. Мне надоело глотать пыль, наматывая круги по дорожкам Люксембургского сада. Это не беговой стадион, а место для прогулок. В этом парке следует предаваться мечтам и читать романы у фонтана Медичи, а не изображать клоуна в дурацком наряде.
* * *
Утром мне пришлось минут десять звонить в дверь, чтобы разбудить Сесиль. Выпив крепкого кофе с молоком, она отправилась переодеваться и вышла ко мне в лимонно-желтом джерсовом комбинезоне:
— Как тебе?
— Оригинально.
— Он американский и жутко дорогой. Где твои тряпки?
— Я думал, мы пойдем на прогулку.
— Нужно подобрать тебе форму.
Сесиль повела меня в комнату Пьера. Со дня его отъезда прошел год и два месяца, но все осталось, как было при нем: неубранная кровать, сбитое в комок одеяло, две продавленные подушки, стопки книг на полу, а на столе — початая бутылка коньяка и два бокала. Беспорядок и толстый слой пыли придавали комнате нежилой вид. Сесиль открыла шкаф, вывалила на пол несколько свитеров и рубашек, выудила из этой груды белые шорты с сиреневыми галунами и победным жестом протянула их мне.
— Ты же не думаешь, что я это надену?
— Это шорты Пьера. Прекрати шмыгать, не раздражай меня.
— Постараюсь. Шорты велики на два размера.
— Ничего, вденешь ремешок.
Я надел белые шорты и белую, с сиреневым воротником футболку регбиста Парижского университетского клуба. Она была гигантского размера, вся в пятнах и с номером «14» на спине. Видок получился клоунский.
— Ты похож на настоящего регбиста, — одобрила Сесиль.
— Может, займемся уборкой? Я приведу в порядок комнату Пьера, он будет рад, когда вернется.
— Позже, сначала нужно закончить с книгами.
В дверь позвонили — консьерж принес почту, там оказалось письмо от Пьера. Сесиль нетерпеливо вскрыла конверт и начала читать. Улыбка исчезла с ее лица, она нахмурила брови, побагровела от злости и разорвала листки в клочья прежде, чем я успел вмешаться.
— Да что он себе позволяет? Чертов зануда! Разве я лезу в его дела?
Она так разозлилась, что выбежала из комнаты, шваркнув дверью. Я собрал обрывки письма и разложил их на журнальном столике, как пазл.
Дорогая Сесиль,
У меня все по-прежнему, мы мерзнем, как и парижане. Все время слушаем радио, следим за тем, что происходит в Алжире. Тебе наверняка известно не больше моего. Я не ответил ни на один из вопросов, которые ставил перед собой. Время здесь не имеет значения. Я становлюсь фаталистом, — возможно, влияет страна или окружающая обстановка. Я подробно изложил свою теорию трем партнерам по белоту, они решили, что я законченный псих. Между партиями мы ведем жаркие споры. Я прочел им несколько глав из книги, надеясь, что они придут в восторг и поддержат меня, но они не поняли ни слова и удивились, зачем я ломаю голову над революционной теорией. Им до революции нет никакого дела, и это тем более странно, что все они — рабочие, крестьяне или вообще безработные. Прежде чем редактировать последнюю часть, я проведу углубленное исследование. Думаю, получится — мои люди считают меня потрясающим парнем и отличным сержантом, потому что я их не оскорбляю и не ору как резаный с утра до ночи. Я многого жду от этого опроса в «полевых условиях», надеюсь, он поможет мне определить дальнейшее направление работы.
Как у тебя дела с диссертацией? Напиши, мне интересно, как ты решила подойти к проблеме Арагона, сюрреализма и его разрыва с Бретоном. Возможно, следует задаться вопросом об исторической основе сюрреализма и о предательстве — кто предал, кого предал, что предал. Пришли мне несколько страниц. Ты должна проявить упорство. Я знаю твою натуру — тебе захочется перемен. Не поддавайся. Главное сейчас — защититься, потом можешь делать что хочешь, даже учиться на психолога. Ты не должна жертвовать годами учебы из-за глупой блажи. Психологу найти работу ой как непросто, а профессия преподавателя, что бы там ни говорили, настоящее дело. Ты создана для этого…
Рассуждения Пьера показались мне, скорее, скучными, но я все-таки решил дочитать до конца — и дочитал бы, не вернись разъяренная Сесиль.
— Ты ему донес?
— Нет!
— Ты один знал, я больше никому не говорила!
— Я не писал Пьеру.
— А откуда он узнал, что я хочу бросить диссертацию?
— Понятия не имею.
— Это невозможно, Мишель. Ты врешь!
— Он всего лишь делает предположение. Ты ведь пока не приняла решение, ты в раздумьях. Нет ничего странного в том, что старший брат дает тебе совет.
— Плевать я хотела на него и его дурацкие советы, надоело!
— Сядь и напиши Пьеру письмо, ему будет приятно.
— Ты-то что лезешь? Я вроде бы не интересовалась твоим мнением. Уверена, это ты настучал Пьеру. Действуешь исподтишка, маленький хитрюга.
— Да не мог я ничего рассказать, у меня даже адреса его нет.
— Поклянись, что не писал ему.
— Клянусь!
— Даешь честное слово? Посмотри мне в глаза.
— Даю слово, Сесиль. Лично мне все равно, будешь ты заниматься филологией или психологией.
— Твой брат слишком сообразительный.
— Просто Пьер хорошо тебя знает.
— Ну, мою диссертацию он прочтет не скоро — если вообще прочтет. Ладно, нам пора бежать.
* * *
Я плюхнулся на скамейку, чтобы отдышаться, и Сесиль пришлось вернуться.
— Так и будешь тормозить каждые пять минут?
— Я выдохся. И шорты падают.
— Мне надоело твое нытье!
— Думаешь, с тобой легко? Ты злюка, ведьма! Хочешь бегать — вперед, наслаждайся! Но без меня!
— Пьер прав, ты — маленький придурок!
Я разозлился и пошел к выходу из сада. Мы с Сесиль часто спорили по разным поводам, но до такого никогда не доходило. Я был уже у ограды, но Сесиль так меня и не окликнула. Я обернулся и увидел, что она исчезла. Вернуться домой в таком виде было невозможно, а одежда осталась в доме на набережной Августинцев. Пришлось отправиться туда и прождать целый час на лестнице.
— Что ты тут делаешь? — удивилась Сесиль.
— Пришел переодеться.
— Давай выпьем кофе.
— Не хочу.
— Как насчет шоколада?
— Брось, Сесиль, я переоденусь и пойду.
— Ты больше не мой маленький братец?
Я не мог устоять перед таким обращением, и она это знала.
— Ты стала ужасно вредная.
— Я бросила курить.
— Не может быть! Давно?
— За неделю не выкурила ни одной сигареты. А отыграться могу только на тебе.
Она собрала со стола обрывки письма Пьера, нажала на педаль и бросила их в мусорное ведро. Шоколада не оказалось, пришлось пить кофе с молоком.
— Почему ты мне не сказала?
— Думаешь, я занялась спортом от нечего делать? Мне пришлось, я набрала два кило.
— Ты просто отекла.
— Если бы! Началось с двух килограммов, а кончится семью. Одна моя подруга поправилась аж на десять! Тебе понравится, если у меня все тело будет в жировых складках?
— Ты не преувеличиваешь?
— Нисколько!
Сесиль вышла и вернулась с альбомом фотографий:
— Вот, смотри. Это моя мать — до свадьбы. Она весила сорок восемь килограммов.
Сесиль начала лихорадочно листать страницы, дошла почти до конца и ткнула пальцем в черно-белый снимок, на котором ее мать позировала на фоне Акрополя.
— На пятнадцать лет старше и на тридцать кило толще. Не хочу стать такой же.
— А с чего ты взяла, что тебе это грозит?
— Дочери всегда становятся похожими на матерей, а сыновья — на отцов. Отсюда все проблемы.
— У меня с отцом никаких проблем нет.
— Значит, будут. Пьер пытался разорвать порочный круг. Мало кто так усердствовал, надеясь разочаровать семью. Судьба похожа на магнит, от нее не уйдешь. Пьер и папа никогда ни в чем друг с другом не соглашались, но мыслили одинаково. А теперь Пьер стал таким же тяжелым человеком, каким был отец.
— Раньше ты никогда не рассказывала о родителях.
— Их уже нет в живых. Что о них говорить.
— Можно посмотреть альбом?
— Ни в коем случае. Я бы давно выбросила все фотографии, но Пьер не разрешил. Понимаешь, о чем я? Люди вечно поддаются чувствам.
* * *
Чувства взяли верх не только над Пьером. Два раза в неделю я, как последний слабовольный идиот, отправлялся бегать в Люксембургский сад. Сесиль подарила мне форму по размеру. Поначалу это была адская каторга. Через месяц я уже пробегал полный круг без остановки и сам себе удивлялся. Мы бегали по часу в четверг и субботу, а по воскресеньям я занимался хозяйством. Я бегал исключительно ради Сесиль, чтобы поддержать ее, не дать снова закурить. Она то и дело срывалась, причины всегда находились: работа идет трудно, Пьер в каждом письме напоминает, что жаждет прочесть сочинение об Арагоне, подругу бросил парень… Кроме того, Сесиль просто нравилось курить… Перед моим приходом она обязательно проветривала квартиру, но я всегда чувствовал застоявшийся запах табачного дыма.
Однажды все круто изменилось. Это случилось в конце марта, в четверг, во второй половине дня. Было холодно, моросил мелкий дождь, в пустом Люксембургском саду гулял северный ветер, обжигая нам щеки. Сесиль, как обычно, бежала впереди. Я догнал ее. Она ускорилась. Я не сдавался. Я слышал дыхание Сесиль. Несколько минут мы бежали ноздря в ноздрю, потом я почувствовал необыкновенную легкость, оторвался, и она не смогла меня догнать. Отбежав метров на двадцать, я сжалился над Сесиль.
— Остановись, Мишель, я больше не могу, — жалобно попросила она и согнулась пополам, пытаясь восстановить дыхание.
Я снисходительно улыбнулся:
— Хорошо выглядишь.
— Правда? — задыхаясь, спросила она.
— Жалко, фотоаппарата нет, могла бы сама убедиться.
— Я чувствую себя так, как будто во мне тонна веса.
— А с чего ты взяла, что бег помогает худеть? Может, на тебя он оказывает обратное действие.
Сесиль побагровела от возмущения, и я рванул с места, не дожидаясь ответа.
— Ах ты, маленький придурок!
3.
В Париже Тибора ждало разочарование. Театральный мир столицы Франции делился на две равновелико-влиятельные группы, страстно ненавидевшие друг друга. В первую входили «мерзавцы», ставившие интересные пьесы, во вторую — «продажные подонки», работавшие на бульварах. Некоторые совмещали одно с другим. Почти все режиссеры были членами компартии, аплодировавшей советскому вторжению в Венгрию. Как-то раз во время прослушивания один знаменитый мэтр обозвал Тибора фашистом и приказал помощникам вывести его из зала. Другой заявил, что ненавидит подобных Тибору мелких буржуа, живущих за счет рабочего класса. Ему демонстрировали ненависть, его оскорбляли и обзывали. НЕ-коммунисты не знали Тибора и ничего не могли предложить незнакомому артисту со странным и, скорее, неприятным акцентом. Прошлая репутация вредила Тибору. Два режиссера, решившие дать ему работу, чтобы поддержать собрата по цеху, не поняли отказа и записали его в категорию заносчивых зануд. Тибор и впрямь не отличался скромностью.
Они с Имре подали документы на получение статуса политических беженцев. Лицемер Руссо искусно и усердно вставлял палки в колеса всем венгерским эмигрантам, которым удавалось добраться до Парижа. Как доказать, что вы беженец, что ваша жизнь под угрозой, что вы покинули родину в страхе и безумии?
— Мне нужны доказательства, понимаете? Сказать, что вы подвергались гонениям спецслужб, очень легко. Советские войска вошли на территорию Венгрии по просьбе правительства, чтобы спасти страну от мелкобуржуазной контрреволюции. Подавляющее большинство населения одобрило эту меру. Возможно, вы покинули Венгрию из-за того, что совершили преступление или не платили налогов. Доказательства должны предоставить вы — не я. На данный момент папка с вашим делом пуста. Постарайтесь, чтобы к моменту рассмотрения на комиссии прошения о предоставлении статуса политического беженца в ней появились все необходимые документы. Иначе получите отказ. Франция — не санитарная зона для приема сомнительных иностранцев! Нам хватает собственных мерзавцев.
* * *
Добравшись в начале 1957 года до Парижа, Имре и Тибор ужаснулись дороговизне гостиниц и остановились в маленьком отельчике на улице Сен-Дени, откуда их на следующее утро выставил консьерж:
— Мне тут педики не нужны!
— А шлюхам, значит, можно тут жить? — съязвил Имре.
— Это не одно и то же. Я не хочу неприятностей с полицией.
Работу Тибор найти не мог, как ни старался. Они продали часы и запонки, сидели на хлебе и воде, жили в убогих гостиницах, из которых сбегали рано утром, потому что не могли заплатить. Имре нанялся разнорабочим к оптовику, торговавшему на Центральном рынке маслом, яйцами и сыром. Он платил Имре вдвое меньше положенного по тарифу, но относился к нему вполне прилично и даже отдавал некондиционные продукты. Тибор тоже мог получить работу на рынке, но ему нужно было беречь силы для прослушиваний, и он бездельничал, пока Имре надрывался по ночам. Все владельцы гостиниц вокруг Центрального рынка знали их как облупленных, поэтому они поселились на улице де ла Юшетт.
* * *
Как-то раз, в понедельник вечером, они пили кофе на террасе пивной на улице дез Эколь. Оба пребывали в упадническом настроении. У Имре болело плечо, руки растрескались от постоянной возни с грязной посудой. Тибор был в отчаянии. Он целый день ждал прослушивания на роль в пьесе Фейдо,[103] провел четыре часа на пронизывающем ветру, а потом вышел ассистент режиссера и сообщил, что состав полностью укомплектован.
— Я никогда не получу роль в этой стране придурков. Может, переедем в Англию? Там лучше относятся к иностранцам.
— Но я не говорю по-английски! — запротестовал Имре.
— Ты только о себе и думаешь! — возмутился Тибор — он не умел быть благодарным. — Я здесь погибаю.
— Я выбиваюсь из сил, а ты меня упрекаешь? Думаешь, мне очень нравится дни напролет возиться с сыром? От меня пахнет сыром, так ведь?
— Воняет! Мог бы работать в цветочном магазине. Давай побыстрее уедем в Лондон, там у меня будут интересные роли.
— Ну да, как же! Чертовы англичане — те еще снобы, тебе нечего ждать от них, кроме высокомерного презрения.
— Я играл в «Макбете» и «Отелло».
— Ты мог играть Шекспира в Венгрии, но твое участие в спектаклях на родине великого драматурга будет воспринято как оскорбление величества или шутка дурного тона. Они начнут хохотать, как только ты раскроешь рот. Акцент будет тебе помехой и в Лондоне.
— Неправда, я говорю по-английски.
— Но не так, как выпускники Оксфорда! Для них ты — венгр, то есть дикарь.
— Кроме театра, есть кино, я могу сниматься, а ты вечно меня недооцениваешь.
— Так почему бы нам не отправиться в Америку, раз уж ты так жаждешь покинуть Париж?
— Верно, Бела Лугоши[104] добился успеха в Голливуде. Венгерский акцент не помешал ему сняться в добром десятке фильмов.
— Ну еще бы! Чтобы играть Дракулу в фильмах о вампирах, такой акцент просто необходим. Этого ты хочешь? Ты?! Желаешь поучаствовать в съемках третьесортных фильмов?
