Западноевропейская поэзия ХХ века.

I. СЛАБЫЙ ВЕРЛЕН[183].

[183].
Ребенок слишком большой и взрослеющий трудно, и полный угроз И загадок, Бродяга, с размашистым шагом, Рембо, что пускается в путь, Порождая везде беспорядок, Покуда свой ад не отыщет — такой совершенный, какой еще может Земля даровать, С палящим солнцем в лицо и с извечным приказом молчать. Вот он появился впервые среди литераторов этих ужасных, в кафе, Где царила беспечность, Пришел, ничего не имея сказать, не считая того, что им найдена Вечность, Ничего не имея сказать, не считая того, что мир наш — не тот. Лишъ один человек — среди смеха, и дыма, и кружек, и этих Моноклей и спутанных грязных бород, — Лишь один взглянул на ребенка и понял, кто перед ним, Он взглянул на Рембо — и все кончено было отныне: растаял, Как дым, Современный Парнас и с ним вместе лавочка эта, Где, как валики для музыкальных шкатулок, изготовляют сонеты. Все разбито, все стало ничем — ни любимой жены, ни прежних Объятий, Только б вслед за ребенком этим идти… Что сказал он в угаре Мечты и проклятий? Наполовину понятно, что он говорит, но достаточно и половины. Вдаль глаза его синие смотрят, и если беду навлекают, то в этом Они неповинны. Слабый Верден! Оставайся отныне один, ибо дальше не мог ты идти. Уезжает Рембо, не увидишь его никогда, и в углу твоем можно Найти Только то, что осталось теперь от тебя — нечто полубезумное, Правопорядку грозящее даже, И бельгийцы, собрав это нечто, в тюрьме его держат, под стражей. Он один. Он лишился всех прав и душой погрузился во мрак. От жены получил он решенье суда: расторгается брак. Спета Добрая Песня, разрушено скромное счастье его. На расстоянии метра от глаз, кроме голой стены, — ничего. Мир, откуда он изгнан, — снаружи. А здесь только тело Поля Верлена, Только рана и жажда чего-то, что не ведает боли и тлена. Так мало оконце вверху, что и свет в нем душу томит. Неподвижно весь день он сидит и на стену глядит. Место, где он теперь заключен, от опасности служит защитой, Это замок, который на муки любые рассчитан, Он пропитан весь кровью и болью, как Вероники одежды…[184] И тогда наконец этот образ рождается, это лицо, словно проблеск Надежды, Возникает из глуби времен, эти губы, которые не говорят, И глаза эти, что погружают в тебя свой задумчивый взгляд, Человек этот странный, который становится господом-богом, Иисус, еще более тайный, чем стыд, и поведавший сердцу о многом. Если ты попытался забыть договор, что тогда заключил, О несчастный Верлен, как же ты не умел рассчитать своих сил! Где искусство — добиться почета со всеми своими грехами? Их как будто и нет, если скрыть их сумели мы сами. Где искусство — по мерке житейской, как воск, Евангелье мять? Грубиян безобразный, ну где тебе это понять! Ненасытный! Немного вина в твоем было стакане, но густ был Осадок на дне, Тонкий слой алкоголя — и сахар поддельный в вине, Было сладости мало — но желчи хватало вполне. О, как винная лавка редка по сравненью с больничной палатой! И как редок печальный разгул по сравненью с твоей нищетою Проклятой! Двадцать лет в Латинском квартале была она так велика, что Скандалом казалась скорей. Нет земли и отсутствует небо, — ни бога нет, ни людей! И так до конца, покуда тебе не позволено будет с последним Дыханьем Погрузиться во тьму, повстречаться со смертью согласно с твоим Пожеланьем: У проститутки в каморке, прижавшись лицом к половице, В наготе своей полной, подобно ребенку, когда он родится.