Европейская поэзия XIX века.

СВОБОДНЫЕ ОСАЖДЕННЫЕ[115]. (Фрагменты). Перевод А. Эфрон.

[115].

* * *

В долине — гробовая тишь, ни шороха, ни звука… На птиц, что зернышки клюют, мать смотрит с горькой мукой. Туманит голод очи ей, из сердца рвутся стоны, И с нею плачет сулиот[116], в невзгодах закаленный. — Не мужество мое, но мощь, но сила иссякает… Не удержать в руках ружье, и турок это знает.

* * *

Апрель и Эрос все луга усеяли цветами, Но ружей больше, чем цветов, пред скорбными очами. Как движущийся белый холм, плывет овечье стадо, Прохладным облаком земным оно ласкает взгляды, Чтоб раствориться, как туман, за синим окоемом. Цветком, проснувшимся в цветке, над озером знакомым Порхает синий мотылек, как дуновенье, нежный, И с отражением своим играет, безмятежный. Что мотылек! И для червя пришла пора благая… Природа, прелестью своей всех равно одаряя, И в сухость выжженной травы, и в камень жизнь вдохнула — Весь воздух напоен ее журчаньем, пеньем, гулом. Тысячекратна смерть для тех, кто гибнет в день весенний, Когда все празднует окрест природы воскресенье!

* * *

Развей природы колдовство, горн, сделай эту милость, Чтоб жены, дети, старики душой не размягчились! Раздался слабый звук трубы и замер бездыханно. Как только смог он долететь до вражеского стана? Но долетел и вызвал в нем раскаты злого смеха, И голос вражеской трубы ответил грозным эхом. Насыщенная жизнью грудь арабского горниста Веселый рокот разнесла под небосклоном чистым, Вокруг — и вдаль, и вширь, и вглубь, — и, наконец, из горна Пронзительный и страшный звук отчетливый исторгла. Повиснув в ясной тишине, как крик высот бездонных, Он медленной звездою пал на стан непокоренных.

* * *

Деянья, мысли и слова… Сейчас я вижу только Вот эти россыпи цветов — их белизна, их пурпур, Их синева позлащены мерцаньем крыл пчелиных… Там жизнь, тут смерть. И на заре, и в светозарный полдень, И в час туманящихся вод, и в час прозрений звездных Гудит и корчится земля и глухо стонут скалы.
«Араба конь, Француза ум, ты, злая пуля Турка[117], Ядро Британца — грозный вал над хижиной убогой… Ее защитникам, увы, не долго защищаться! Хоть бы умолк проклятый гром — нет на него напасти!» Так говорил чужой моряк на судне иноземном… Испуганные острова творят молитву, плача, Их жалобы и гордый храм, и бедная часовня Смиряют трепетом огней и ладанным туманом… Но зло грозит из-за угла растерянной рыбачке, И гонит с берега ее, и путает ей снасти.
В торжественный рассветный час и в полдень лучезарный, В час умножающихся звезд и вод, покрытых дымкой, Вдруг сотрясается земля и, дыбясь, ропщет море… Старик, что вверил свою жизнь рыбацкой скромной снасти, Отбросив удочку, застыл, предавшись черным думам: «Араба конь, Француза ум и ты, ядро Британца, Ты, пуля Турка, — хищный вал над бедною лачугой… Защитникам ее, увы, искать защиты негде! Все не смолкает этот гром — он, видно, нескончаем… Плачь, сердце бедное мое, скорби со мною вместе!»

* * *

Я вижу доблестных детей и жен непокоренных, Столпившихся без слез, без слов, в немом оцепененье Вокруг печального костра, чей пламень поглощает Остатки утвари былой, домашний скарб бездомных, И освещает бледность лиц и жалкие лохмотья… О пламя, в пепел превратись, чтоб им главу посыпать! Сквозь непоколебимый строй оружия чужого Готовы продолжать они последний путь к свободе — Быть с братьями своими там иль здесь принять кончину. Посторонись же ты, ружье, и ты, клинок турецкий! Зажав тростинку в кулаке, проходит безоружный.