— Я хочу играть. Я артист! Лицедей, а не слуга!
Разговор перешел на повышенные тона. Посетители начали оглядываться на двух иностранцев, яростно ругавшихся на чуждом французам языке. К их столику подошел мужчина и спросил, глядя на Тибора:
— Простите, мсье, вы, случайно, не Тибор Балаж?
— Что вам угодно? — хором рявкнули друзья, привыкшие держаться настороже.
— Я один из ваших поклонников, много раз видел «Возвращение ярмарочных торговцев». Выдающийся фильм.
За четыре месяца, которые Имре и Тибор прожили во Франции, Тибора впервые узнали в лицо. Жажда признания отличает любого артиста от всех остальных смертных. Судьба улыбнулась Тибору — он встретил единственного парижского кинолюбителя, помнившего заурядный венгерский фильм четырехлетней давности. Незнакомец смотрел на Тибора с восторгом, как смотрели когда-то зрители на его родине.
— Неужели вы и правда видели «Возвращение ярмарочных торговцев» десятки раз?
— Я работаю киномехаником в Латинском квартале. Ваша картина продержалась в репертуаре шесть недель, по пять сеансов в день…
— Вы смотрите фильмы, которые крутите?
— Если лента хороша, смотрю.
Вернер Толлер радовался встрече с Тибором, потому что обожал артистов и, несмотря на замкнутый характер, был в душе восторженно-наивен, как юная девица.
— У вас есть небольшой акцент. Вы не француз?
— Я немец, но в Германию не вернусь.
— А мы — венгры, тоже изгнанники.
— Разрешите пригласить вас поужинать со мной, господа, мы сможем поговорить о кино.
Кто бы стал отказываться от подобного приглашения? Переступив порог «Бальто», Тибор и Имре ощутили давно забытый изумительный аромат еды. Игорь ждал их, сидя на банкетке, и читал «Экспресс». Вернер представил своих гостей, и Игорь на слово поверил, что Тибор — величайший венгерский актер современности. Он не видел ни одного венгерского фильма, но Вернер был знатоком и никогда не ошибался. Слушая Тибора и Имре, Игорь вспоминал, как четыре года назад приехал в Париж и его одолевали те же сомнения и страхи. У многих эмигрантов схожая история. Не прошло и пяти минут, как они почувствовали себя старинными знакомыми. Чета Маркюзо присоединилась к ним за ужином. Мадлен обожала кино, но из-за Альбера выбиралась в кинотеатр раз в год. Первого мая. Это был единственный день в году, когда двери «Бальто» были закрыты для посетителей. Мадлен отстояла свое право труженицы на отдых в этот день и всегда тщательно выбирала фильм романтического плана. Ей так понравился фильм «Унесенные ветром», что она ходила на него два года подряд. Вернер настоятельно советовал Мадлен посмотреть «Возвращение ярмарочных торговцев», и она пришла в восторг от возможности посидеть за одним столом с кинозвездой, пусть и венгерской, да к тому же таким красавцем.
— Сам Господь привел вас в наше заведение, мсье Тибор, — благоговейным тоном произнесла она.
— Прошу вас, Мадлен, оставьте Бога в покое, — перебил ее Игорь. — Благодарить за встречу с Тибором и Имре следует Никиту Хрущева, который вряд ли советуется со Всевышним, принимая те или иные решения.
Жаки принес тарелки, и ужин начался. Ели молча.
— Потрясающе вкусно. Изумительно. Как называется это блюдо? — поинтересовался Имре.
Хорошие поварихи очень напоминают кинозвезд — они обожают комплименты. Клиенты ценили ее кухню, но хвалили редко, поэтому Имре сразу покорил сердце Мадлен Маркюзо.
— Тушеное мясо по-провансальски, по моему особому рецепту.
— Как вы добиваетесь такого необыкновенного вкуса?
Мадлен оглянулась вокруг и понизила голос — никто не должен был узнать ее фирменный секрет:
— Кладу гвоздику и… тмин.
— Неужели все дело в специях?
— Вы никому не расскажете?
— За кого вы меня принимаете, мадам?
— Все используют «Гаме» или «Кот-дю-рон», я же беру вино с фруктовыми нотками. Мариную говядину в «Сомюр-шампиньи», а в конце добавляю на палец вишневой водки.
— Божественно! Вы умеете готовить гуляш? Настоящий, по-венгерски.
— У вас есть хороший рецепт?
— Да, он…
Имре взглянул на Тибора, тот понял с полуслова и продолжил:
— Это рецепт Марты, моей мамы. Она обожает Париж и будет счастлива, если вы узнаете ее секрет.
— Настоящий гуляш готовят из говядины. Свинину едят только бедняки да австрияки. Итак, берется рулька или лопатка, полкило лука, сладкий перец, свежий кервель и орегано, кайенский перец, два жгучих перчика, полкило помидоров. К гуляшу делают галушки, для этого необходимы мука, соль и вода. Пассеруете лук, очищаете помидоры от кожицы и режете мясо мелкими кубиками.
— Имре, — прервала «вкусный» рассказ Мадлен, — приглашаю вас к себе в кухню, приготовьте нам этот чудный гуляш, а то у меня уже слюнки текут.
— Хотите, чтобы я хозяйничал на вашей кухне?
— Будете моим дорогим гостем.
Имре, как известно, был холостяком и умел делать омлет с ветчиной и варить спагетти, поэтому к плите на кухне «Бальто» он шел с некоторой опаской. Мадлен готовила, а он шептал ей на ухо секрет гуляша Марты:
— Перец кладут за десять минут до конца готовки. Он не должен ни свариться, ни пригореть — так получается вкуснее, никто не знает почему.
Вернер, Игорь, Альбер, Жаки и Мадлен пробовали приготовленное блюдо, а Тибор и Имре с тревогой ожидали вердикта.
— Великолепно! — объявила Мадлен. — Вам нравится?
— Чистое наслаждение! — согласился Вернер.
— Нет слов! — подтвердил Альбер.
Оценка такого знатока, как Альбер, дорогого стоила. Альбер посмотрел на жену, она поняла и повернулась к Имре:
— Вы позволите нам внести это блюдо в меню? Клиенты подустали от рагу под белым соусом.
— Вы сделаете честь моей стране, — поклонился Имре.
— Отныне, — торжественно провозгласил Альбер, — по четвергам вы будете ужинать в «Бальто» бесплатно! Нужно класть меньше перца, чтобы не было так остро, и слегка загустить соус мукой.
Через неделю, в четверг, гуляш подавали как блюдо дня, и без двадцати час посетители уже съели все, что приготовила Мадлен. Имре и Тибор стали завсегдатаями «Бальто», а в клубе прибавилось членов. В следующие недели у бистро появилась новая клиентура. Все «парижские венгры» изустно передавали друг другу хорошую новость: на Данфер есть бистро, где подают гуляш, совсем такой, как в Будапеште. Порции большие, цена умеренная. Недостаток один — не хватает остроты, но тут уж ничего не поделаешь, французы — не венгры. Пообедав, бывшие граждане социалистической Венгрии оставались в ресторане: они любили шахматы, а свободного времени было предостаточно. Молва — двигатель мелкой торговли.
4.
Жизнь и ее продление зависят от непредвиденных обстоятельств. Например, от гриппа. Насморк у меня прошел, но зима выдалась гнилая, с наводнениями по всей стране, и тяжелый вирусный грипп нанес свой подлый удар. Правда, не по мне, я не заразился. А вот Николя, этот здоровяк, ни разу не болевший с одиннадцатого класса, слег, как и миллионы французов. Болезнь Николя стала предвестием неизбежной катастрофы. Без него мне было не выпутаться. Наш преподаватель математики Лашом по прозвищу Хиляк, унылый тип с вечным черным шарфом на шее, тоже счастливо избежал заражения.
Я навестил Николя, растрогав друга своим вниманием и заботой о его здоровье, и не осмелился заговорить о приближающемся роковом событии — контрольной по математике. Психиатров, мыслителей и министров народного образования никогда не волновали первобытные темные страхи, болезненные кошмары и непоправимые потравы, наносимые нашему сознательному и бессознательному контрольными вообще и контрольными по математике в частности. Я висел над бездной, и всему свету было на это плевать. Я потратил все сбережения у «Матушки Конфетки» в Люксембургском саду и принес Николя кучу сластей, которые он обожал. Огромный пакет лакричных палочек, ирисок «Карамбар», знаменитого сухого сока «Коко Бур», красочных леденцов «Рудуду» в морских раковинках, пакетики с мистралем, маленьких медвежат из зефира в шоколаде и шоколадных сигарет. А еще жвачку «Здоровяк» — Николя с ума по ней сходил из-за тату и переводных картинок. Я надеялся, что это придаст ему сил и поможет быстрее поправиться, но у него случился приступ печеночной колики. Я не захотел надоедать своими проблемами Сесиль — она все еще приводила в порядок квартиру и пыталась решить, продолжить ей работу над диссертацией или заняться психологией.
Я не вставая сидел над учебниками, но чем больше занимался, тем меньше понимал и совсем запутался. Мне предстояло в одиночку, без страховки, писать зачетную работу. Для нас, французов, слова «Березина» и «Ватерлоо» — синонимы жестоких и горьких поражений. Но при Березине и на поле под Ватерлоо состоялись сражения. Нас разбили. Мы дрались храбро и отчаянно, и враги — даже англичане — признали нашу доблесть. То, что происходило сейчас, иначе как позорищем назвать было невозможно. Мне показалось, что условие задачи написано на китайском. Хиляк, должно быть, ошибся темой. Все мои товарищи явно думали иначе и сосредоточенно писали в своих тетрадях, а я целый час терзался космической пустотой своего ничтожества. Агнец на заклание должен испытывать нечто подобное. Он ждет удара ножа как избавления от страданий. Я сдал девственно-чистые листы учителю, подумав, что лишних хлопот я ему точно не доставил.
Можно попытаться убежать от реальности, обмануть окружающих, скрыться за маской добродетели, спрятать голову в песок, придумывать отговорки и извинения, вилять и отступать — будущее зависит от нашей способности сопротивляться отклонению от генеральной линии, а счастье — от степени нашей трусости. Правда возвращается со скоростью бумеранга. Вы отказываетесь бежать, стоите на краю пропасти и, если не прыгаете, платите сполна.
Вечером, за ужином, я со страхом ждал рокового вопроса. Мама как будто забыла о моей контрольной. Папа получил плохие новости: бабушка Жанна второй раз попала в больницу из-за проблем с сердцем. Он решил в следующее воскресенье поехать в Ланс и хотел взять нас с собой, но Жюльетта была приглашена на день рождения к подружке, а я сказал, что должен готовиться к письменному зачету по истории-географии.
— Кстати, Мишель, как там дела с контрольной по математике? — спросила мама, разливая овощной суп.
Она ждала обычного ответа: «Да вроде неплохо, подождем оценки». Не заявлять заранее о победе и держаться скромно — два основополагающих принципа семьи Делоне.
— Случилась… катастрофа.
— Почему?
Я приготовил речь о громких поражениях, Трафальгаре и линии Мажино, об унизительных разгромах великих людей, о записных лодырях, доставлявших много горя родителям, а потом получивших Нобелевскую премию и похороненных в Пантеоне. Я запутался. Никаких отговорок. Правда. Божий суд.
— Эйнштейн… в молодости… во время сражения… с Пастером… Черчилль тоже… как Николя… Ничего серьезного, обычный грипп… Я уже год у него списываю.
Мама уронила половник в супницу, забрызгав скатерть. У нее даже рот приоткрылся от изумления и ужаса, она не понимала, говорю я серьезно или это наглая шутка, такая же глупая, как я сам.
— Я сдал чистые листы. Даже условие задачи не смог разобрать.
— Насчет Николя ты пошутил?
— Я жульничаю уже много лет. Мне надоело врать.
Скажи я, что торгую телом или состою в бомбистах Национального фронта Алжира, эффект вышел бы куда меньший. Мама обогнула стол и подошла ко мне. Ее лицо пылало от гнева. Она занесла правую руку, но я не шевельнулся, не сделал попытки уклониться, хотя знал, что сейчас будет. Пощечина была частью расплаты. Мамина рука дрожала.
— Элен! Довольно! — закричал папа, решивший на сей раз вмешаться.
Лучше бы она меня ударила — это свело бы счет к нулю. А так наша с ней разборка превратилась в семейный скандал. Но папа вмешался, и теперь занесенная для удара рука угрожала ему. Папа не отвел взгляд. Его лицо было бесстрастно-спокойным, и мама опустила руку.
— Это не причина для побоев, — произнес папа максимально убедительным тоном.
Мама дрожала всем телом, с трудом сдерживая переполнявшую ее ярость:
— Твой сын признается во вранье и жульничестве, а ты находишь это нормальным!
Обычно они ссорились у себя в комнате, пытаясь сохранять внешние приличия, а мы делали вид, что ничего не слышим.
— Ты молчишь! Ничего не предпринимаешь! Не реагируешь. Все им позволяешь и спускаешь. Мой отец не потерпел бы подобного позора и четверти секунды. Он умел держать дом в руках и не боялся пускать в ход ремень. В семье Делоне понимали значение слова «мораль». Дети слушались родителей. Такое воспитание дало свои плоды. Мой брат Даниэль стал героем, Морис преуспел…
— Прекрати! Он женился на одной из самых богатых наследниц Алжира.
— А ты? Разве ты не женился на дочке патрона?
— Как тебе не стыдно!
— Морис, в отличие от тебя, занимается детьми. Твои плохо себя ведут. В них нет уважения. И они тебя не боятся.
— В моей семье детей не бьют. Когда они совершают глупость, с ними разговаривают, обсуждают проблему. Мой отец всегда говорил…
— Да уж, Марини — великие педагоги! — воскликнула мама. — Франк нам это наглядно продемонстрировал. И Мишель идет по его стопам.
— Ты все смешиваешь в кучу.
— Знаю я твои доводы. Нужно постараться понять мальчика, простить его. Может, ты еще и похвалишь его?
— Я никогда не бил моих детей, не сделаю этого и сегодня.
— Я не согласна!
— Будет так, и никак иначе.
Мама вышла, громко хлопнув дверью. Перепуганная Жюльетта побежала следом. Папа сел рядом, положил руку мне на плечо:
— Не тревожься, дружок, мама скоро успокоится.
— Мне правда жаль, я не хотел…
— Ничего, я обо всем позабочусь. Как дела в лицее?
— Я полный ноль в математике.
— Но у тебя были хорошие оценки.
— Только благодаря Николя.
— Странно. Мне казалось, что… Ничего страшного. В жизни достаточно уметь читать, писать и считать. Математика, физика, философия… все это полная чушь. У меня нет диплома — только школьный аттестат. В классе я всегда сидел на галерке и был последним по всем предметам, кроме физкультуры. Разве это помешало мне добиться успеха?
* * *
Мы целый час бродили по нашему кварталу. Папа обнимал меня за плечо, и я перестал быть невидимкой для окружающих. Папа знал всех и каждого — торговцев, консьержей, прохожих. Он здоровался, улыбался, шутил, перекидывался парой слов, представлял меня: «Мой второй сын, смотрите, как вымахал, уже меня перерос…» Он был похож на депутата, посещающего избирателей на рынке.
— Есть новости от Франка?
— Никаких.
— А у его подружки?
— Она больше не с ним. Они расстались перед его отъездом.
— Это ничего не значит. Он все равно мог ей написать.
— Франк не любит писать. Когда он уезжал на каникулы, мы даже открытки от него никогда не получали.
— Война — не каникулы.
Какая-то супружеская чета подошла к нам поинтересоваться, почему ремонт их ванной затянулся на две недели, и папа объяснил, как все стало сложно в наши дни: «Грипп, рабочие тоже люди, ну, вы понимаете…» — и пообещал, что лично все проконтролирует. Супруги ушли, рассыпаясь в благодарностях.
— Ситуация такова, что я и сам не знаю, когда сумею кого-нибудь к ним послать. Такова жизнь. Учись, пока я жив.
— Ты же сам говорил, что коммерции научить нельзя, что это должно быть в крови.
— Торговать легко, трудно освоить бухучет, право, налоги и бумажную писанину.
— Ты вот не учился, а преуспел. Научи меня тому, что знаешь.
— Торговля — игра. Всего лишь игра.
— Не понимаю…
— Ты — кот, клиент — мышь. Мышки — хитрюги, кот — воплощенное терпение. Он хочет слопать мышь — и перевоплощается в мышь. Начинает думать, как мышь. Коту требуется богатое воображение, чтобы поймать мышь. Решай сам, кем хочешь быть — котом или мышью. Воображению в коммерческой школе не учат. Что думаешь?
— Я согласен, если там нет математики.
— Замечательно! Вот увидишь, жизнь у тебя будет распрекрасная. У меня на тебя большие планы. Вместе мы добьемся бешеного успеха.
* * *
Я все рассказал Игорю, и он назвал меня дурачком.
— Отец прав, в торговле можно заработать кучу денег.
— Ты хочешь всю жизнь пахать ради денег? Это твоя мечта?
— А чем еще я могу заняться? Математика для меня — закрытая книга!
— Таксист — вот лучшая профессия на свете, Мишель.
Слова Игоря прозвучали убедительно, хотя не все думали, как он. Три члена клуба работали таксистами, они часто жаловались на боли в спине — «чертов ишиас!», на то, что приходится с утра до ночи дышать выхлопными газами, дрожать от страха перед бандитами и полицейскими: одни могут перерезать горло и отобрать выручку, другие так и норовят выписать штраф.
— Работать нужно по ночам. Ночь — это свобода. Хозяин в спину не дышит. Машин на улицах не много, полицейских тоже, а у преступников есть дела подоходней, чем грабить таксистов.
У Игоря образовалась постоянная клиентура из полуночников — хозяев ресторанов, ночных клубов и артистов, — которых он развозил по домам на рассвете.
— Эти люди умеют жить. Они не крохоборствуют, дают щедрые чаевые. По ночам встречаешь людей, которые могут стать твоими настоящими друзьями, а днем ни у кого нет времени поговорить и выслушать другого.
Игорь проработал несколько месяцев и как-то раз, незадолго до полуночи, взял пассажира на улице Фальгьер и повез его на авеню Франклина Д. Рузвельта. Не все клиенты любят болтать с водителем, вот и этот за всю дорогу не промолвил ни слова и, только расплачиваясь, спросил:
— Вы русский?
Игорь взглянул в зеркальце. Он никогда не встречал этого человека — внушительная фигура, густые волосы, выразительное лицо беглого каторжника. Игорь, поколебавшись, кивнул, и следующий вопрос пассажир задал уже по-русски:
— Откуда вы?
— Из Ленинграда.
— А я родился в Аргентине, но в молодости жил в Оренбурге, знаете этот город?
— На Урале?
— Мой отец был врачом, во Францию переехал еще до революции.
— А я работал врачом в Ленинграде. Меня зовут Игорь.
— Я Жеф.
Игорь и Жозеф Кессель два часа проговорили в машине о родине, потом новый знакомый пригласил Игоря к себе выпить по стаканчику. Двое русских до утра обсуждали войну, Париж, музыку, Достоевского, шахматы и миллион других вещей, как будто были знакомы целую вечность. Игорь стал постоянным водителем Кесселя, но этим их общение не ограничивалось. Они часто ужинали вместе, Жеф представлял его как старого друга, расплачивался в ресторане по счету, но в такси всегда платил точно по счетчику — друзьям, как известно, чаевых не дают. Игорь не раз уводил Кесселя от стола и доставлял домой. Только Кесселю дозволялось садиться на переднее сиденье — он был больше чем клиент. Кессель надписывал Игорю книги по-русски и часто бывал в «Бальто». Мадлен очень этим гордилась и готовила блюда специально для него. Кессель подружился со многими членами клуба, некоторые потом узнавали себя в героях его книг. Виктор Володин впервые увидел Кесселя в клубе, за шахматной доской. И был искренне потрясен: оказывается, Игорь коротко знаком со знаменитостью. Он подошел и представился Кесселю, щелкнув каблуками:
— Граф Виктор Анатольевич Володин, кадет царской гвардии.
В другое время, при иных обстоятельствах, Виктор наверняка сделал бы блистательную артистическую карьеру. Кессель поверил каждому его слову и, не вмешайся Игорь, наверняка купил бы кинжал Распутина. Виктор был настолько убедителен в роли бывшего аристократа, что, когда Игорь его разоблачил, Кессель поверил не сразу.
5.
Чем мог заниматься в Париже неизвестный венгерский актер, которому ни один режиссер не давал ролей из-за акцента, вызывавшего у зрителей смех, как только он открывал рот? Ничем. Избавление от акцента стало навязчивой идеей Тибора. Неистребимый акцент был подобен вирусу, пожирающему человека изнутри. Имре уверял, что все попытки обречены на неудачу, что венгры говорят в нос до самой смерти и только годы упорного ежедневного труда способны помочь делу. У Тибора не было ни времени, ни терпения, а что может быть хуже актера, обреченного на молчание? Игорь и Вернер решили помочь Тибору — вместе и по отдельности, хотя использовали разную методику и упражнения. Миссия провалилась. Жалость против любви к ближнему. Ученик не может продвинуться вперед, если преподаватель не понял поставленную задачу. Вернер с его тягучим немецким произношением был последним человеком, которому следовало давать другим уроки фонетики. Игорю удавалось скрывать свои корни, только если он говорил очень медленно, но стоило ему дать себе волю — и Волга выходила из берегов.
— Прости, Игорь, но ты похож на моего тренера по плаванию из лицея в Колони. Он обучал нас, читая учебник, потому что не умел плавать.
— А от тебя он может перенять только твой тевтонский акцент.
— Мы с тобой похожи на двух евнухов, беседующих о любви.
— Больше всего пользы принес бы француз.
— Француз-педагог!
Из всех знакомых Игоря и Вернера под описание подходил только один человек — мысль о нем пришла им в голову одновременно.
— Он не захочет.
* * *
Грегориос Петрулас был особенным человеком. Он бежал из родной страны, где коммунистов преследовали и уничтожали. Грегориос покинул Грецию в сорок девятом, когда гражданская война подходила к концу, но монархисты, убившие двух его братьев, охотились и за ним, так что другого выхода не существовало. Грегориос был пламенным, но разочаровавшимся коммунистом, что делало его поведение непредсказуемым даже с лучшими друзьями. У него была репутация чудака, он мгновенно, без всякой причины, переходил от восторженного возбуждения к унынию и прострации. Он мог обласкать человека, а через секунду обозвать его тупицей, сволочью и фашистом, что, по его мнению, было плеоназмом — от греческого слова pleonasmos, чрезмерность. В любой фразе, которую произносил Грегориос, он обязательно находил этимологию греческого слова, поскольку наша цивилизация вышла из древнегреческой. Грегориос не сомневался, что именно древним грекам мы обязаны своей идентичностью, хоть и не чувствуем к ним ни грана благодарности — по-латыни cognoscere, но это в порядке исключения.
— Я стыжусь того, что сделал, — признавался он время от времени, погружаясь в воспоминания.
— Что именно ты сделал?
Он поднимал голову, пожимал плечами:
— Все кончено. Никому нет до этого дела. Будешь ходить?
Грегориос преподавал латынь и древнегреческий на частных курсах, перемещаясь из конца в конец Парижского района, чтобы оделить учеников своим неистовым знанием. Грегориос мог бы получить работу в католических школах, считавших делом чести обучать своих воспитанников мертвым языкам, но он ненавидел церкви вообще и кюре в частности. Когда бывший преподаватель французского в афинском лицее Патиссия приехал в Париж, он был уверен, что его встретят с распростертыми объятиями. Министерство национального образования охладило пыл Грегориоса, сообщив, что греческие дипломы во Франции не признаются. Его взяли на работу в школу Святой Терезы, заведение для благородных девиц в Шестнадцатом округе. Процесс найма совершился сказочно быстро. Святой отец — директор школы — усадил Грегориоса перед собой, посмотрел ему в глаза и, отставив в сторону формальности, заговорил с ним на латыни. Грегориос отвечал легко и свободно, они беседовали целый час, и директор доверил ему преподавание греческого. Встречаясь в коридорах школы, они всегда переходили на язык Вергилия.
— Латинский язык не станет мертвым, пока мы с вами на нем говорим.
У Грегориоса была своя, особенная и очень живая, манера преподавания. Сдавая экзамен на степень бакалавра, его ученики получали блестящие оценки, не шедшие ни в какое сравнение с прежними жалкими результатами. Это обстоятельство и стало отправной точкой новой карьеры Грегориоса. Директор, питавший к новому преподавателю глубокую симпатию, помог ему в кратчайшие сроки получить вид на жительство и удостоверение на право работы по найму и наилучшим образом отрекомендовал коллегам по католическим учебным заведениям. Авторитет Грегориоса в области преподавания гуманитарных предметов в католических заведениях Парижского архиепископства был непререкаем, но похвалы и дифирамбы не вызывали у него ничего, кроме бешеной, опасной для здоровья злобы. Он скрывал отвращение к церковникам с их пустословием и к добропорядочным семьям, считавшим обучение догматам веры неотъемлемой частью современного образования. Пытаясь найти утешение в ежедневных страданиях, Грегориос говорил себе, что все эти священники — не греки и не имеют никакого отношения к чудовищным преступлениям, творимым на его родине с благословения Православной церкви. Платили Грегориосу мало, поэтому он вынужден был давать частные уроки нерадивым ученикам. Отчаявшийся отец одного из этих болванов пришел в восторг от учености Грегориоса и предложил ему работу составителя речей. Грегориос колебался. Депутат-пужадист был глупым, невежественным реакционером, его политические убеждения ограничивались ненавистью к красным. В конце концов Грегориос согласился — под давлением жены и руководствуясь убеждением, что речь изобрели греки. Так он мог продолжить дело Демосфена и Перикла. Речи его работодателя пестрели цитатами из греческих и латинских авторов и вызвали восхищение коллег-депутатов. Грегориос делился с нами своими внутренними монологами и дилеммами. Павел, лучший друг и постоянный партнер Грегориоса, вежливо и терпеливо выслушивал его излияния, которые всегда заканчивались одной и той же фразой:
— Если они узнают, что я на самом деле думаю о церковниках, тут же выставят меня за дверь. Я в ловушке.
— Ничего страшного, — отвечал Павел. — Ты не первый и не последний, кто продается за чечевичную похлебку.
— Я не продажный подонок. Как бы ты поступил на моем месте?
— Сделал бы ход. Стрелки движутся, тебе грозит цейтнот и поражение.
— Это не трусость, Павел. Ты меня знаешь. Самое ужасное, что они держат меня за своего, а я их ненавижу. Я рад, что убил нескольких мерзавцев, и совесть меня не мучит.
* * *
После амнистии Грегориос мог вернуться на родину, но он влюбился в Пилар, застенчивую красавицу-испанку, чьи родители в тридцать шестом сражались против Франко, а когда республиканцев разгромили, сумели уйти во Францию. Бывая в ее доме, Грегориос слушал рассказы об ужасах и подлости гражданской войны в Испании и вспоминал события на родине. Его нисколько не удивило, что Испанская католическая церковь не уступает в низости Греческой православной церкви. Пилар не хотела разлучаться с семьей, и Грегориос решил остаться в Париже. Они поженились, и Грегориос даже согласился венчаться в церкви, поступившись убеждениями ради прекрасных глаз Пилар. Друзья подняли его на смех, и он с ними рассорился. Грегориос и Пилар поселились в маленькой квартире у Ванвских ворот, у них родилось трое детей. По какой-то непонятной причине Пилар стала завзятой ханжой. Она таскала Грегориоса на мессу и вечерню, строго соблюдала церковные установления, чтила все праздники и испытывала мистическое преклонение перед папой Иоанном XXIII. Зажатый между депутатом-работодателем (он переквалифицировался в левого голлиста!), Пилар и духовными отцами, Грегориос боялся потерять себя, стать отступником, клерикалом. Он воспринимал тройное бедствие как гримасу судьбы и нес этот груз, как Сизиф, ведь греки придумали не только скульптуру, литературу, философию, архитектуру, политику, стратегию, спорт и спортивные состязания, но и мифологию. Грегориос был прирожденным педагогом и заботился об интересах своих учеников, даже если те ленились и балбесничали.
— Ты занимаешься латынью, Мишель?
— Нет.
— Учить латынь крайне важно, пусть даже этот язык не так увлекателен, как греческий, из которого много чего позаимствовал.
— У меня проблемы с математикой.
— Математику придумали греки: Евклид, Пифагор, Архимед, Фалес Милетский. Все они были гениями. Если захочешь, я буду учить тебя греческому.
— Знаешь, Грегориос, я и по-французски в математике ничего не понимаю.
— Тем хуже для тебя. Останешься варваром. Греческое слово barbaros в переводе означает «глупый».
* * *
Когда Игорь и Вернер попросили Грегориоса помочь Тибору, он им отказал под предлогом ужасной занятости.
— Очень удачно, — заметил Вернер, — денег у него нет, так что платить, как остальные ученики, он не сможет. Напрягись, Грегориос. Ты же знаешь, он в отчаянном положении. У тебя безупречная манера говорить и парижский акцент.
— Ты потрясающий педагог, все твои ученики получают высшие баллы, — подхватил Игорь.
— Сжальтесь, друзья, не лишайте меня последнего глотка кислорода. Только здесь, в клубе, среди нормальных людей, я могу отдохнуть от работы и вида освященных задниц. Вы и представить не можете, что мне приходится выносить.
Игорь и Вернер настаивали, Грегориос вежливо, но твердо отказывал, не желая жертвовать драгоценным глотком свободы. Вернер отступился и начал искать другой выход, но тут заметил, что Игорь качает головой, поджав губы и часто моргая.
— Сейчас я приведу убийственный довод, — прошептал он.
— Очень жаль, ребята, ничто и никто не заставит меня изменить мнение.
— Тибор мечтает сыграть Эдипа, но он никогда не получит эту роль из-за своего чудовищного акцента.
— «Эдипа» Эсхила или «Царя Эдипа» Софокла?
— Можешь себе представить царя Эдипа, говорящего с венгерским акцентом?
— Ты прав, это нонсенс. Если бы вы услышали текст Софокла на греческом, поняли бы, что́ есть истинный театр. «Орестея» Эсхила — трагедия в стихах, где слова звучат как музыка, а на французском это чистой воды гротеск.
Игорь бросился к телефону-автомату и позвонил Имре, а тот сообщил Тибору, что Грегориос будет давать ему бесплатные уроки, чтобы избавить от проклятого пришепетывания. Имре повторил Тибору слова Игоря:
— Один режиссер видит тебя в роли Эдипа.
— Эдипа? Потрясающе! Мама говорила, что это замечательная пьеса. Она видела постановку в Будапеште. Что за режиссер? Какой театр? — Тибор был в полном восторге.
— Не торопи события. Работай над текстом, чтобы блеснуть на прослушивании.
Имре следовало обдумать все более тщательно и проявить осторожность, но он так обрадовался, что позволил Тибору и Грегориосу встретиться один на один.
— Я очень тебе благодарен, Грегориос. Знаю, ты очень занят, и тем выше ценю твою услугу. Надеюсь, однажды я буду говорить по-французски, как ты.
— У греков нет акцента. Мы изобрели дикцию. Не бойся, Тибор, я не заставлю тебя разговаривать с камешками во рту.
— Я стану твоим лучшим учеником. Для меня это вопрос жизни и смерти.
— Если хочешь перестать гнусавить, Тибор, говори медленно. Как будто размышляешь над тем, что собираешься сказать. Дели слова на слоги, произноси их в одной тональности и делай ударение на последнем или на выдохе. Вот так: я заказал — ударение на «зал»; чай с молоком — выделяй «ком».
— Я заказал чай с молоком.
— Засунь пальцы в рот, растяни губы к ушам, и пусть звук идет из живота.
— Я за-ка-зáй час с мо-ло-хо́м.
— Великолепно! Давай работать над текстом, так будет практичней.
Грегориос достал из портфеля две тонкие книжечки и протянул одну из них Тибору. Тот взглянул, удивился и сказал:
— Лучше взять подлинный текст.
— Этот хорош, перевод просто блестящий.
— При чем тут перевод? Мы репетируем «Адскую машину».
— О чем ты говоришь?
— О пьесе Кокто.
— Ты играешь «Царя Эдипа» Софокла.
— Ничего подобного! Я репетирую вовсе не эту древность, а пьесу Кокто об Эдипе!
— Как ты смеешь даже сравнивать жалкую буффонаду этого педика с «Царем Эдипом», одной из величайших пьес в истории человечества?
— Она тяжеловесная, старомодная и выспренняя.
— Мы придумали театр и психологию за двадцать четыре столетия до Фрейда.
— Беда в том, что с тех пор вы больше ничего не изобрели. Мир изменился, а вы этого даже не заметили.
— Разве может венгр понять Софокла?
Грегориос поднялся, уложил брошюры в портфель и ушел, не заплатив по счету.
— Привет от педиков, чертов церковный подпевала! — заорал Тибор, постаравшись произнести эту фразу по всем правилам «чаемолочного» ораторского искусства.
* * *
Так Тибор остался при своем акценте. Они с Грегориосом больше никогда не разговаривали и держались друг с другом подчеркнуто холодно. Имре удалось найти для него небольшие роли, и Тибор согласился. Он понимал, что должен играть, чтобы его узнали и заметили. В постановке «За последние пять минут» он одиннадцать раз исполнял роль помощника комиссара Бурреля. Единственную фразу: «О’кей, патрон!» — он долго репетировал с Игорем, так что выходило неплохо. Несмотря на более чем скромный по объему текст, платили Тибору вполне прилично, но он имел глупость рассориться с режиссером, потребовав, чтобы тот развил образ его персонажа. Тибор воодушевился, когда его приняли в труппу «Комеди Франсез». Он выходил на сцену прославленного театра в роли воина с алебардой в трагедии «Афалия»,[105] был римским солдатом и сенатором в «Беренике», испанским грандом и лакеем в «Рюи Блазе»,[106] мавританским принцем, торговцем и гондольером в «Доброй матери».[107] Это были роли без слов или в массовых сценах, Тибор оставался в тени и ужасно из-за этого страдал.
Имре пришла в голову идея взять псевдоним. Убедить Тибора было нелегко. Все поддержали Имре, предлагали свои варианты и в конце концов пришли к общему мнению, что Франсуа Лимузен звучит стопроцентно по-французски. Тибор должен был забыть, кто он по национальности, но режиссер улавливал в его речи неприятный для слуха акцент и донимал ассистента вопросами, пытаясь выяснить, где родился этот артист — в Эльзасе, Бельгии или Лимузене. Франсуа Лимузен, как и Тибор Балаж, не мог получить работу на парижских подмостках, и через два года напрасных мучений псевдоним был забыт. Тибор вернул себе имя, данное при рождении, а Имре нашел ему две роли через соотечественника, работавшего на студии дубляжа в Булонь-Бийянкуре. Тибор озвучивал роль короля Юбера в «Спящей красавице» Уолта Диснея и Брута в двадцати сериях «Попая» — этим персонажам его акцент не мешал.
* * *
Имре получил работу кладовщика у оптового торговца готовой одеждой с улицы Абукир. Он перевозил по Сантье[108] на двухколесной тележке горы отрезов и кипы тюков, ужасно уставал и злился на Тибора, который воспринимал это как должное. Имре выдвинул ультиматум: «Даю тебе полгода на то, чтобы найти настоящую роль, или пойдешь работать как все».
В конце года вожделенную роль отдали другому артисту, но Тибор не пожелал работать как все, подчиняться сварливому патрону и общаться с неприятными коллегами. Игорь устроил его на работу ночным портье в «Акапулько», стрип-клуб на Пигаль. В начале вечера он выходил на бульвар Клиши в форме и бирюзовой фуражке офицера императорской гвардии — одному Богу известно какой! — и зазывал в клуб прохожих, в основном иностранцев, предлагая скидочные талоны на напитки (на шампанское — 50 %!). Работа была нетрудная, даже приятная, тяжело приходилось только в марте из-за холодной дождливой погоды. Хозяин клуба ценил Тибора; у него оставалось достаточно сил и времени на дневные прослушивания, но ни одной роли он так и не получил — даже в гастрольном туре по глухой провинции. Тибор неплохо зарабатывал, но совершенно не умел считать и не желал ни на чем экономить.
Тибор курил «Данхилл», не меньше двух пачек в день, — делал три затяжки и тушил в пепельнице. Работу Имре он считал недостойной и низкооплачиваемой, сам носил только дорогую одежду, а его друг никогда ничего себе не покупал, довольствуясь тем, что перепадало на Сантье. В «Бальто» Тибор всегда выбирал блюдо из меню, не глядя на цены. Жаки был известен размер их долга хозяину бистро, и он всегда ждал сигнала Имре, прежде чем принять заказ. Из всей стряпни Мадлен Тибор больше всего любил фрикасе в перечном соусе с картофелем по-сарлатски, поджаренным на утином жире с чесноком и с утиными желудочками, которые он обожал.
— Почему ты ничего не ешь? — удивлялся он, наслаждаясь вкусной едой.
— Я не голоден, — без запинки отвечал Имре.
У Тибора в «Бальто» был особый статус, тут его считали звездой, хотя вся его слава осталась в прошлом. Мадлен полагала, что актер не может зависеть от материальных обстоятельств, и потому Тибор всегда был должен супругам Маркюзо больше других посетителей. Когда сумма долга превышала красную линию, Жаки предупреждал Альбера, а тот оповещал Мадлен, она ставила в известность Имре, который, не говоря ни слова Тибору, вносил часть денег, и все начиналось сначала. Время от времени Имре в завуалированной форме пытался образумить Тибора:
— Тебе бы следовало сесть на диету. Ты поправился.
— Серьезно?
— Во Франции роли соблазнителей достаются стройным актерам. Хочешь быть премьером, похудей на четыре-пять килограммов.
Тибор садился на диету, переставал ужинать в «Бальто», но человек он был слабовольный и ни разу не отказался от приглашения танцовщиц или осветителей из «Акапулько», которые его обожали. Очень скоро маленькую хитрость Тибора раскрыли, и все вернулось на круги своя.
— Я толстею, потому что не работаю! В Венгрии я ел сколько хотел и не поправлялся ни на грамм. Все эти диеты — пустая трата времени. Что там у нас насчет гастролей в Бретани?
Неделю назад Имре получил отказ, но Тибору ничего не сказал, чтобы пощадить его нервы и самолюбие.
— У них пока не утвержден бюджет.
— В этой стране никто ничего не доводит до конца. Давай уедем в Америку, там каждый год снимают сотни фильмов. Бела Лугоши меня поддержит. Венгры всегда помогают друг другу.
— Если хочешь попытать удачу, езжай. Но без меня. Я не говорю по-английски. Во Франции у меня есть шанс, там его не будет.
6.
Тот воскресный день был унылым и хмурым. Дождь лил как из ведра. Все были заняты своими мыслями. Имре читал Яну и Грегориосу статью Морвана Лебеска из «Канар аншене» — они не пропускали ни одной его колонки. Игорь и Леонид считали Лебеска излишне моралистичным и предпочитали карикатуры из «Эриссона». Тибор смотрел в окно. Томаш грезил наяву. Павел переводил и редактировал свою книгу о Брестском мире. Кессель свел его с издателем, и тот попросил сократить текст. Вернер и Петр что-то тихо обсуждали, как два заговорщика. Леонид и Виржил играли в шахматы. Мы с Игорем сидели рядом и молча наблюдали. Мсье Лоньон, как обычно, стоял чуть в стороне и время от времени восхищенно кивал. Самым сильным игроком клуба был Леонид. Выиграть у него не мог никто, добиться ничьей считалось подвигом, совершить который удалось лишь Игорю и Вернеру. В недавние времена Леонид входил в число сорока лучших шахматистов СССР — он был тридцать третьим в официальной мировой классификации, что ставило его выше чемпиона Франции по шахматам. Четыре года подряд Леонид выигрывал турнир среди пилотов «Аэрофлота» и удостоился чести дважды играть со Сталиным. Ему заранее объяснили, как следует себя вести, и он поддался, предварительно поставив вождя в трудное положение. Сталин дружески похлопал Леонида по плечу, а начальство сделало его первым пилотом Туполева. Я всегда записывал ходы в блокнот. Виржил Канчиков играл хорошо, но до Леонида ему было далеко. Виржил атаковал очертя голову, Леонид оставался невозмутимым, Виржил не мог пробиться через его защиту и терял фигуры одну за другой. Леонид проявлял терпение, как кот, караулящий мышь, выбирая момент для решающего удара. Виржил, чувствуя неизбежность поражения, отступил и неожиданно пожертвовал слоном. Леонид нахмурил брови и задумался, потирая подбородок, потом сделал ход ладьей. Игорь улыбнулся. Я записал позицию. Мсье Лоньон сделал восхищенное лицо.
Уже несколько месяцев он приходил в клуб, хотя не был его членом. Никто не видел, как он появлялся, никто его не замечал. Он стоял, заложив руки за спину, посасывая незажженную трубку, и никому не мешал. У него было бесценное качество — он умел слушать и мог часами находиться в обществе Павла, Томаша, Имре, Владимира или любого другого члена клуба, храня на лице внимательное и приветливое выражение, ни во что не вмешивался и не задавал вопросов. Лоньон слушал с интересом, кивал и был похож на умудренного жизнью участливого пенсионера. Время от времени он набивал трубку и курил, произнося банальнейшие фразы: «Ну надо же, мой бедный друг» или «Невероятное происшествие!» Говоруном Лоньона никто бы не назвал… Известно о нем было немного, и все с его слов: работал в «Электрисите де Франс», вышел на пенсию, жена-консьержка, уйма свободного времени. Лоньон всегда заказывал кружку пива без пены, цедил ее весь вечер и как-то незаметно стал членом сообщества, хотя не сыграл ни одной партии. Этот идеальный кибиц[109] никому не доставлял неудобств. Когда ему предлагали поучаствовать, он отвечал, что слишком плохо играет и вообще предпочитает белот, который в клубе не практиковали. На вопрос: «Как дела?» — он всегда отвечал: «Хорошо, а у вас?».
Неловкий момент возник всего один раз, когда Вернер поинтересовался, как его зовут. В клубе все называли друг друга по имени.
— Если вас это не затруднит, мсье Вернер, зовите меня Лоньоном, как мои коллеги из «Электрисите де Франс». Я не люблю свое имя. Моим друзьям оно тоже не нравится.
В отсутствие Лоньона мы часто развлекались, перебирая смешные имена, которыми могли наградить его родители. Томаш даже заглянул в календарь французского государственного управления «Почта, телеграф, телефон» и нашел несколько совершенно неимоверных имен, о которых никто никогда не слышал: Паттерн, Геноле, Фюльбер и Фиакр. Для Павла, Томаша и Тибора это стало игрой. Они называли наугад какое-нибудь имя и ждали, обернется Лоньон или нет. «Леоне… Игнаций… Ландри», «Энгерран… Парфэ… Эймар», «Ромарик, нет — Барнабе». Они так ничего и не добились. Лоньон оставался невозмутимым. Они попытали счастья с Адольфом, Бенито и Родригом. Леонид, рассуждавший как инженер, высказал предположение, что Лоньон может носить имя Анисэ или Казимир, но не отзываться на него или же его имя отсутствует в календаре. В конце концов загадка имени Лоньона была забыта, к его присутствию привыкли. Он по-прежнему приходил незамеченным, садился в сторонке, наблюдал, как играют другие, а потом исчезал, словно испарялся.
— Мы знаем по именам множество зануд, — говорил Вернер, оценивший скромность Лоньона. — У каждого из нас есть свои маленькие секреты. Лоньон хотя бы не злюка.
* * *
Инспектор Даниэль Маго появлялся в клубе редко — у него был ненормированный рабочий день, жил он в пригороде и использовал любую возможность, чтобы побыть с семьей. По воскресеньям инспектор приглашал Игоря и Вернера в павильон «Корбей». Маго ждал перевода в родную Гваделупу, хотя его дочери не хотели покидать Францию. Время от времени инспектор заходил в «Бальто» пропустить стаканчик. В клубе всегда находился человек, у которого была проблема с властями или неоплаченный штраф, и Даниэль помогал — если мог, а уж если он качал головой, все понимали и не обижались. Появление инспектора в бистро в это дождливое воскресенье вызвало всеобщее удивление. Игорь спросил, что он будет пить, и тут Маго заметил сидевшего к нему спиной Лоньона, тот наблюдал за игрой Павла и Виржила.
— Привет, Дезире!
Лоньон поднял голову и обернулся, изумленный тем, что кто-то назвал его по имени.
— Маго!
— Что ты здесь делаешь?
— А ты?
— Увлекся шахматами?
— Вы знакомы? — удивился Игорь.
Даниэль не ответил. Наступила долгая пауза. Он смотрел на Лоньона, прикидывая, что тот мог сказать и как здесь оказался.
— Так вы знакомы? — повторил вопрос Игоря Вернер.
Лоньон подошел к Маго и что-то прошептал ему на ухо.
— Не может быть! — воскликнул инспектор. — Я брежу! Вы с ума сошли!
— Ты его знаешь? — не успокаивался Игорь.
— Господа… представляю вам инспектора Дезире Лоньона из Управления общего осведомления префектуры.
— Не дури! — рявкнул Лоньон.
— Ему поручено следить за вами. Оказывается, вы — банда террористов и угрожаете безопасности стран Восточной Европы и будущему франко-советских отношений.
Членов клуба охватили противоречивые чувства, мало кто поверил Маго, и только Леонид захотел немедленно набить Лоньону морду — конечно, не в зале, а на улице. По общему мнению, подобное решение сулило больше неприятностей, чем удовольствия. Драка с представителем власти, да еще находящимся при исполнении, могла обойтись очень дорого. Большинство присутствующих не могли себе позволить такого удовольствия. Нужно было решить, что делать с Лоньоном. Изгнать мерзавца из клуба? Это слово, «изгнать», оскорбляло слух и навевало неприятные воспоминания. Никто не хотел уподобляться своим мучителям. Да и вообще, можно ли выгнать инспектора полиции? Там, где они родились, служители закона повсюду чувствовали себя как дома. Никто не знал, как обстоит дело во Франции, но лучше было не испытывать судьбу.
— У кого тут есть судимость? — злобно закричал Томаш.
— Возможно, у Павла, — предположил Владимир с едва заметной улыбкой. — Госдепартамент США отказывает ему в визе. Что, если он рецидивист?
— Это наглая ложь, я — жертва охоты на ведьм! — прорычал Павел, не сразу поняв, что его разыгрывают.
Члены клуба, привыкшие к публичным покаяниям, потребовали, чтобы Лоньон объяснился. Нет, он не услышал и не увидел ничего важного, разве что открыл для себя искусство рокировки и лучший способ создать патовую ситуацию. Нет, он ничего не докладывал о разыгрываемых партиях — наверху это никого не интересовало. Да, он каждые два месяца отчитывался перед начальством, и ему ставили на вид отсутствие полезной информации, но он не мог выдумывать и врать. Да, во Франции следят за иностранцами, коммунистами и политэмигрантами. Нет, они не опасны. Нет, он не написал в отчете, что не видит в слежке никакого смысла, потому что не хотел, чтобы его послали на «внедрение» к рабочим, студентам или террористам. А здесь у него работенка непыльная. Лоньона спросили, не стыдится ли он того, что делает. Он задумался, потом покачал головой. Нет, он исполняет законный приказ, отданный законной властью. Он никем не манипулировал, никого не обманывал и ни разу не поднял руку на человека. Он просто приходил, сидел и слушал. Лоньон сказал, что получил задание благодаря своей заурядной внешности и способности незаметно внедряться в любую среду. Если людям не задают вопросов, они теряют бдительность. Задавать вопросы — прерогатива сыщика. Он, Лоньон, никого ни о чем не спрашивал, такой у него метод. Завоевать доверие и помалкивать. Времени требуется больше, но результат гарантирован. Почти все люди испытывают потребность в разговоре. Внимательному слушателю нет нужды задавать вопросы. Ему необходимо терпение и умение ждать. Направлять собеседника можно незаметно, просто меняя выражение лица. Удивление, изумление, растерянность, интерес, сочувствие. Сочувствие играет первостепенную роль. Да, он продолжит делать свое дело, пока его не отзовут. Лучше он, чем кто-то другой. Если станет известно, что его раскрыли, могут последовать санкции, но подставить коллегу он не хочет. Лоньона попросили выйти, чтобы обсудить проблему с Даниэлем Маго.
— Можно ли запретить ему приходить в «Бальто»? — спросил Вернер.
— Невероятно, что мы ничего не замечали, — сказал Владимир, — не поняли, что среди нас чужак. Размякли. Расслабились. Такова цена жизни во Франции. Дома мы подозревали всех, не доверяли никому, а здесь никого не опасаемся. Вот нас и поимели.
— Полагаешь, будь ты настороже, это могло бы что-то изменить? — поинтересовался Павел.
— Раз мы под наблюдением, значит нас боятся, — констатировал Леонид. — Мы представляем собой угрозу, иначе зачем устанавливать слежку?
— Вспомни, что я тебе говорил! — торжествующим тоном воскликнул Имре, взглянув на Тибора.
— Только не говори, что вычислил его! — вознегодовал Павел.
— Имре и правда сказал как-то раз: «Странный тип, уши у него безразмерные», — подтвердил Тибор.
Началось обсуждение ушей Лоньона. Они вдруг показались нам слишком сильно оттопыренными, а широкие мочки вообще производили угрожающее впечатление. Мы переглядывались, каждый упрекал себя за то, что ничего не заметил и не заподозрил.
— Ноги́ этого легавого больше не должно быть в клубе! — рявкнул Грегориос.
Даниэль Маго не дал разгореться дискуссии:
— Это будет худшей из ошибок!
— Но он за нами шпионит! — возмутился Имре.
— Главное, что все открылось. Если вам заранее известна тактика противника, вы уверены, что сможете его победить, разве нет?
Вопрос, адресованный опытным шахматистам, остался без ответа.
— Что ты предлагаешь? — спросил Игорь.
— Я знаю Лоньона, он хитер, как обезьяна. С ним можно договориться. Пусть показывает свои отчеты Игорю или Вернеру.
Лоньон задумался — и не согласился:
— Об этом не может быть и речи. Я ведь могу показать вам отчет, а потом написать другой. Обещаю, если возникнет проблема, я заранее предупрежу вас. Иного решения нет.
Они согласились.
Лоньон подошел к Даниэлю:
— Ты подал эту идиотскую идею?
— Я посоветовал им быть благоразумными. Тебе бы следовало сказать мне спасибо.
— Я внедрялся в разные группы и сети, а раскрыли меня впервые. По твоей вине.
— Стареешь, Дезире, пора подумать об отставке.
— Может, закончите партию? — спросил Лоньон у Леонида и Виржила. — Давайте, я вам не помешаю. Не обращайте на меня внимания.
— Берегись, Братец Большие Уши, — сквозь зубы процедил Грегориос. — Если хоть один из нас вляпается по твоей наводке, я тебя найду. Где бы ты ни находился. Сначала ты лишишься ушей, а уж что будет потом, тебе лучше не знать.
— Вы не имеете права, я на государственной службе.
— Увы, мой бедный друг, знай вы, что я делал с чиновниками во время гражданской войны, бежали бы отсюда, сверкая пятками. Хочу напомнить — греки выкалывают предателям глаза.
— Обещаю, что не причиню вам ни малейшего вреда.
С того дня стоило Лоньону появиться, все разговоры стихали. Атмосфера напоминала членам клуба былые — невеселые — времена на родине, разве что была не такой гнетущей. Лоньон не пожелал, чтобы к нему обращались по имени, что было вполне объяснимо,[110] и ему дали прозвище Братец Большие Уши. Все, за исключением мелких деталей, осталось по-прежнему. Через несколько месяцев Лоньон стал приходить реже, как правило — в конце недели, унылым тоном спрашивал «Как дела?», но никто ему не отвечал. «Но что же я включу в отчет?!» — в отчаянии вопрошал он.
— Напиши, что мы смирные, законопослушные граждане и не занимаемся политикой, — отвечал Грегориос. — И помни: месть придумали греки!
Лоньон появлялся в клубе четыре-пять раз в год. Инспектор был непредсказуем, никто не замечал, как этот человек входит и выходит, он просто был — сидел и смотрел, как другие играют. Одному Богу было известно, приходит он по долгу службы или ради удовольствия. Если кто-нибудь вдруг терял самообладание, произносил глупость или начинал ругать власти, остальные инстинктивно оглядывались и вздыхали с облегчением, поняв, что Лоньона рядом нет, а Леонид или Павел грозил брюзге:
— Попридержи свой длинный язык, не то сдам тебя Братцу Большие Уши!
7.
Я открыл дверь своими ключами и прошел в кухню. Из глубины квартиры донесся голос Сесиль:
— Это ты, Мишель?
— Кто же еще?
Сесиль принимала ванну, так что разговаривали мы через дверь.
— Можешь уйти, если хочешь.
— Подожду тебя в гостиной.
После долгих раздумий и колебаний Сесиль решила закончить работу об Арагоне, отложив на время идею о психфаке. Она не забыла просьбу Пьера, это ее бесило, но заставляло возвращаться за письменный стол.
Уборка квартиры продвигалась медленно, мы столкнулись с массой технических сложностей: то, что казалось простым, на поверку оказывалось почти непреодолимым. В каждой комнате была своя проблема. Можно ли заменить трухлявые деревянные ставни? Как отчистить вековую грязь с ковров или устранить протечку в стене? Почему не работает газовая колонка? Мы почувствуем запах газа или задохнемся сразу? Как счистить обои ножом, не повредив обрешетку? С чего вдруг пылесос перестал засасывать пыль? Сесиль из принципа не желала звать мастеров по ремонту.
— Эти пужадисты ни гроша от меня не получат!
Мы решили посоветоваться с мсье Биссоном, владельцем москательной лавки с улицы Бюси, он продал нам кучу средств, но все они оказались неэффективными, а может, мы просто не умели правильно их использовать. Сесиль была близка к отчаянию:
— Заканчивай сам, Мишель, мне нужно работать.
Да, Арагон ждать не мог… Сесиль вчитывалась в текст его романов, статей и выступлений, делала заметки, классифицировала, заполняла карточки, расставляла их в деревянные каталожные ящики между цветными вкладышами или звонила своей подружке Софи и часами, лежа на диване, обсуждала с ней университетские сплетни. Когда я спросил, можно ли мне прочесть ее работу, Сесиль разозлилась и послала меня.
— Да что вам всем далась эта работа? Прочтешь, когда будет готово.
— Иди сюда, ты должна на это взглянуть.
— Ну что еще случилось?
— Под раковиной мыши.
Маленькие черные катышки, по мнению мсье Биссона, безусловно являлись мышиным пометом. Он предложил альтернативу: крысиный яд (килограмм в упаковке, очень действенный, но, как только проходит эффект неожиданности, грызуны и близко к нему не подходят) или традиционная пружинная мышеловка-гильотина (продается без приманки). Лучше взять и то и другое.
Сесиль отказалась.
— Выбрасывать безголовых мышей будешь ты.
— Если хочешь, я одолжу тебе Нерона. У нас не осталось ни одной мышки, так что ему очень скучно.
— Не люблю кошек.
Мы переставили все продукты на верхние полки запирающихся на ключ шкафов. Я никогда не увлекался работой по дому и все время отвиливал — читал, устроившись в кресле рядом с Сесиль, и исподтишка наблюдал за ней. Она часто отвлекалась от работы, сидела, уставясь в пустоту, и о чем-то думала.
Однажды — я как раз скоблил паркет губками из витой металлической стружки — она вдруг ни с того ни с сего спросила:
— Ты ничего не сказал Франку?
— Я ни разу ему не написал. Он тоже.
— Франк вам не звонил? Не прислал ни одного письма?
— Нет. Но тебе он напишет, не сомневайся.
Сесиль уткнулась в книгу, но я видел, что она не читает.
— Тебе не надоело работать? Может, пробежимся? — предложил я.
— Не хочу.
— А как насчет партии в шахматы?
— Что за удовольствие — сидеть часами на стуле, двигать фигуры и ждать ответного хода? По-моему, все настольные игры просто нелепы.
— Я познакомлю тебя с друзьями. Вы найдете общий язык. Они бывшие коммунисты. Ну, не все. Ты поймешь. Среди них есть тонкие знатоки и ценители литературы. Может, увидишь Кесселя или Сартра.
— Они часто там бывают?
— Приходят по вечерам. Но иногда и днем.
— Вперед!
Мы за десять минут доехали на двадцать первом до улицы Данфер, но день для первого визита Сесиль я выбрал неудачный. В «Бальто» было непривычно шумно, атмосфера накалилась до предела.
— Это, что ли, твой шахматный клуб? — тихо поинтересовалась Сесиль.
— Обычно здесь тихо и спокойно.
Мы появились, когда скандал был в самом разгаре. В таких случаях невозможно оставаться сторонним наблюдателем, поэтому те, кто хотел посидеть в тишине, перешли в бистро на другой стороне площади. Вообще-то, ничего из ряда вон выходящего не случилось: в любом сообществе привычная мирная обстановка может в мгновение ока смениться противостоянием всех со всеми. 12 апреля 1961 года Юрий Гагарин впервые в мире облетел вокруг Земли на ракете «Восток», и все поняли: произошло одно из тех фундаментальных событий, которые меняют ход истории человечества. Событие, вызвавшее всеобщий единодушный восторг, раскололо клуб: «живые» и «выжившие», как их называл Игорь, скрежетали зубами и орали друг на друга, забыв о приличиях. Схлестнулись те, кто ненавидел тяготеющую к социализму идеологию и смотрел в сторону Америки, и те, кто бежал из Восточной Европы, но остался убежденным социалистом. Последние считали, что сбой дала система, но не идеология. Ее основы остались незыблемыми, а идеалы были близки сердцам миллионов. Их раздирали внутренние противоречия: они восхищались успехами и победами страны, где были изгоями и где их ждала верная смерть. Планетарное противостояние США и СССР отвлекало членов клуба от шахмат и чтения, близкие друзья обвиняли друг друга во всех смертных грехах, не стесняясь в выражениях. Поводов для ссор было не счесть, начиная с Гагарина, обставившего америкашек, Ботвинника, который в энный раз легко обыграл всех своих соперников, стал чемпионом мира и явно не собирался сдавать позиции, и кончая ролью ленинской доктрины в неуязвимости русской хоккейной дружины и успехах советских метателей молота (они метали свой снаряд выше и дальше всех в мире благодаря качеству русской стали и массовости спорта!).
— Разве это не безоговорочное доказательство?
— Я полагал, ты ненавидишь систему?
— Я стараюсь быть беспристрастным и оценивать результаты по их истинному достоинству.
— Они — порождение системы.
— Я уважаю народ, которым восхищаются все честные люди.
— Ты только что признал, что соглашаешься с системой.
— Ничего подобного я не говорил.
— Нет, сказал!
— Не передергивай! Эта система — чистое извращение. Она не уважает человека, давит на него, уничтожает. Я марксист, а не коммунист.
— Все коммунисты и марксисты — тупые мерзавцы!
— А ты — грязный фашист.
Мир взорвался и разделился на два лагеря, умеренных не осталось. Каждый жаждал высказаться, привести довод в пользу собственной правоты, поделиться опытом. Никто никого не слушал и не слышал, страсти накалялись, спорщики переходили на русский, немецкий, венгерский и польский.
Сесиль совершила грубую ошибку, вмешавшись в чужой спор, а я не сумел этому помешать, потому что не был готов к такому повороту событий.
— Простите, — сказала она, перебив Томаша, — но мне кажется, что происходящее следует рассматривать в исторической перспективе. Учитывая, как и с чего все начиналось, СССР совершил великий технологический прорыв. Страна создала космическую отрасль промышленности всего за пятнадцать лет благодаря четкому планированию и исследованиям в…
Закончить Сесиль не удалось.
— Кто это такая? — закричал Томаш.
— Я с вами согласен, мадемуазель, — произнес Павел. — Однако следует уточнить, что главный вклад в это исследование внесли братские социалистические страны, в том числе…
— Кто вы? — не успокаивался разъяренный Томаш.
— Она мой друг, это я ее привел.
— Женщины в клуб не допускаются! Мало того что приходится терпеть престарелых коммуняк, так теперь еще и баба затесалась!
— Баба в гробу тебя видала! Паршивый трухлявый реакционер! — Сесиль дала Томашу пощечину, чего делать, безусловно, не стоило. Удар прозвучал, как звук кимвала.
Несколько секунд стояла гробовая тишина, все остолбенели от изумления и пытались осознать случившееся, глядя на побагровевшее лицо со следами пальцев на коже. Позже Леонид объяснил мне, что за этот короткий отрезок времени болевой сигнал поступил в мозг Томаша. Леонид не любил поляков. Томаш кинулся на Сесиль, собираясь ее задушить, но она оказалась шустрее и увернулась. Поднялся невообразимый шум. Перевернутые столы с грохотом падали на пол, разлетались в стороны шахматные фигуры и доски, звенело разбитое стекло. Павел и Леонид удерживали Томаша, жаждавшего растерзать Сесиль, а я тащил ее за руку на улицу.
— Что на тебя нашло? Ты рехнулась?
— Ну, ничего себе! Ты защищаешь этого придурка? Хорош друг!
Не дав мне сказать ни слова в свое оправдание, она перебежала на другую сторону бульвара Распай, не обращая внимания на возмущенное гудение машин, и нырнула в метро. Я вернулся в «Бальто», где успел разгореться жаркий спор о том, имеют ли женщины право посещать клуб. Политические взгляды не имели значения, единомышленники яростно наскакивали друг на друга и солидаризировались с недавними противниками.
— Ни одно правило нашего клуба не запрещает женщинам приходить сюда, — возвестил Игорь веским тоном отца-основателя.
— Правила — составная часть демократии и устанавливаются большинством, — вмешался Грегориос. — Хочу напомнить — демократию придумали греки. Давайте проголосуем! Я голосую против. Предпочитаю чисто мужское общество.
Имре и Тибор впервые не согласились друг с другом на публике.
— Мы не в английском клубе, — сказал Имре. — Здесь действует единственное правило — свобода.
— Нельзя позволить коммунистам все захватить и испортить.
— Ты несешь чушь, Тибор.
— Настоящая проблема — женщины и Гагарин!
Все почувствовали, насколько опасна возникшая тема, так же опасна, как неизвестный вирус, подтачивающий вас изнутри. Примирительную позицию заняли немногие. Они хотели избежать непоправимого, но на них ополчились оба лагеря. Неужели дело дойдет до драки? Мы позволим идеям управлять нашими желаниями? Забудем, кто нам друг, а кто враг? Дадим политике и женщинам в очередной раз стать причиной наших несчастий? Всегда ли в таком принципиальном споре должен быть победитель?
— Не стоит так горячиться. Наши женщины нас забыли, мы никому не нужны.
— Будешь играть или продолжишь делать революцию?
Все улеглось. До очередной победы или следующего поражения. Я запустил волка в овчарню и, опасаясь последствий, решил незаметно смыться, но, как это ни странно, никто ни в чем меня не упрекнул.
На следующий день я отправился к Сесиль. Она открыла мне дверь и лучезарно улыбнулась, как будто накануне ничего не случилось. Когда я снова пришел в клуб, никто меня не попрекнул — если не считать привычных насмешливых реплик насчет моей игры. Такие понятия, как ошибка и вина, более чем относительны. Дедушка Делоне не устает повторять: «Нет ничего хуже желания осчастливить человека помимо его воли». А я считаю самым большим грехом не желать счастья другим или отступиться от них. Видит бог, я пытался. Возможно, если бы Гагарин облетел земной шар на день или два позже, Сесиль приняли бы в клубе с распростертыми объятиями.
8.
Я был в трудном положении. Не в отчаянном — в безнадежном. Передвигая слона с g2 на c6, чтобы запереть королеву Томаша, я считал, что нашел идеальный ход, но моя беда в том, что я вечно тороплюсь. Игорь сокрушенно покачал головой, он увидел ошибку раньше меня. Томаш тоже понял, что я допустил промах. Сидевший справа от меня Павел с невозмутимым видом следил за игрой, положив подбородок на сложенные кулаки. Томаш считался хорошим шахматистом, но играл редко, предпочитая смотреть и комментировать, хотя кибицы, как известно, не имели права голоса. Томаш был хитрец и никогда не состязался с лучшими, например с Леонидом или Игорем. Сейчас он колебался. Пойди он ладьей на f4, мог бы поставить мне мат следующим ходом, это было очевидно, но он потянулся за королевой, как будто ей грозила опасность, потом передумал.
— Ты играешь как деревенщина, — буркнул Павел.
— Ну конечно, а ты у нас Ботвинник, да? — огрызнулся Томаш.
— Мишель — дебютант. С чего это ты так расслабился? — Томаш взглянул на доску, и его лицо просветлело.
— Так не пойдет, — запротестовал я, — двое на одного — это нечестно.
Томаш протянул руку за ладьей, в этот момент хлопнула дверь и появился запыхавшийся Владимир. Он был так возбужден, что нарушил одно из незыблемых правил клуба: обратился к Игорю на русском. Игорь и Павел — он тоже бегло говорил по-русски — вскочили со своих мест.
— Нуреев остался на Западе! — перевел нам Игорь.
— Во время посадки в аэропорту Ле-Бурже, — продолжил Владимир, — он оттолкнул двух агентов КГБ, перепрыгнул через загородку и побежал как сумасшедший, кагэбэшники гнались за ним, но он укрылся в помещении таможни. Нуреев свободен!
— Кто такой Нуреев? — спросил Томаш.
— Ты не знаешь Нуреева? — изумился Игорь.
— Откуда ему знать величайшего танцовщика современности? — воскликнул Леонид. — Что вообще поляки понимают в балете?
— На прошлой неделе мы с Леонидом и Владимиром ходили в Гарнье на «Баядерку». Как он был хорош, просто слезы на глаза наворачивались! В третьем акте он поразил публику до дрожи — немыслимая грация, воздушные прыжки, пробежки в бешеном темпе. Никто никогда не видел ничего подобного. Нуреев не танцовщик, он — птица. Чайка. Он не касается земли. Земное притяжение не имеет над ним власти. Он летает. Нуреев заполнял собой огромную сцену Кировского театра. Существовали только он, свет и музыка. Нуреев парит в воздухе. Ты следишь за ним взглядом, и он увлекает тебя за собой в вихре танца. Сегодня мы напьемся. Неси шампанского, Жаки.
— Может, игристого? Оно ничуть не хуже.
— Шампанского, лучшего! Мы будем пить «Кристалл»!
— «Рёдерер»? Оно жутко дорогое.
— Дай нам две бутылки!
Папаша Маркюзо принес шампанское и пластиковые стаканчики.
— Ты не заставишь нас пить из этой дряни! — вознегодовал Леонид.
— Ваши междусобойчики дорого мне обходятся.
— Наплюй на деньги, сегодня великий день.
— А мне сто второй, — вмешался в разговор Томаш.
Тот вечер принес Альберу Маркюзо самую крупную выручку в году. Он опустошил запасы шампанского и игристого вина и наполовину обновил набор бокалов. Вечеринка влетела Игорю, Леониду и Владимиру в копеечку, но они сочли, что свобода Нуреева бесценна. Игорь попросил тишины, произнес тост за Кировский театр и его лучший в мире балет, поднял бокал, как штандарт, и тут его прервал Владимир:
— Я готов выпить за Нуреева, он исключительный танцовщик, но лучший балет все-таки в Большом!
— Надеюсь, ты пошутил, авторитет Кировского непререкаем.
Владимир призвал в свидетели остальных, но те, по большей части, ничего не знали ни об одном из двух великих театров.
— Может, когда-то так и было, но сегодня тон задает Большой.
— Думаешь, я не знаю, как все вы, москвичи, нам завидуете? Да в Мариинке две Парижские оперы могут поместиться!
— Я говорю не о размерах здания, а о репутации труппы.
— Как насчет Дягилева, Нижинского и Вагановой? Вы там у себя в Москве хоть слышали эти имена?
— Они вышли на заслуженную пенсию тридцать лет назад.
— А кто придумал Русские сезоны?
— Это было до войны. Спроси кого хочешь, любой знаток подтвердит, что Большой — лучший, несравненный.
— Да ну?! А как же Нуреев? Он разве москвич? Нет, дорогой мой, Нуреев — ленинградец! Когда ему было то ли пятнадцать, то ли шестнадцать, он пытался поступить в труппу Большого, но вы его не захотели. Невероятно! Большой проглядел Нуреева. Не заметил его талант! Бедняга ночевал на улице, как нищий. Кировский принял и воспитал его. Когда Нуреев блеснул в «Корсаре», Большой попытался его переманить, но он остался в труппе Кировского! Назови мне хоть одного танцовщика Большого театра, который может сравниться с Нуреевым. Не было таких ни двадцать, ни тридцать лет назад.
Владимир не нашел что возразить. Леонид решил поддержать Игоря:
— Я дважды был на спектаклях Большого и десять раз смотрел балетные спектакли в Кировском. Игорь прав. Да, я ленинградец, но дело не в «местном патриотизме». Ни один театр Кировскому в подметки не годится.
Владимир пожал плечами:
— Вы сговорились, мне вас не переспорить.
— Ты меня разочаровал, Володя, споришь, лишь бы поспорить. Кировский — лучший театр мира, это аксиома. Закажи нам бутылку шампанского — в качестве извинения, — заключил Леонид.
Томаш позвал меня к столу, чтобы закончить партию. Я отмахнулся — сейчас не до шахмат!
— Мы говорим о важных вещах.
— У меня была выигрышная позиция.
— Тебе грозил мат.
На лице Томаша отразилось недоверие. Самое время нанести последний укол, как это много раз делали при мне Павел и Леонид.
— Что с тебя взять… Ты средненький игрок, таковым и останешься.
Остаток вечера Томаш провел за доской, пытаясь понять, откуда исходит опасность.
9.
Имре плакал, и никто не мог его утешить. Нет, он не устраивал истерик, не рыдал взахлеб, но говорить о Будапеште без слез не мог.
— Не стоит так себя изводить, — говорил Тибор, обнимая друга за плечо. — Ты бессилен, как и все мы.
Я тоже пытался подбодрить Имре, но получалось не слишком хорошо. Он снова и снова, как наяву, переживал кошмар осажденного кинотеатра «Корвин», где студенты делали коктейль Молотова, слышал стрекот пулеметов, стреляющих по мирным гражданам, укрывшимся под аркадами здания. Он не мог забыть штабеля мертвых тел, грохот гусениц по асфальту и отчаянные крики перепуганной толпы.
— У меня был приятель Одон, он взлетал на танки, как акробат, бросал зажигалку в башню и успевал спрыгнуть прежде, чем машина загоралась. Одон в одиночку вывел из строя больше двадцати танков. Не знаю, что с ним стало. Мы сбежали до начала обстрела.
Каждый человек совершает в течение жизни некоторое количество ошибок, пытаясь объяснить себе, почему поступил так или иначе, думает, что́ могло бы его извинить или оправдать. Горше всего бывает осознать, что виной всему собственная глупость. После трагических событий, заливших Венгрию кровью, Тибор, Имре и еще сто шестьдесят тысяч венгров-эмигрантов десятилетиями задавали себе одни и те же вопросы. Неужто венгры и впрямь глупцы? Возможно ли, что они принимали желаемое за действительное? Проявили детскую доверчивость? Могла ли страна избежать катастрофы, отнявшей жизни у двадцати пяти тысяч граждан? Как случилось, что они до такой степени недооценили противника? Всякий раз, устав от бесконечных споров и попыток понять, где именно было выбрано неверное решение, они приходили к выводу, что избежать этого было невозможно. Имре не мог позволить себе усомниться. Пожар вспыхнул не сам по себе. Никто не понял, как это случилось, но кто-то раздул угли. Много месяцев радиостанция «Свободная Европа» (она вещала на Венгрию из Австрии, и ее можно было слушать практически во всех уголках страны) подталкивала венгров к восстанию и обещала им помощь Запада. Народ должен проявить волю и подняться на баррикады, рассчитывая на поддержку европейских стран и американцев, их самолеты могут подняться в воздух с баз в Германии и за час долететь до Будапешта. Миллионы венгров слушали «Свободную Европу» и в конце концов поверили, что войска союзников помогут им освободиться от советского ига. Значит, нужно подниматься на бой. Молодежь вдохновили колебания в руководстве компартии и временный отвод советских войск, воспринятый как свидетельство правоты радиокомментаторов. Сначала они умирали от страха, но двадцать третьего октября страх исчез. Людям казалось, что они вновь переживают революцию 1848 года. Никто не руководил восстанием, вождей не было. За одну короткую неделю Венгрия получила свободу, и наступило смутное время. Можно было сбросить с пьедестала памятник Сталину и остаться в живых. Французы и англичане, увязшие в Суэцком кризисе, не собирались вмешиваться, Эйзенхауэру нужно было думать о переизбрании. Радиостанция «Свободная Европа», которую финансировало ЦРУ, плевать хотела на венгров.
— Большинство народов, живущих на этой планете, поимели либо русские, либо американцы, — всхлипывая, объяснял Имре. — Только нами, венграми, попользовались и те и другие. Никогда не слушай радио и не верь глупостям, которые болтают комментаторы.
* * *
Имре плакал, потому что мир изменился. Члены клуба редко соглашались друг с другом. Они любили придираться к деталям и спорить по пустякам, но все считали, что повторение событий 1956 года невозможно. Люди тогда отдали свои жизни зазря. Возразить на это было нечего. Процесс демократизации неизбежен, тому есть масса признаков, положительных и объективных.
— Это необратимо, — объяснял Владимир.
Преступный коммунизм — коммунизм беззаконных судов, лагерей, КГБ и Сталина — истаивает, как лед на солнце. День сменяется ночью. Два тезиса, две аллегории, высказанные Владимиром и Павлом: Томаш упомянул куколку, которая превращается в бабочку, Грегориос — родовые муки. Сравнения разные, но вывод один. Прекрасным летом шестьдесят первого коммунизм начал меняться. Наконец-то меняться! Благодаря дядюшке Хрущеву писатели и поэты, расстрелянные и сгинувшие в лагерях, были реабилитированы. Он дал надежду. В странах Восточного блока появились независимые газеты и свободные журналисты. Их не арестовывали за слова о том, что нужно покончить с абсурдным авторитарным планированием, позволить либеральным экономистам применять их теории на практике, вернуть свободные выборы, официально разрешить создание политических партий и профсоюзов, защищающих интересы трудящихся, упразднить тайную полицию. Тиражи свободной прессы зашкаливали. Книги, ходившие в «списках», издавались в государственных издательствах. Хрущев даже позволил бывшему политзаключенному Солженицыну опубликовать повесть, действие которой происходит в лагере.
— Такова логика истории, — утверждал Павел.
* * *
Утром 13 августа 1961 года небо рухнуло на землю, и они пробудились с чувством тяжкого похмелья, с которым им пришлось жить долгие годы. Ночью власти Германской Демократической Республики закрыли 69 из 88 пунктов перехода из советской зоны в западную. Они успели возвести первую кирпичную стену длиной в 155 километров вокруг Берлина и еще 112 других между двумя Германиями, замуровали окна и двери домов, выходивших на стену высотой 3,6 метра, глубиной 2,10 метра, оборудованную 96 сторожевыми вышками, 302 КПП, 20 бункерами и 259 гарнизонами со служебными собаками. Людей потрясли не грубые, низкие методы, которыми действовала власть, не идеологические оправдания, не презрение к гражданам и не сломанные жизни — ко всему этому они привыкли. Их убивала коллективная слепота: они неверно оценили ситуацию и не поняли, что систему невозможно ни перестроить, ни улучшить. Худшее, что может случиться с марксистом, — это непонимание исторического материализма. Надежда умерла. Стена стала символом, новой тюрьмой, где их заперли. Они уподобились отсидевшему свой срок заключенному, которого должны вот-вот освободить и вдруг объявляют, что он приговорен к пожизненному заключению.
— Мы больше никогда не увидим свои семьи, — сказал потрясенный Владимир.
— Да, теперь все кончено. Мы отрезаны от родины навсегда, — пробормотал Игорь.
— Мы придурки, — продолжил Имре. — Все останется как есть, ничего не изменится.
Любые новости, плохие и хорошие, в клубе отмечали одинаково — распитием множества бутылок клерета.
— Будем пить, пока можем, пока живы! — предложил Леонид.
— Я поднимаю мой бокал за всех мерзавцев — на их фоне мы кажемся милыми людьми! — произнес не склонный к лирическим отступлениям Вернер.
Имре утешился, поняв, что поимели не только венгров.
Вскоре в клубе появилось много несчастных, потерянных немцев. Франкофоны обосновались в Париже, англофонов постигло дополнительное наказание — они эмигрировали в Лондон. Никиту Хрущева объявили пожизненным почетным членом клуба за постоянный вклад в его развитие.
10.
Тибора не было уже два дня, и Имре забил тревогу. Игорь предупредил Даниэля Маго, тот справился в префектуре, в отделе по розыску пропавших, но ничего не узнал. Имре впал в отчаяние. Жаки рассказал, что Тибор в последнее время был очень подавлен, ничего не ел и пил больше обычного. Имре подтвердил, что Тибор плохо спал и был настроен очень мрачно. Появилось предположение, что Тибор покончил с собой, но тела не нашли. Самым тревожным было то обстоятельство, что Тибор ничего с собой не взял, даже одежду, которой так дорожил, ни туфли из крокодиловой кожи, ни замшевую куртку, ни костюм от Кристиана Диора из ткани с рисунком «куриная лапка», стоивший бешеных денег. Его личные сбережения, скопленные из чаевых, остались лежать в коробке из-под печенья, из чего следовало, что исчез он не по доброй воле.
Даниэль Маго заключил, что речь идет о похищении или несчастном случае, и искал Тибора по всем больницам и клиникам Парижа и окрестностей, но все было тщетно. Тибор покинул «Акапулько» в четыре утра, но дома не появился. Он мог нарваться на хулиганов на площади Пигаль — темных личностей там хватало, особенно по ночам. Одному Богу было известно, в какие темные делишки мог ввязаться Тибор. Пришлось обратиться к Лоньону, у которого были свои источники. Он пообещал сделать что сможет, но не преуспел и вынужден был признать, что Тибор испарился. Когда человек бесследно исчезает, это дурной признак. Маго и двое его коллег провели титаническую работу, прошерстив гостиницы и меблирашки. Имре сообщил, что венгры обычно сводят счеты с жизнью, бросаясь в воды Дуная — не голубого, а грязно-серого. Он опасался, что Тибор утонул в Сене и теперь его хладный труп дрейфует в сторону Северного моря.
Прошли дни, потом недели, и о Тиборе стали говорить в прошедшем времени, причем никто этого не заметил. Никто, кроме Имре, который ушел, хлопнув дверью, и не показывался три дня. Игорю пришлось отправиться к нему домой, извиниться и привести назад в «Бальто», к друзьям.
Папаше Маркюзо было о чем беспокоиться. Тибор остался должен астрономическую, по меркам хозяина овернского бистро, сумму.
— Скорее всего, он смылся из-за денег, — предположил он однажды вечером.
— Как ты можешь, Альбер! — возмутилась Мадлен. — Бедный Тибор, такой наивный, такой милый. С ним, должно быть, случилось несчастье.
— Да он просто встретил мужчину своей жизни и не посмел признаться Имре! — сказал Жаки. — Я знаю Тибора, ему не ролей не хватает, а денег. Он нашел себе набоба и сейчас воркует с ним у бассейна на Лазурном Берегу. Я видел, как на Тибора смотрели мужики! Он растолстел на двадцать кило, но остался красавчиком. Тибор — звезда, это заводит. В конце концов, они ничем от нас не отличаются.
Мадлен запротестовала — из принципа, но остальным идея Жаки не показалась такой уж нелепой. Об этом подумали все. Кроме Имре. Он сидел за столиком один, положив газету на столик, и о чем-то думал. Никто не осмеливался потревожить его. Я сел рядом и попросил рассказать мне о Тиборе. Я редко видел Имре в клубе и почти ничего о нем не знал, поэтому мой поступок удивил его. Он теперь целыми днями ничего не делал, только поедал круассаны, предназначенные для клиентов, читал газету, курил трубку, предавался мечтам, попивая чай с молоком, или делал переводы, которые никто не заказывал. Внешне Имре не изменился — он так же тщательно следил за собой, одевался с иголочки, — только в шахматы играть перестал. Мадлен потакала его капризам и кормила за четверых, считая вкусный обед лекарством от меланхолии. Имре читал ей стихи на венгерском, она не понимала ни слова, но слушала. Он когда-то перевел Рильке с немецкого на венгерский и теперь пересказывал его Мадлен на французском языке. Она восхищалась красотой декламации и уверяла Имре, что у него совсем нет акцента, — это придавало ему сил и внушало уверенность в том, что он является жертвой заговора.
* * *
Новость пришла неожиданно и, по идее, должна была их обрадовать. Если тот, кого ты считал мертвым, оказывается жив, следует прыгать от радости и облегчения, но члены клуба, узнав о Тиборе, впали в прострацию. Даже Имре предпочел бы, чтобы Тибор прохлаждался в Сен-Тропе. Причиной всеобщего потрясения стала статья на первой полосе «Франс суар» о триумфальном возвращении Тибора в Будапешт. Тибор Балаж снова на родине! Впервые человек, сбежавший из коммунистического рая, проделал обратный путь. И Венгрия не только не осудила блудного сына, но и приняла его в объятия, продемонстрировав превосходство народной демократии над прогнившей империалистической демократией. Спонтанный, но вполне осознанный поступок Тибора удивил всех, в том числе венгерские власти: они делали все, чтобы воспрепятствовать бегству граждан из страны, но принимать перебежчиков обратно им было впервой. Тибор явился к пограничникам на австрийско-венгерской границе и заявил, что хочет вернуться домой. Ответ из Будапешта пришел через несколько минут: «Пропустите его!» Выступая на государственном радио, Тибор сказал:
— Я вернулся в Венгрию. Жизнь на Западе невыносима и отвратительна. Я больше не мог выносить разлуку с родиной и матерью и прошу венгерский народ простить меня.
Возвращение Тибора стало ярким доказательством того, что Запад низок и гнусен, что он не более чем пропагандистский мираж и все эмигранты в самом скором времени вернутся на родину. Тибора не только не посадили и не подвергли остракизму, его подняли на щит и превратили в национального героя. Он поехал в Дебрецен к Марте, никогда не терявшей надежды на встречу с сыном. Его приняли на работу в Будапештскую консерваторию драматического искусства, он снялся во многих венгерских фильмах.
Тибор оставил внушительный неоплаченный долг — полторы тысячи франков, кое-кто считал, что даже больше. Вскоре после того, как он «всплыл» в Венгрии, Альбер повесил на стену объявление в рамке: «Кредит умер, неплательщики убили его». Имре решил выплатить хозяину «Бальто» все до последнего сантима. Альбер и слышать об этом не захотел! Он знал, что Имре не виноват и находится в сложном положении. Имре не сдавался. Он заявил, что ноги́ его не будет в бистро, если папаша Маркюзо не возьмет деньги. Альбер согласился. Имре отдал ему восемьсот семьдесят один франк, которые Тибор складывал в коробку из-под печенья, а потом еще год выплачивал остальное.
Имре приложил немало усилий, чтобы забыть Тибора, но из этого ничего не вышло, и через какое-то время он воссоединился с любимым самым что ни на есть экзотическим способом. В клубе принципиально не упоминали имя Тибора, хотя в душе все завидовали человеку, которому хватило мужества сделать то, о чем мечтал каждый, — вернуться домой.
11.
Мама хотела провести новогодние праздники в Алжире, у своего брата Мориса. Это стало нерушимой традицией. Папа ехать не хотел. «Нечего искушать судьбу, — говорил он. — В Париже тоже происходят взрывы и покушения, но непосредственной опасности нет, а там террористические акты случаются каждый день, и никто не знает, кто подложил бомбу — арабы или оасовцы!» Правительство во всеуслышание заявляет, что контролирует ситуацию и Алжир умиротворен, но никто в это не верит. Во время воскресного обеда папа высказался ясно и категорично:
— Хочешь ехать — дело твое, но Жюльетта останется дома.
Неожиданно для мамы дедушка Делоне поддержал папу, и она отступилась.
Сесиль получила письмо от Пьера. Он по-прежнему торчал в своем африканском захолустье, узнавал о том, что творится в мире, по радио или из газет и ждал отпуска. Куда он отправится, мы не знали, Сесиль надеялась, что в Париж, пока не получила открытку с двумя верблюдами в пальмовой роще Тебессы. Текст поверг нас в недоумение.
Дорогая Сесиль,
Нам пришла охота искупаться. Неделя в ста километрах от базы. Земной рай. Мы объедаемся плодами опунции инжирной, финиками и играем в джокари[111]. На общевойсковом чемпионате я проиграл в полуфинале болвану-легионеру — у него три легких, и он портит воздух, когда бежит. Мы подружились. В парном разряде я играю с моим дружком Жако. Финал завтра, мы в него вышли, и от соперников и мокрого места не оставим. Я все еще хочу прочесть твою работу. Помни: Арагон — любовник.
— Не могу себе представить Пьера, играющего в джокари, — прокомментировал я.
— А я — его дружбу с легионером, — откликнулась Сесиль.
Мы переглянулись. Нам одновременно пришла в голову одна и та же мысль. Я молчал, предпочитая, чтобы она высказалась первой.
— Может, почистим ставни? Те, что выходят во дворик… — предложила Сесиль.
— Ты видела, в каком они состоянии? Их не приводили в порядок со времен Первой мировой, и восстановлению они уже не подлежат.
— Так и будешь ворчать?
Она кинулась на меня и начала щекотать. На нее иногда находило. Ей это нравилось. Я пытался сохранять невозмутимость, чтобы подразнить Сесиль, но надолго меня не хватило, и мы начали хохотать как безумные. В тот день я сделал несколько снимков: Сесиль отдирает обои в коридоре. Сесиль с пылесосом и щеткой в руке строит мне рожи. Она не любила позировать, так что приходилось подкарауливать момент. Насчет ставен я оказался прав. Мы открыли правую створку, и она немедленно соскочила с петель — дерево источил жучок.
* * *
Франк не подавал о себе вестей год и три месяца. Мы не знали, где он — в Алжире, во Франции или в Германии. Когда папа обратился в Министерство обороны, ему ответили, что лейтенант Франк Марини сам должен сообщать родным о себе. Проблема праздников разрешилась очень просто: Морис приедет в Париж. При встрече он поприветствовал меня по-английски:
— Hi, Callaghan, how do you do?
— Very good, дядюшка, — ответил я.
Он легонько, по-дружески, ткнул меня кулаком в подбородок и поинтересовался:
— Как дела в лицее?
— Все отлично.
— Похоже, ты слишком одаренный для Политеха, да?
Морис расхохотался. Мне не нравилось, что он подшучивает надо мной при кузенах; я хотел ответить тем же, но не нашел что сказать. Мама провела для Мориса экскурсию по обновленному магазину, где он еще не был, показала ему соседнюю лавку, переделанную под мастерскую гарантийного обслуживания. Морис был ошарашен количеством покупателей, выстроившихся в очередь за талонами. Папа не смог уделить Морису внимания:
— Прости, старина, мне нужно заняться этими господами.
Супружеская пара подписывала квитанцию на заказ. Муж протянул чек; отец небрежным жестом наколол его на штырек и показал бумаги дяде.
— Десять тысяч! Глазам не верю! — изумился Морис.
Мама с гордостью объясняла брату, как функционируют различные службы и как трудно найти в Париже опытных мастеров для выполнения работ.
— Я потрясен! Вы — лучшие!
Когда мама назвала дяде сумму торгового оборота, он ей не поверил.
— Будь у нас достаточно персонала, мы бы не теряли потенциальных покупателей и доход был бы процентов на тридцать-сорок выше.
— Ну что тут скажешь, Элен, браво, браво, браво! Я рад, что семинары по менеджменту принесли свои плоды.
— Они мне очень помогли, — признала мама.
— Тебе бы следовало прослушать курс «Улучшите качество швов в водопроводном деле!», — пошутил папа, — тогда ты могла бы открыть магазин в касбе.[112].
Следующие два дня мы бегали по магазинам, закупая продукты для пышного семейного ужина.
Сесиль решила уехать на две недели к дяде, который жил недалеко от Страсбурга, — других родственников у нее не было. Она написала письмо Пьеру, приложив копию первой главы работы об Арагоне, сделанную на плюре.[113].
— Когда Пьер вернет текст, я дам тебе почитать, — пообещала она. — Хочешь что-нибудь приписать?
Мне так много нужно было сказать Пьеру, что я не знал, с чего начать. Я поблагодарил его за пластинки, написал, что слушаю их каждый день и думаю о нем, а товарищи мне завидуют. Пообещал, что верну все в целости и сохранности, как только он вернется. Потом рассказал о лицее, Шерлоке и Хиляке, описал свои математические злоключения и людей, которых встретил в клубе. Я слегка приукрасил свое повествование, добавив, что члены клуба — банда революционеров и за ними следит человек из префектуры. Я был уверен, что Франку это будет интересно. Я попросил Пьера узнать хоть что-нибудь о брате и сообщить мне. Хотел добавить, как мне не хватает наших с ним споров, но вовремя вспомнил, что Пьер терпеть не может сантиментов, и зачеркнул две последние строчки.
— Ты что, роман собрался писать? Дашь прочесть? — полюбопытствовала Сесиль и попыталась заглянуть мне через плечо, но я сунул листок в конверт и запечатал.
На улице было холодно, но мы все равно отправились бегать в Люксембургский сад и сделали пять полных кругов.
Я проводил Сесиль на Восточный вокзал, посадил ее в вагон, вышел на улицу, заметил в кафе напротив настольный футбол и не устоял.
* * *
Мама уговорила Мориса поселиться у нас.
— Зачем тратить деньги на гостиницу? У нас вполне достаточно места.
Мне пришлось перебраться в комнату Жюльетты, а свою уступить кузенам. Морис и Луиза заняли комнату Франка. Квартира превратилась в подобие кочевого стойбища или семейного пансиона, битком набитого отдыхающими. В ванную и туалет выстраивалась очередь. На войне как на войне, говорил папа — он был единственным, кому не нравился этот веселый хаос. Он уходил на рассвете, возвращался поздно и не приходил к ужину, прикрываясь работой в магазине. Потом он на три дня уехал в Ланс, сказав маме, что бабушка Жанна плохо себя чувствует. Две недели я не спал из-за храпа Жюльетты. Никто не подозревал об этой чýдной особенности моей младшей сестры. Я тряс ее, толкал, даже щипал — она переворачивалась на другой бок и через пять минут выдавала еще более громкие рулады. Когда я объяснил Жюльетте, почему никак не могу выспаться, она ужасно обиделась и сказала, что я вру. На следующую ночь я позвал в комнату наших кузенов Тома и Франсуа, и они убедились в моей правоте. Жюльетте пришлось смириться, но она мне этого не простила.
* * *
Морис был настоящим киноманом и, приезжая в Париж, старался посмотреть как можно больше фильмов. На сей раз дядя пригласил нас составить ему компанию, но поставил условие: кинотеатр и фильм выбирает он — и никаких мультиков. В Алжире ходить в кино было небезопасно — в залах взрывали бомбы. Кроме того, фильмы там шли в дублированном варианте, а Морис считал это преступлением. Джон Уэйн, говорящий по-французски, вызывал у него смех, а Кларк Гейбл — слезы. Луиза с моей матерью опустошали магазины и бутики на Фобур-Сент-Оноре, а мы каждый день смотрели какой-нибудь американский фильм в оригинальной версии. Если Луизе удавалось уговорить мужа пойти на французский фильм, он засыпал ровно через пять минут и спал до конца сеанса. Так стоило ли попусту тратить время? Морис шел вниз по Елисейским Полям, разглядывая афиши, читал названия и решал, будет нам скучно или нет. Одна афиша привлекла его внимание.
— Нашел! Французский фильм — приключенческий, с напряженным действием, как в американских боевиках.
Я понял, откуда взялось мое прозвище, когда Морис повел меня смотреть картину «Каллахан начинает снова» и «Никакого виски для Каллахана». Дядя обожал эти детективы за лихо закрученный сюжет и соленый юмор, а фильм о Лемми Коушене[114] с Эдди Константином в главной роли считал настоящим шедевром. Когда мы вышли из кинотеатра, он повторил свой шутливый фирменный жест и сказал:
— Что-что, а скучать нам не пришлось.
Мы отправились есть мороженое в «Драгстор» — Морису нравился интерьер, оформленный в стиле салуна из голливудского вестерна. В «Драгсторе» дядя встретил старого друга, «черноногого» торговца обувью, с которым не виделся два года. Этому человеку удалось сбыть с рук магазин в предместье Алжира и купить новый на бульваре Вольтера. Он посоветовал дяде поступить так же, и тот дико разозлился.
— Пошел к черту! Думаешь, я нуждаюсь в твоих идиотских советах? Не могу я последовать твоему примеру, тупой кретин! У меня не магазин в двадцать квадратных метров в Сент-Эжене, а тридцать два здания! Если я хоть что-нибудь продам — мне конец. Я ничего не могу сделать! Меня загнали в угол. Но мы справимся, уж ты мне поверь. Раздавим их! И останемся у себя дома!
В разговор вмешался один из посетителей, разговор шел на повышенных тонах, тип обозвал Мориса фашистюгой и гнилым колониалистом. На семинары по искусству дядя не ходил. Он плюнул оппоненту в лицо и заклеймил его как грязного гребаного коммуниста, тот, естественно, оскорбился, они схватили друг друга за грудки и принялись трясти что было силы. Вмешались официанты, и нас вытолкали взашей, не дав доесть мороженое. Утешало одно: Морису не пришлось платить по счету.
12.
Рождественский ужин удался на славу. На памяти семейства Делоне никогда еще не было такого роскошного стола: столовое серебро, лиможский фарфор, кружевные салфетки и хрусталь-баккара. О неприятном инциденте в «Драгсторе» никто не вспоминал, не стоило портить праздник из-за дураков. С родителями Луизы нас было пятнадцать, а накормить мы могли вдвое больше едоков. Мама и Луиза продумали действо до мельчайших деталей. Ужин был рассчитан на два часа, месса в церкви Сент-Этьен-дю-Мон начиналась ровно в одиннадцать.
— Если придумаешь какой-нибудь трюк и избавишь нас от этого мероприятия, — шепнул мне папа во время аперитива, — оплачу тебе «Двадцать четыре часа Ле-Мана».[115].
Предложение было заманчивым. Мама наотрез отказывалась покупать мне эту игру, считала ее дурацкой и говорила, что она мне не нужна. Мы с папой перешептывались, как два заговорщика, стараясь, чтобы никто ничего не услышал и не заметил.
— Я скажу, что плохо себя чувствую, и тебе придется остаться со мной дома.
— Она не поверит.
— Помнишь, мы ели устриц в «Ла Боль»? У меня тогда случилось расстройство желудка. А еще я выпью белого вина, ты же знаешь, мне от него всегда становится плохо.
— Она догадается.
— Что это вы тут замышляете? — спросил дедушка Филипп, садясь между нами.
— Я рассказываю, какой потрясающий фильм мы видели сегодня днем.
— Знаешь, Мишель, во французском языке есть и другие слова. Сегодня все потрясающее. Может, обновишь свой лексикон?
— Ты прав, больше не буду говорить «потрясающий».
— Мне сказали, твоя мама заболела. Надеюсь, ничего серьезного? — спросил Филипп у папы.
— Сердце… Доктор велел ей соблюдать режим.
— Это просто мания какая-то! — раздраженно воскликнул дедушка. — Они всех нас угробят своими режимами.
— Не слишком приятно проводить праздники в больнице. Папа остался с ней.
— Не волнуйся, она справится.
— К столу! — закричала мама, внося блюдо с огромным копченым лососем.
Все пребывали в чудесном настроении, возможно благодаря гевюрцтраминеру.[116] Я протянул свой бокал, Морис наполнил его до краев, и я выпил. Вино оказалось недурным. Никто, кроме папы, не заметил, что я втихаря получил вторую порцию, — все обсуждали оправдание Мари Бенар.[117].
— Она их укокошила, — уверенным тоном заявил дедушка. — Эта женщина опасна.
— Нет, она невиновна, — заявила Луиза.
— Ландрю[118] тоже клялся, что ни в чем не виноват. Если она невиновна, то я — папа римский, — засмеялся Морис.
— Эксперты заявили, что…
— Знаешь, что бы я сделал с этой преступницей? — прокурорским тоном спросил Филипп. — Скормил бы ей мышьяк, который нашли при обыске в гараже, а потом отправил на гильотину.
— Что вы такое говорите! — ужаснулась Луиза.
— А травить несчастных людей из-за наследства разве не ужасно? — ехидно поинтересовался Филипп.
— Ее оправдали! И, кроме того…
— Господи боже ты мой! Да что ты понимаешь в преступниках, бедная моя девочка!
Никто не дал Луизе времени объяснить свою точку зрения. Так в нашей семье бывало всегда. Любой, кто не соглашался с дедушкой, объявлялся дураком или дурой. Филипп покачал головой и закатил глаза. Луиза не стала спорить, она знала, что действовать в одиночку бессмысленно: Делоне охотятся стаей и придерживаются общего мнения.
— Надеюсь, ты не приправила лосось мышьяком, Элен? — поинтересовался папа.
— Только устрицы, — парировала мама.
Все посмеялись. Освободив место в центре стола, мама и Мария осторожно установили блюдо с пирамидой серебристых устриц. Пятнадцать рук одновременно потянулись к лакомству, приправили устриц уксусом с луком-шалотом и — хоп! — в рот по две сразу. Поедание деликатеса напоминало соревнование — кто съест больше и быстрее остальных. Устриц на блюде было так много, что они вроде как и не убывали. Я приступил к осуществлению своего хитрого плана. Сколько нужно съесть устриц, чтобы стало дурно? Две дюжины, три или больше? В десять вечера настал момент изобразить приступ и начать корчиться от боли в животе. Папа останется со мной, остальные отправятся на мессу. Нужно было выпить больше белого вина, ради «24 часов Ле-Мана» стоило рискнуть.
— Какой-то странный вкус, — сказал Филипп, с подозрением разглядывая устрицу.
— Что не так? — встревожилась мама.
— У нее привкус мышьяка, чуть горьковатый, но не сказать, что неприятный, — сообщил дедушка, очень довольный своей шуткой.
— Это глупо, папа! — укоризненно покачала головой мама.
— Берегись, Поль, ты только что проглотил устрицу с мышьяком! — подколол папу Морис.
— Мне беспокоиться не о чем, я же не богач какой-нибудь! — парировал папа. — А вот тебе, Луиза, следует опасаться мужа, он тот еще ловкач!
Все рассмеялись и загалдели, так что звонок услышал я один.
— Папа, кажется кто-то звонит в дверь.
— Я ничего не слышал.
В наступившей тишине прозвучало несколько длинных звонков.
— Открой, Мишель. Кто бы это мог быть в такой час?
— Наверное, консьержка, — предположила мама.
Я открыл дверь и окаменел от ужаса: на пороге стояли четыре жандарма в форме. Появился папа.
— Что вам угодно, господа? — спросил он и положил руку мне на плечо.
— Мсье Поль Марини? — спросил пожилой жандарм.
— Собственной персоной.
— Мы ищем Франка Марини.
— Франка? Его нет. Он в Алжире. Проходит военную службу.
— Ошибаетесь, мсье. Ваш сын дезертировал из армии.
— ?..
— Что происходит? — спросила подошедшая мама.
— Не знаю. Они говорят, что Франк дезертировал.
— Быть того не может.
Жандарм достал из планшета пачку листков и начал читать, взвешивая каждое слово:
— Мы действуем на основании судебного поручения, выданного господином Онтаа, военным следователем постоянно действующего трибунала вооруженных сил САЗ…[119].
На «САЗ» он споткнулся — видимо, не знал, что это такое. Я почувствовал, как папины пальцы еще крепче сжали мое плечо. Жандарм взглянул на напарника, тот поднял брови, и он продолжил чтение:
— …Выдавшего постановление на арест Франка Филиппа Марини, родившегося двадцать пятого мая тысяча девятьсот сорокового года в Четырнадцатом округе Парижа, а также ордер на обыск его жилища.
Служители закона вошли в квартиру, и мама поспешно закрыла за ними дверь. Гости потребовали объяснений, все заговорили разом, перебивая друг друга, трудно было понять, кто кого и о чем спрашивает и кто на какой вопрос пытается ответить. В коридоре возникла толчея. Дедушка Делоне упомянул о связях в министерстве, чем раздражил старшего по званию, и тот сказал, что отметит это в рапорте. Нам велели вернуться в гостиную и поставили одного из жандармов у двери. Остальные трое начали обыскивать квартиру в присутствии моего отца. Мы стояли, молчали и переглядывались. Мама сказала что-то на ухо Морису, и мы стали тихо переговариваться. Минут через десять в дверях появился один из тех, кто рылся в наших вещах. Велел коллеге переписать личные данные присутствующих и попросил Мориса следовать за ним.
— Но почему? Я не имею к Франку никакого отношения.
— Прошу вас, пройдемте!
Через какое-то время Морис вернулся и сообщил, что жандармы хотели знать, какие вещи принадлежат им с Луизой, а какие нет, поскольку мама поселила их в комнате Франка. Появились папа и жандармы — обыск закончился. Они собрали все папки, тетради, книги, журналы и записную книжку, сложили в пластиковые мешки и запечатали красным воском. Папа подписал протокол изъятия, и ему вручили повестку: двадцать седьмого декабря он должен явиться в жандармерию казармы Рейн и дать показания.
— Какие именно показания? — спросила мама.
— Насчет вашего сына, мадам.
— Все предельно просто: я не получала никаких известий о сыне после его отъезда в Алжир и не желаю ничего о нем знать.
Старший офицер оказался в затруднительном положении. Он посоветовался с одним из напарников, и тот кивнул.
— Если вы согласны, я могу записать ваши показания немедленно.
Они устроились в кухне, освободив немного места на столе. Папа спросил, не хотят ли они что-нибудь выпить, и жандармы согласились на кофе, но от еды отказались. Папа рассказал нам, что один из жандармов, блондин, записал их показания от руки, но сам никаких сведений не сообщил, заявив, что жандармерии ничего не известно.
— Ход делу дал следователь в Алжире. Свяжитесь с ним. У вашего сына серьезные проблемы. Обычно выдается распоряжение о розыске, а на него выписали ордер на арест. Если знаете, где он, или можете как-то связаться, убедите его сдаться властям. Его все равно поймают. Рано или поздно всех ловят.
Они ушли так стремительно, что ошеломленный дедушка рухнул в кресло, не понимая, что это было — ужасная реальность или дурной сон. Луиза села рядом и принялась поглаживать ему руку. Морис повторял как заведенный: «Не могу поверить!» Мария более чем некстати поинтересовалась, можно ли подавать мясной пирог, и мама немедленно ее спровадила. Все были ужасно подавлены, даже мы — дети, хоть и не знали, что такое военный трибунал, ордер на арест и обыск. Нашу тревогу усиливал страх и растерянность взрослых. Мы инстинктивно чувствовали, что семье грозит катастрофа, что опасность связана с войной и с тем, что от нас скрывают. Нет ничего хуже четырех жандармов, решивших нанести вам визит во время рождественского ужина. Я вспоминал наше с Франком прощание в венсенском бистро и не мог понять, почему он дезертировал. Как рассказать об этом Сесиль? Морис сел за стол:
— Дети, собирайтесь, мы не должны опоздать к мессе.
Мама подошла к папе и сказала:
— А ведь я тебе говорила… И оказалась права.
— О чем ты?
— Это твоя вина!
— Ничего подобного! Я ни в чем не виноват! И ты не виновата! И Франк не виноват! Во всем виновата война.
— Проклятые коммунисты задурили ему голову своими гнилыми идеями. Если бы ты вмешался, ничего бы не случилось!
— Ты бредишь! Я запрещаю тебе так говорить!
— Ты не можешь ничего мне запретить, все это — твоя вина!
Мы ждали возражений, крика, взрыва, но папа просто смотрел на маму непонимающим взглядом, потом его глаза увлажнились, он понурил голову, открыл шкаф, взял пальто и вышел, аккуратно прикрыв за собой дверь.
— Ты перегибаешь палку, Элен, — недовольно произнес дедушка. — Поль тут ни при чем. Догони его.
— Ни за что!
— Выбирай выражения. Ты слегка на взводе. Вам бы следовало поехать отдохнуть.
— Папа, это…
— Довольно! Возьми себя в руки. Думаю, все сыты? Собираемся и выходим! Праздник закончился.
— Мишель, чего ты ждешь?
— Мне не по себе, мама.
— Устрицы! Его желудок их не переносит.
— Он выпил слишком много белого вина, — заметила Луиза.
— Белое вино в его возрасте? Немыслимо.
— Ты поил его вином, Морис?
— Он уже взрослый. Ну, выпил один бокал.
— Два, — уточнил я.
— Это чистое безобразие! — возмутилась Луиза. — О чем ты думал, Морис?
— Иди ложись, — велела мама. — Я дам тебе соды.
Я улегся на диванчике. Ко мне подошла Жюльетта. Я думал, сестра хочет меня утешить, но она наклонилась и прошептала с радостной улыбкой:
— Ты умрешь от отравления.
Они ушли — с похоронным видом и тяжелым сердцем, а я еще минут десять лежал, изображая недомогание, хотя притворяться больше не требовалось. Времени у меня было довольно, целых полтора часа. Я оделся, осторожно открыл дверь и прислушался: в доме царила тишина. Я спустился по лестнице, не зажигая света, чтобы не привлекать внимания консьержей, и оказался на морозной улице. Ветер закручивал в воздухе снег, редкие прохожие поднимали воротники и прибавляли шаг.
Я искал его повсюду. Дошел по пустынной улице Гей-Люссака до Люксембургского сада. Все рестораны и кафе были заперты. На улице Суффло и площади Пантеона гулял ледяной ветер. Папу я обнаружил в овернском кафе на улице Фоссе-Сен-Жак, единственном заведении, работавшем в рождественскую ночь. Это было бистро нечестивцев, здесь играли в таро и весело напивались. Папа наблюдал за игрой. Я сел рядом, он удивился, обнял меня и спросил:
— Выпьешь пива?
— Нет, спасибо.
— Тогда кока-колы.
Он махнул рукой патрону:
— Дай нам две колы, Жанно.
— Лучше белого вина с лимонадом.
Папу позвали сыграть, но он отказался:
— Спасибо, ребята, мы лучше посмотрим.
Допив, он наклонился ко мне и спросил:
— Ну что, дома все чисто?
Я кивнул. Папа встал, положил деньги на столик, и мы вышли.
На улице он прикрыл меня полой своего пальто, чтобы я не замерз.
— Может, сходим в церковь, папа, поставим свечку за Франка?
— Знаешь, Мишель, если Бог и вправду всемогущ и все видит, нет нужды о чем-то Его просить, но, если тебе так хочется, я согласен.
* * *
Я долго корил себя за то, что не настоял на своем. Когда знаешь, что случилось потом, понимаешь: стоило сделать эту малость. Если множество людей в мире зажигают так много свечей и лампад, значит это что-то дает, значит время от времени Он замечает одинокий огонек среди моря мерцающих огоньков, а иначе выходит, мы зажигаем свечи лишь для того, чтобы было не так страшно во мраке ночи. Впрочем, если подумать о миллиардах и миллиардах огоньков, зажженных человечеством за всю его историю, если подсчитать, сколько было вознесено молитв и отвешено поклонов, можно прийти к выводу, что Господь — буде Он существует — больше ничего от нас не ждет.